I. Тезис. ПРЕТКНОВЕНИЕ

Зима в казахской степи — это царство серого сукна.

Из низких серых туч летит серая снежная крупа, гонимая серым ветром. И на всём протяжении окоёма, от горизонта до горизонта, ровная по­верхность, покрытая серым сукном снега.

 

Гостиница располагалась на центральной площади Степно­горска, продуваемой всеми ветрами. Снежная крупа скрежетала по высоченному, до потолка, ресторанному окну. В окно сквозь серую завесь крупяной метели проглядывало трёхэтажное здание мэрии на другом берегу площади, самое высокое здание в городе.

Гартман и Денис Иванович завтракали в ресторане гостиницы «Степная».

Вернее, завтракал один Денис Иванович (зраза с рисом и прямо­угольник творожной бабки, политый сметаной — старинный и неиз­бывный, хоть и миновали советские времена, завтрачный стандарт провинциальных советских гостиниц), а Гартман восседал напротив, повернув стул спинкой перед собой и оседлав его, и хлебал «кофе» — горячую жидко-коричневую бурду — из тонкостенного ста­кана.

— Как же так: заурядный Олег Траянов — давно доктор наук, профессор, ректор института, а ты, великий Денис Тёплый, подававший такие  надежды, — кандидатишко, доцентишко всего лишь, завлаб какой-то? Чё ж ты карьеру-то... а? — гнусил Гартман, глядя на Дениса Ивановича с прищуром и по-птичьи склонив набок маленькую, слов­но высушенную степными ветрами, головку.

Лицом Гартман, как и в студенческие годы, походил на поганенького зверька — скунса како­го-нибудь. Или шакала. Узкий длинный носик, к которому стягивались все мелкие черты сухощёкого личика. Глаза у Гартмана чуть косили, но сейчас, спустя тридцать лет, его косоглазие было заметно сильнее, чем в университетские времена. Смотреть на него было физически противно. Поэтому Денис Иванович и старался не гля­деть на собеседника. И ещё Гартман походил на змею — оттого, что  всё  время  ёрзал  и  как-то  извивался торсом,  плечами,  шеей.

«...тьфу!..»

— Молчи-и-ишь... Презирали с Траяном меня, провинциала, «не-
зате-е-ейливым» меня звали. Отталкивали... Вы — сложные, как я погляжу. А как за договорчиком — так в Степь, к Гартману, по старой дружбе. Без Гартмана бабки не делаются? Да? Не получается? Х-хе! Деньги-то, Денисус, материя лукавая. С норовом. Шелупони всякой  не даются. Ты только руку протянешь их хапнуть, а они — глядь! — и из-под руки-то тю-­тю! Только их и видел. — Гартман поставил стакан с бурдой на стол и вытянул по-масонски вверх указательный палец. — Если рядом незатейливый Гартман не обретается...

— Чего ты ко мне-то прискрёбся? — огрызнулся Денис Иванович. — Тебя Траян нашёл, не я. А интересы — взаимны, по-моему. Не так разве? Мальчишеский какой-то разговор, ей-Богу. Ты что, с этого
дела
ни копья не получишь?

— Так не бывает, чтоб с какого-то дела, которое я замутиваю, я
ничего не получаю. Это исключено по определению.

— Ну так и чего пылишь? Карьера моя... Тебе-то что?

— Ага-а-а... Зацепило. — Гартман кивнул с улыбочкой, и губы его
сложились куриной попкой, пошли вертикальными складочками. —
А тот давнишний наш спор — помнишь? По пьянке ты сболтнул, что миром будешь владеть. А мир-то — мой! А не твой... а? — Гартман вытянул руки со сжатыми кулака­ми, словно натянул вожжи невидимой лошади.

— Скучный ты человек, господин Незатейливый. — Денис Ивано­вич оттолкнул от себя пустую тарелку из-под творожника с размазан­ными следами сметаны. — Чего ты возбух? Мало ли что студиозусы безусые болтали, пока ркацители кислое цедили? Чего ты вспоминаешь времена потопа?! Никаких разговоров я не помню, у меня других дел полно... Каким ты миром владеешь? Вот этим вот? — Он мотнул головой, как бы указывая на окружающее: на убогий зальчик ресторана с пустыми столами и колченогими стульями и на ме­тельное пространство за окном.

— Нет-т-т! — торжествующе воскликнул Гартман. — Не этим.
Этот мир видим и осязаем. Я же управляю миром невидимым!

— А-а-а, ну, если невидимым... Тогда пардон! Ты, я смотрю, тово... эзотерик, …ть твою мать!!

— Не надо иронии, Денисус! Знаешь, чтό за невидимый мир? А вот что. Следи за моей логикой, математик! У меня возникла одна идея, и я её во­плотил в жизнь. Как? В нужное время я оказался в нужном месте и дёрнул за одну ниточку. За ниточку тщеславия одного местного чугрея, кото­рый думает, что он — хозяин жизни. Тщеславие — великая сила! Используя её грамотно, можно миром управлять. Дёрнул! И что? Чугрей загорел­ся. Он хочет стать доктором наук! Подайте ему докторский диссер! Он заплясал под мою дудку. Понимаешь? Я дудю, а он пляшет! Что он делает? Он звонит Траянову твоему, пузырю надутому, доктору наук, ректору Московского Индустриального института. По моей наводке. Это я Траяна нашёл, а не он меня. Чугрей летит в Москву, там они с Траяном встречаются, шепчутся... И Траян, тщеславный тоже и денег жаждущий, заплясал. Сегодня все вдруг денег возжаждали. Капитализьм! По моей наводке твоя фамилия всплывает в их шептаниях... Неглупый, специалист, и тоже тщеславный, и тоже денег жаждешь. Жаждешь, жаждешь, не мотай башкой! С карьеркой не получилось, но предмет свой учёный знаешь... Шо, не так, што ль? И ты заплясал, ибо струны, которые я дёрнул, сильнее ваших воль. Мои струны к деньгам прикручены! К бабкам! Шуршание ассигнаций — лучшая в мире музы¢  ка! И ты будешь писать, и напишешь докторский диссер нашему чугрею. Ты следишь за моей логикой? Деньги — вот приводной ремень современной жизни. Вот мои нити! Вы уже втроём пляшете под мою дуд­ку! Под мою-у-у! Под дудку незатейливого провинциала Вилена Гартмана, которого вы в студенчестве презирали. И что в результате? Траян там в Москве вашей томится мыслями о том, что происходит здесь, бабок-то ему жаждется, а? Ты сидишь вот он вот, в Степи, передо мной, как лист перед травой, ибо я так захотел и придумал, чтоб ты здесь вот сидел! и ты явился! и нас сейчас ждёт чугрей и тоже думает о нас, то есть о том, о чём я заставил его думать. У-тю-тю, у-тю-тю, у-тю-тю! — Гартман состроил из растопыренных пальцев рук подобие дудки, приложил эту дудку к узким резиновым губкам и стал нажимать пальцами невидимые клави­ши. — Пляшете под мою дудку! Потому что именно я заста­вил колебаться силовые линии невидимого мира. А вы трое лишь ко­леблетесь им в такт!

Денис Иванович с омерзением отвернулся. За окном дёргался серый занавес метели, словно кто-то сидел на крыше гостиницы и встряхивал его.

 

Ледяной ветер ударил в лицо, обжёг щёку. Денис Иванович поднял воротник дублёнки, но узкий канадский воротник не был рассчитан на такие ветры, и пришлось нагнуться, прикрыться рукой.

— Пошли, чего встал! — рявкнул Гартман. Они двинулись сквозь ветер и хлещущую словно солью пургу через площадь в мэрию, где им было назначено на десять утра.

Когда Денис Ивано­вич, изгибаясь на ходу, чтоб отвернуться от ветра, шагал по открыто­му пространству площади, вот тогда именно в первый раз неприятно дёрнуло в боку, внизу справа, и осталось ощущение чужеродной тя­жести. Ощущение длилось мгновение и растворилось.

Они томились в приёмной Сатпаева минут тридцать или более, ко­гда на Дениса Ивановича накатил приступ смертельной скуки. От пыльных подо­конников громадных заиндевевших окон директорской приёмной; от недавно натёртого мастикой паркета; от лакированного стола секре­тарши с отарой телефонов на нём — кнопочных, дисковых и без дис­ков; от сусального, гладко отретушированного портрета Назарбаева на стене; наконец, от кососкулого личика секретарши Галимы Канышевны — потянуло вдруг такой невыносимой, отвратительной ску­кой, что тошно сделалось. Большие круглые часы на стене показыва­ли половину одиннадцатого. Денис Иванович покосился на Гартмана. Тот не­возмутимо и неподвижно, как рептилия, восседал в кожаном кресле, похожий уже не на скунса, а на окаменевшего степного божка. От его змеиной оживлённости не осталось и следа. Трансформировался мистическим образом. Редкие проволочные волосики были словно нарисованы на покатой лысине.

«На кой чёрт мне всё это сдалось?!»

Провлеклось, наверное, ещё тягучих минут двадцать — скука сде­лалась непереносимой — когда, наконец, дверь кабинета отворилась, и в приёмную вывалилась, шаркая и вздыхая, толпа деловитых каза­хов — сплошь в чёрных костюмах, белых рубашках, галстуках: Сатпаев пред свои байские очи допускал только в костюмах и в галстуках. Вышед­шие кивали Гартману, как своему, а Денису Ивановичу вежливо, едва ли не цере­монно, кланялись.

На пороге кабинета возник сам «чугрей», Булат Сатпаев: с сияю­щим солнцеподобно щекасто-скуластым ликом.

— Извините, что заставил ждать. Заходите, Денис Иваныч, — зычно произнёс он и что-то приказал по-казахски Галиме Канышевне.

То, что первый человек Степного ради Дениса Ивановича вышел из-за стола, чтобы пригласить его в кабинет, да ещё извинился, заставило растек­шуюся шаркающую толпу казахов стихнуть и пристально оборотить­ся на Дениса Ивановича: такой респект от Самого?!

 

Галима Канышевна вошла с подно­сом, на котором исходили пáром чашки с чаем. Сатпаев улыбался. В кабинете разли­валось тепло (на стене гудел едва слышно японский кондишн), и благоухало дезодорантом.

— Только чай, горячий зелёный чай в такой мороз,— проговорил
Сатпаев по-степному отрывисто.— Иначе с сердчишком может при­ключиться катастрофа. С нашей зимой не шутят. В этом году у нас в
степи ноябрь какой-то небывало холодный. Даже аксакалы наши та­кого холода не помнят. Присаживайтесь. Вилен Адольфович, ты всё организо­вал?— Он уселся за свой громадный рабочий стол и обратил на Гартмана строгий взгляд. У него были карие с поволокой глаза.

— Так точно,— Гартман пожал плечиками и сморщил узенький
каменный лобик.— А вы, Булат Исмагулович... всё посмотрели? Как
ваше мнение?

— Да вроде нормально всё. — Сатпаев вытащил из ящика стола и
подпихнул к Денису Ивановичу толстую, туго увязанную папку с бума­гами. — Вот наш главный судья, ему работать.

Денис Иванович папку развязал и принялся бегло, сделав умное ли­цо (что далось с усилием, ибо скука проникла в каждую клеточку его существа и вязала, вязала...), перебирать бумаги, делая вид, что про­сматривает.

— Вся информация, какую ты, Денис Иваныч, затребовал, здесь присутствует. Кто выбирал статистику?— отнёсся Сам к Гартману, интимно снизив голос.

— Ольга Александровна и Фатыма. Очень хорошо сработали.
Кроме них, я никого не задействовал.

— Ладно... Ну, что, Денис? Годится?

— Вполне,— ответил Денис Иванович.

— Когда летишь в Москву?

— Завтра в шесть утра. Транзитным из Алма-Ата.

Сатпаев внимательно и непонятно посмотрел на него. Денис Ивано­вич в ответ изобразил улыбку. Он завязал папку, демонстрируя, что вопросов нет.

Сатпаев тянул паузу и вдруг принялся яростно чесать себе перено­сицу, даже очки с круглого лоснящегося лица сбросил.

— Я на минутку...— вскинулся Гартман и едва ли не опрометью,
опять по-змеиному извиваясь, юркнул из кабинета.

— Так,— произнёс моментально забывший о носе Сатпаев, лишь
за Гартманом захлопнулась дверь.— Траянову передай, что сто тысяч
доллáров комбинат институту переведёт, как только Траянов подпи­шет договор. А тебе, как руководителю команды... вот, возьми аванс.
Дисциплинирует, знаешь ли...

Пред Денисом Ивановичем плюхнулась на стол тоненькая, но увеси­стая (судя по звуку, с каким плюхнулась) пачка долларов в банков­ской упаковке.

— Убери, пожалуйста, с глаз долой,— повелительно, но с улыбкой
в голосе сказал Сатпаев. Денис Иванович, скука которого моментально испарилась, безмолвно повиновался, ак­куратно положил пачку в портфель. — Здесь пять тыщь баксов... Не волнуйся, мои люди тебя проводят до самого самолёта; ты пойдёшь через вип-зал, без досмотра. Когда диссертация будет готова, получишь ещё столько же. Ну, и после защиты соответственно... До лета успеешь закончить?

— Успею.

— Давай работай... Хорошо бы к лету получить готовый кирпич.
Чтобы к новому году защититься.

— Как скажешь.

«Ты», обращенное к Самому, далось не без усилия, но Денис Ива­нович преодолел себя и «тыкнул»-таки. Раз ему тыкали, так и он ты­кнул. Сошло; Сатпаев деловито кивнул, сделав вид, что не заметил «тыканья». Но Денис Иванович почувствовал каким-то там десятым чувством, что Сам всё заметил — и принял. Это значило, что теперь у Дениса Ивановича и Самого — свои отношения. Без Вили Гартмана. Восток — это оттенки...

— У тебя опыт-то в этом деле есть?

— Не буду хвастаться, но... Шестнадцать кандидатских и восемь докторских. По-моему, это и есть то, что ты называешь «опытом».

— Молодец!.. Да, вот ещё что, — произнёс Сатпаев. — Запиши-ка телефон. — Он продиктовал Денису Ивановичу цифры. — Это мой сотовый, который защищён от прослушивания. По нему звонить только в крайнем случае, я даже не знаю, в каком крайнем... Не злоупотребляй, конечно, но... мало ли что. Из любой точки мира и его окрестностей, в любой момент! Напрямую, без кодов. Но, повторяю, лишь в крайнем случае. Когда тупик... безвыходный.

На пороге кабинета возник Гартман: замер навытяжку, словно ла­кей, в дверях, зыркнул настороженно, напряжённо.

— Ну, отдыхай сегодня, и счастливого пути! — Грузный Сатпаев
легко встал и протянул Денису Ивановичу руку. —  Не раскачиваться! — Он погрозил  массивным указательным  пальцем,  улыбаясь. — А теперь отдыхать!

Толстый золотой с бриллиантом перстень с безымянного байского пальца посмотрел на Дениса Ивановича строго и сказал:

 — Смотри у меня!

 

Чёрный внедорожник «Форд», напористо преодолевая снежные бугры, вырвался из города и нёсся по широкому засыпанному снегом шоссе, по двойной бурой колее.

— И куда мы едем? — поинтересовался Денис.

— В сауну, — ответил Гартман. — Отдохнём, оторвёмся. Там уже накрыто, нагрето и прочее...  Приказ Самого.

Снег косо летел над степью, горизонт впереди тонул в серой суконной мгле. На миг Денису Ивановичу сделалось жутковато — они словно плыли в никуда. Но — взгляд его упал на скошенную лысину с аккуратными проволочными волосиками сидевшего впереди Гартмана. Денис Иванович подумал: с такой лысиной заблудиться в инфернальной метели невозможно. Его утреннее раздражённое омерзение к Гартману миновало, осадилось лишь неприязнью, как некогда в студенческие времена. Денис Иванович терпеливо доживал день. После разговора с Сатпаевым ему всё здесь сделалось неинтересным, и Гартман потерял всякое значение. От портфеля с пятью тысячами баксов веяло надёжным теплом, как от калорифера.

«Форд» свернул с трассы и на узкой грейдерной дороге вскоре настиг чёрную «Волгу», которая в снежной колее ехала неуверенно и вихляла задом.

— Это девок нам везут, — сообщил Гартман. — Посигналь им, — приказал он водителю, вышколенно молчаливому стареющему мужичку с лакейским морщинистым лицом.

Водитель, видимо, просигналил «Волге» светом фар; она остановилась, въехав правой стороной в высокий снег на обочине.

«Форд», могучий, как трактор, обогнул сирую «Волгу» по снежной целине, перемолотив под собой сугроб. Денис Иванович оглянулся. Через заднее стекло он увидел, что навстречу выскочившему из «форда» Гартману из «Волги» в метель выбрались две молодые женщины в меховых беличьих шубах. Сквозь снег блестела улыбка одной из женщин, низенькой и полненькой, с ярко намакияженным, как у японской гейши, личиком. Она подбежала к Гартману и повисла у него на шее, поджав ноги в отороченных мехом сапожках.  Та, что повыше, горбилась, отворачивалась от снега, не улыбалась и приблизилась спокойно. Она кутала лицо в воротник. Гартман что-то крикнул шофёру «Волги», и «Волга» принялась разворачиваться на узкой дороге, моментально увязла багажником в высоком снегу обочины и забуксовала.

Гартман призывно махнул рукой. Лакей-водитель безмолвно полез вон, в метель. Денис Иванович бережно пристроил портфель с байскими бумагами и баксами между спинок передних сидений и выбрался следом. В лицо ударил тугой морозный ветер. Ему сделалось тоскливо, да ещё снова засаднило неприятно в правом боку. «Девчонки, в машину!» — крикнул Гартман. Денис Иванович встретился глазами с пристальным оценивающим и, показалось ему, презрительным взглядом той, что была повыше и куталась в воротник. У неё было худое, строгое лицо учительницы. Женщины укрылись в джипе, а мужики втроём долго возились с «Волгой», толкали её туда-сюда, пока она сумела развернуться.  

От физических усилий Денису Ивановичу, несмотря на ветер, сделалось жарко, и он, возвращаясь к джипу, ослабил запáх кашне на горле и груди. Ветер ревел. Снежная мгла непроницаемо заволакивала горизонт. «Как на чужой планете», — думал Денис Иванович, глядя на иноземный ландшафт, не лишённый своеобразного величия. 

В джипе его обволокло душным калориферным теплом. Рядом  с ним на заднем сиденье оказалась толстушка, «гейша». «Учительница» с хмурым худым лицом сидела у дальней двери. «Гейша» повернула к Денису Ивановичу яркое пухлощёкое личико и весело воскликнула:

— Ха-ай-й-й!..

Денис Иванович буркнул в ответ: «Угу».  Он ненавидел это дурацкое американское «хай». «Учительница» напряжённо глядела в серую метель. Толстушка, уже не обращая на Дениса Ивановича внимания, поглаживала лысинку Гартмана, укладывала на ней аккуратнее проволочные волосики.

— Познакомьтесь, — сказал Гартман, не оборачиваясь с переднего сиденья. — Девочки, это Денис Иваныч. Московский гость.

— Меня звать Ксения, — с улыбкой проговорила толстушка, не прерывая своего занятия. — Можно просто Ксю-у-у-ша...

«Учительница» молненно зыркнула на Дениса Ивановича и опять отвернулась.

— Кира Саввишна, — ледяным голосом произнесла она. 

Он ахнул непроизвольно и оглянулся на неё с мгновенным, как взрыв, страхом. Ксюша удивлённо уставилась на него, а Гартман ухмыльнулся по-своему и зачем-то повторил шёпотом:

— Кира Саввишна...

 

Коричневые металлические ворота в сплошном кирпичном заборе выше человеческого роста им отворил русский дед с лопатообразной бородой и в чёрном овчинном тулупе до пят. Перед Гартманом он равнодушно склонил непокрытую лысую голову, а на Дениса Ивановича посмотрел как на пустое место, и глаза у него были мутные, нехорошие. Когда въехали во двор, Гартман вышел из джипа и  спросил у деда что-то. Закрывая за ними ворота, дед ответил кратко. Гартман вытащил из кармана бумажник и сунул деду купюру. Дед, кособочась от ветра и снега, равнодушно побрёл куда-то вбок, по едва заметной дорожке между мотающимися под ветром тополями. На ногах у него были подшитые кожей валенки.

От женщин пахло духами. Денису Ивановичу захотелось из духоты на мороз и ветер, и он выпрыгнул из джипа навстречу Гартману.

— Дед из зэков, небось? — спросил Денис Иванович.

— Да, таких тут полгорода, с советских времён застряли, — ответил Гартман. — В Степной после тюрем ссылали всех подряд... Биография, я тебе скажу, у деда ещё та... Знаешь, сколько на нём убиенных душ? Шешнадцать. — Он махнул рукой шофёру и крикнул: — Едь, чего стоишь?! Мы пешком дойдём!

Глядя вслед джипу, который проехал по широкой тополиной аллее и, свернув направо, исчез за метелью и деревьями, Гартман спросил:

— Кого хочешь — Ксюху или Киру Саввишну? А чего ты так взбултыхнулся, когда её имя-отчество услыхал? Знакомое что-то?.. Нам сюда, напрямик пройдём. — И он зашагал по снежной целине, прямо по цветочной клумбе (засохшие стебли цветов торчали из-под снега), к виднеющемуся вдалеке, за редкими соснами, жёлтому двухэтажному особняку. — Ладно уж. Я возьму Ксюху. Привык к ней. Это раньше всё новых баб хотелось, а ща-а-ас!.. А по мне, так вообще Ксюша вкусней, чем Кира Саввишна. Как ты понимаешь, я всех шлюх Степного отведал. По долгу службы...

И в этот миг на Дениса нашего Ивановича накатила волна окончательного отвращения. Донельзя омерзительное увиделось ему в походке уверенно шагавшего через клумбу Гартмана, в мотании полы его белого дублёного полушубка, во всей его фигуре, в спесиво вскинутой плешивой голове без шапки (шапка осталась в джипе). Денис Иванович посмотрел на его маленький кургузый затылок и подумал: а славно бы сейчас кирпичом по этому затылку жахнуть! Пусть бы даже слегка — дабы сбить эту спесь. Вот бы заверещал, завизжал, закрутился побитым псом этот плебей, возомнивший себя вершителем судеб!

Желание жахнуть Гартмана кирпичом по затылку вспыхнуло настолько острое, что даже въявь представился и кирпич в руке с его неудобной тяжестью, и движение в мышцах, с каким рука с кирпичом поднялась бы... Денис Иванович резко остановился, нагнулся, якобы что-то поправляя в сапоге. Снег налетал густо, с намётом, словно желая отхлестать землю, сосны, клумбы эти неживые. Денис Иванович увидел, что вблизи снег не сер, а девственно, мощно бел — и из сугробика, наметённого вокруг куста сирени, зачерпнул полную горсть обжигающе холодной материи, стиснул её в кулаке и откусил от плотного мякиша огромный кусок. Подумал: вот, этот снег, который он сейчас ест, прилетел Бог знает из каких высей, не имеющих к человеку и к нему лично никакого отношения. Как он чист и сладок!

«Надо же: Кира Саввишна!»

Он ел снег, жевал его и пил, и странно трезвел от этого, — вернее, странно просыпался, приходил в себя, отделяя от себя действительность как дурной сон.

Гартман уже обретался вдалеке, у приземистого жёлтого домика, говорил с шофёром. Денис Иванович прибавил шаг, решительно намереваясь заявить своему бывшему однокашнику по университету, что он возвращается в город, что не нужны ему ни баня, ни проститутка. Но он не успел выйти из-под сени сосен, как джип мощно и беззвучно умчался, вихря вокруг себя снег.

Гартман, щурясь от летевшей в глаза крупы, поджидал Дениса Иваныча, держа дверь в дом открытой. В руке его Дениса Иванович увидел свой портфель.

— Твои же баксы тут?! — Гартман подвесил портфель на крючке указательного пальца. — А ты оставляешь бесхозно... Лови!

И он, раскачав маятником, бросил портфель Денису Ивановичу навстречу.

Денис Иванович портфель подхватил, не уронил — правда, поскользнулся, но на ногах удержался, осквернив пространство матюком. При этом взгляд его случайно упал на скамеечку поодаль, на которой почти не было снега.

— Ступай внутрь, — сказал он Гартману. — Я имею право чуток посидеть здесь, на свежем воздухе? В джипе такая духотища была...

— А, ну да, конечно... — мгновенно набычился Гартман. — Мы же люди тонкие, без выпендрёжа не могём... Да сиди где хочешь, х.. с тобой!

Дверь за ним закрылась с грохотом.

 

И вот, когда Денис Иванович пристроился на скамеечке, с гладкого сидения которой снег сдувало ветром (Денис Иванович подложил под себя портфель, чтобы заду было не холодно), и когда на него моментально набросилась метель, ибо он для снега представлял идеальную мишень, где было за что зацепиться (ондатровая шапка, енотовый воротник, драповый ворс пальто) — в эту секунду он уже неторопливо, без оглядки, с чувством, что делает что-то очень важное, даже единственно важное, вызвал в своё воспоминание Киру: впервые за много-много лет... Внутри у него всё корчилось от стыда: понадобилась встреча с проституткой, чтобы вспомнить Киру! И моментально, словно по заказу, увиделось, как тридцать с лишним лет назад в Москве шёл снег, он сыпался с неба медленно и беззвучно, они спускались по улице Горького к Манежу, и Кира вдруг подставила ладошку снежинкам, а он сказал ей, что этот жест провинциален и пошл. «Дурачок, — ответила она, — ведь этот  снег прилетел из страны Поющей Цапли, не откуда-нибудь». Что это за страна Поющей Цапли, удивился он. Цапля не поёт, а пищит да посвистывает. «Есть поющие цапли!» — возразила серьёзно Кира. Есть остров, называется Остров Поющей Цапли, и там есть всё, что нужно человеку, и нет ничего, что ему не нужно. Посреди острова высится непостижимо высокая многовершинная гора, с которой стекают в изумрудные долины прозрачные ручьи с целебными водами, образующие многочисленные озёра, и по берегам этих озёр живут Поющие Цапли. Вершины этой горы покрыты вечным пушистым снегом, и когда дует ветер, он сдувает с них снег, и снег ниспадает на землю, вот он... Денис Иванович силился вспомнить, чем закончился тот детский разговор, но не вспоминалось, реяли перед взором, загораживая степную азиатскую метель, лишь зрительные миражи каких-то картин на высоких белых стендах старинного Манежа... Да, они в тот день были с Кирой в Манеже на выставке. Всё. Как странно, подумал сидящий на заледенелой скамеечке в центре степного Казахстана и засыпаемый небесным снегом Денис Иванович: остров Цапли, Остров Поющей Цапли... От этих слов пахнуло далёкой и ясной юностью, даже детством, когда никакая запутанность не мутила жизнь, когда была лишь математика, мечта об университете и Кира с её любовью и нежностью.  

Какой поразительный символ: проститутка в заброшенном казахском Степногорске носит солнечное имя и отчество его первой любви, первой возлюбленной! Кира Саввишна!

Как же так получилось, что вот вся жизнь, по сути, прошла, а он о Кире даже не вспомнил ни разу! И сейчас, когда ему через каких-то полгода стукнет пятьдесят, он словно очнулся — и поразился тому, что, собственно, они с Кирой не ссорились, не расходились, не объяснялись. Как-то даже не по-человечески всё произошло: он с первого захода поступил на свой вожделенный мехмат в МГУ, закрутился в счастливой суете, с разбегу, увидав себя в списке принятых, записался в какую-то университетскую археологическую экспедицию подсобным рабочим, полтора месяца вкалывал в жаркой степи Восточного Крыма на раскопках неведомой крепости Илурат, III-й век... Началась бурная новая жизнь — после тихих-то школьных лет! — и всё прежнее отлетело как пух. Всё собирался написать из Крыма Кире, да так и не собрался, вихри сбивали настроение, и уже тогда, в августе, появилась Катя, и вспыхнуло такое тесное и жаркое, что незаметно и естественно на третьем курсе он уже стал мужем Кати, и эти два года между поступлением в МГУ и женитьбой он прокатил незаметно, стремительно, без ухабов, словно мчался по гладчайшему шоссе.

Конечно, тогда ещё имя «Кира» нет-нет, а вспыхивало, и мелькало в воспоминаниях круглое личико её зеленоглазое с ровной линией светлой чёлки над бровями — но видение как-то не трогало, не трогало... Он так и не позвонил ей, когда вернулся из Крыма. Всё говорил себе: «завтра надо позвонить... завтра... завтра...» Но уже, наверное, отгорело всё и стало неважным и ненужным. И когда вдруг узнал от кого-то из бывших одноклассников, что Кира замуж вышла, да удачно: за аспиранта МГИМО — так и вообще Кира пропала из души, словно ветерком свежим её — ффу! — выдуло, и всё. И словно не случилось у него никогда светлейшей и нежнейшей любви, разговоров и мечтаний, поцелуев на пустынной набережной в тени гостиница «Украина», неподалёку от которой Кира жила, словно не было ласк, сводящих с ума, словно не было того крайнего доверия, которое только возможно между людьми, между мужчиной и женщиной. Да, последней близости не было, но и тайн не было! Он вспомнил наготу Киры и то, как она, преодолев величайший стыд, залившись румянцем, позволила ему её раздеть в один майский день, когда родители её уехали на дачу — и вдруг непроизвольно застонал, ибо только сейчас, в этот серый зимний день чёрт знает на каком краю Земли, понял, что волшебнее минуты он в жизни не испытал. И сразу услужливая память подсунула   ему воспоминание о его первом взрослом опыте с женщиной, с великовозрастной студенткой Ин’яза, в общежитии то ли в Бескудниково, то ли в Дегунино, под лязг бегущих рядом с окном общаги электричек, — когда никакого волшебства не произошло, а разлилось внутри лишь странное холодное отвращение и внезапный, иррациональный страх: вдруг Катя узнает?! Хотя Катя никак не могла об этом узнать, она жила совсем в другом кругу. Её круг составляли дети профессоров, дипломатов... Скорее, она о Кире могла узнать — хотя узнавать-то там было нечего... По сути, это была супружеская измена Кате — они уже к тому времени условились пожениться и жили почти как муж с женой, только на разных квартирах, каждый у себя, — но деньги свои, стипендии, объединили. Тоже доверие меж ними было несказанное, до дна.

    

«Да, доверие... Я не мыслил жизни с человеком без последнего доверия к нему, и мне удалось это Кате ввинтить в душу. А расстались мы с тобой, Катя, в восемьдесят шестом году, когда ты не поняла меня, и доверие меж нами внезапно исчезло. Возможно, папаша твой постарался... Хотя нет, нет, просто оказалось, что у нас с тобой столь разные взгляды на советскую жизнь, что жить вместе со мной ты не могла, а я... И я не мог. Нас, оказывается, в восемьдесят шестом уже ничего не связывало, кроме воспоминаний — о раскопках, например, где вспыхнул наш жаркий роман; по инфантильной глупости мы не завели детей, всё ждали, когда ты защитишь кандидатскую, когда я защищу кандидатскую, когда с неба манна посыпется...

Мы расстались, когда поднялась эта политическая идиотская буча с перестройкой, — я был против коммуняк, а ты, оказывается, исповедовала коммунизм в душе, а не только на словах, как я, — и исполненный горечи и разочарования, я без сожаления покинул твою мидовскую квартиру на Октябрьской площади и перебрался к себе, на Остоженку, в квартиру, оставшуюся мне после уходы мамы, огромную, о четырёх комнатах, с лепными потолками. Некогда ты не захотела в ней жить, ужасалась необходимости самой вести хозяйство, в мидовской квартире была домработница, неработающая мать, которая с тебя — и с меня, с меня тоже! — пылинки сдувала...

Мы с тобой исчезли друг для друга в дебрях Москвы, разлетелись в разные стороны со скоростью античастиц и растворились в неизмеримых пространствах нашего Вечного Города на семи холмах. Пустота, немедленно воцарившаяся в моей жизни, воспринималась мною как свобода, с которой я не знал, что делать. Странно, однако у меня не было тогда друзей — ты мне заменяла их. Самым близким был Олег Траянов, (нас вместе с ним, двух краснодипломников, распределили в только что открывшийся в Москве Индустриальный институт, Олега на кафедру прикладной механики, а меня на кафедру экономико-математического прогнозирования), но уже отдаление наметилось меж нами, мы встречались только в институте, где он быстро шёл вверх, не то, что я...  Я с него тогда стал брать пример, переломил себя. Мало обращая внимания на то, что творилось в нашем царстве-государстве (помнишь, как мы с тобой, Катя, по субботам ездили на трамвае в угловой универсам к девяти утра, к открытию, и в бешеной битве и давке прорывались внутрь, чтобы застать творог, сметаемый в течение первых пяти минут работы универсама. Исчезли во всей огромной ядерной державе продукты, одёжа, постельное и исподнее бельё, ботинки с туфлями, сапогами и домашними тапочками и всё прочее, что требуется человеку для нормальной человеческой жизни; об этой угрюмо-лихорадочной полосе русского бытия длиной в пять-шесть лет, об этой вершине коммунистического «искусства» хозяйствования в мощной и богатой стране сейчас почему-то забылось, словно и не было этого позора), я додавил противящиеся обстоятельства и защитил кандидатскую, я организовал-таки в институте — не без поддержки Траяна, конечно, который к тому времени уже стал проректором — лабораторию экономического прогнозирования (разумеется, заведование поручили мне), меня выбрали секретарём партбюро экономического факультета (это я пред тобою был открыт, а перед коллегами я свои антикоммунистические воззрения таил, таил!), я начал без передыху вкалывать над организацией материала для докторской, а институтский партком отрядил меня в члены президиума Центрального правления Общества дружбы «СССР — Западный Берлин» — это была престижная, элитарная партийная нагрузка. (Как раз на эту пору и пришёлся наш развод: ты отторгла меня, на словах критиковавшего коммунистические порядки, а на деле делавшего себе карьеру на компартийном ресурсе). Вот такой многообещающий взлёт я переживал тогда, паря, как я считал, на свободе под благосклонными ко мне небесами — не подозревая, что я болтаюсь в пустоте над и под пустотой. 

Президиум Общества попросил меня уделить неделю сопровождению в качестве представителя советской общественности приехавшего в Москву председателя Общества дружбы «Западный Берлин — СССР», миллионера, мецената с мировым именем, графа Хайнца Александера фон Тизенгаузена, «большого друга Советского Союза», как тогда говорили. Этот друг привёз с собой в Москву целый вагон произведений живописи, в войну вывезенных немцами из СССР — среди них полотна Поленова, Репина, Маковского, Куинджи, Васнецова; всё это он выкупил у европейских владельцев без помпы, без скандалов, на свои собственные миллионы и вернул Советскому Союзу — бесплатно, разумеется. Дорогого друга (внешне очень скромненького человечка, по-детски смешливого и трогательно стеснявшегося своей начавшей намечаться лысинки, на которую всё время как бы ненароком наглаживал светлые волосёнки) поселили в год назад построенную гостиницу ЦК, ту самую, что нынче именуется «Президент-отель». Мимо журчащих фонтанов и голубых бассейнов, устроенных на антресолях второго этажа, графа провели в просторный двухкомнатный угловой люкс.  

Три дня мотался я с графом по Москве (таможня, Третьяковская галерея, Музей изящных искусств, Музей Вооружённых сил, визит в международный отдел ЦК партии, обед в его честь в  «Метрополе» по приглашению Валентины Николаевны Терешковой и т.п.). Граф иссеивал из детских глаз дружелюбие и радость жизни. Катастрофа грянула на четвёртый день утром. Я, как всегда, приехал в отель к восьми; нам предстоял с утра визит в музей имени Тропинина, а в полдень нас ожидал президент Академии Художеств, и уже имелось от этого президента приглашение после официальной части на обед в ресторане «Прага»; в предвкушении шашлыка по-карски, который в те годы изумительно готовился в «Праге», я поднялся в люкс и, к своему испугу, обнаружил яснодушного графа нашего в ярости; он метал в чемодан свои графские пожитки и на меня даже не взглянул; бледный от злости переводчик что-то тараторил ему. Переводчик отчеканил мне, едва не стуча зубами от нервов, что друга нашего выселяют из этого люкса и предлагают переселиться на четвертый этаж, в люкс поменьше и поскромнее. Оказывается, люкс, в котором поселили Тизенгаузена, был номером товарища Ниязова. Ниязов завтра прилетает в Москву, поэтому номер приказали очистить. Всё бы ничего, и дело не в том, как пояснил переводчик, что графа переселяют в номер похуже, и даже не в самом факте переселения, а в наглом, фельдфебельском тоне, каким был отдан приказ. Я, конечно, попытался спасти ситуацию, но куда там! Граф не хотел понимать, что такое «член Политбюро»; законы вежливости одинаковы во всём мире, твердил он. Дежурная в рецепции, башеннообразная баба в потрясающем заграничном make-up’е, даже разговаривать со мной не стала. «Вам сказано — переехать, значит, переезжайте! Это номер товарища Ниязова, сколько вам повторять!» — визжала она. «Хайнц за свой счёт вернул Советам целую галерею, которая стоит несколько десятков миллионов марок! За что вы плюёте ему в лицо?! Это уважаемый у нас в Германии человек, заместитель бургомистра Западного Берлина! А кто такой Ниязов?» — вопил переводчик; её глаза моментально подёрнулись мертвенной плёнкой, сделались словно алебастровыми. Директор гостиницы, жирный, отвратительно холёный грузин, вежливо разъяснил:

— Этот номер нравится товарищу Ниязову. Неужели мы должны члену Политбюро объяснять, что его номер кем-то занят?!

На мою просьбу лично это разъяснить графу и извиниться за доставленное неудобство грузин так на меня посмотрел!.. Оскорблённый граф попросил переводчика немедля переоформить обратные билеты на ближайший самолёт в любую западную страну, если нет удобного рейса в Западный Берлин; в полдень, вместо визита к президенту Академии художеств, Тизенгаузен с переводчиком стояли в очереди к стойке таможенника в Шереметьево, улетая на свою планету: в Амстердам. Я проинформировал функционера Общества Олежку Грановского (тогда мы только познакомились, это сейчас мы с ним как бы друзья) об обвале программы и вернулся к нормальной жизни в институте. Но что-то уже изменилось в мире (или во мне — что одно и то же).

Спустя неделю, отчитав на заочном факультете лекцию по математическим основам прогнозирования, я рванул в партком. Секретарь институтского паркома, Богдан Макарыч Охрименко, мужичонка с тусклыми глазами, в одиночестве задумчиво восседал в своём кабинете за скромным письменным столом. Пустая столешница пред ним скупо отражала серый луч от окна. За окном темнело; там шёл дождь. «Включи свет, пожалуйста», — попросил Охрименко.

— Сидай... — Он изменил позу: убрал кулак из-под подбородка и деловито сложил руки на столе. — Ну и времена-а-а! — Он матюкнулся. — Полчаса назад приходил Траянов. Говорит, думаю выйти из партии. Прозрел, видите ли... И это проректор института!!! Завтра мне объясняться в райкоме. А я-то при чём?! Эта пигалица, секретарь по идеологии, Алла Кимовна, туды её в мать, мордой по столу возить будет. Фейсом об тэйбл. Первая ласточка в районе, и нá тебе: в нашем институте! Проректор!.. — Он горестно, не без картинности, вздохнул. — Денис, чем ты-то хоть порадуешь? Из Общества дружбы звонили, тебя благодарили; слава Богу, что успели хоть картины оформить и принять. А то ещё, глядишь, граф этот назад бы вместе с картинами нашими и уполоз. Ишь ты! обиделся, мать его, что его в другой номер... в позу встал!

— Богдан Макарыч, — перебил его я. — Во-первых, картины были не наши, а его, он за них деньги свои заплатил, а во-вторых... Видишь ли... я ведь к тебе чиво пришёл? — Помимо воли я вдруг сбился на ёрничающий тон: побаивался предстоящего, однако. — Складывается так, что и мне, пожалуй, с партией не по пути. Решил я из партии-то... тово...

Реакция секретаря была мгновенной: он словно в стойку встал.

— У тебя какие претензии к работе институтской парторганизации? Что тебя не устраивает?!

— Ради Бога! — воскликнул я, вдруг почувствовав, что ничего предстоящего не будет. — В работе институтской парторганизации меня устраивает всё!  

— Ты секретарь партбюро факультета!  Это предательство!

— Какое?!. — Я поменял регистр и взял наступательный тон. В этом тоне я живописал, какие роскошные интерьеры в цековской гостинице, какие фонтанчики там журчат к услаждению областных и республиканских партбонз, какие кожаные диваны из Италии раскрывают свои объятья в фойе, какой злобный цепной пёс в ливрейном мундире стоит там на страже у входа, чтобы какой-нибудь советский плебей внутрь не попал.

— Я на оплату этой хреноты свои партвзносы плачу, да?! А в магазинах шарόм покати!

— Это мелочи, мелочи! — вскричал Макарыч. Он прятал глаза.

— Отнюдь! Это принцип! Это принципиальное пренебрежение к народу, это...  В общем, я из партии выхожу, Макарыч. Баста.

— Пиши заявление. 

— А вот это уж хрен тебе. Извини-подвинься. Я тебя на словах известил? Известил. И закончим на этом. Ни копейки больше я партии не дам! Фонтанчики оплачивать?.. Никаких заявлений я писать не буду. Заявление — это документ вечного хранения.

— Испужался?!

— Не испужался, а опасаюсь. Я секретарь партбюро и знаю, как...

— Ты уже не секретарь партбюро!!!

— Не ори! Кладу я на твою партию с прибором, Богдан Макарыч. Надоела она мне со своей брехнёй... предельно! Ну, я пошёл? Партбилет себе на память оставляю. Там я на фото красивый, для проездного на метро сгодится.

— Ты ещё глумишься над святым?.. Ну, времена-а-а!.. Перестройка!!! И сделать ведь с тобой ни черта низзя, к порядку не призовёшь! Выгнать на партсобрании — так ты гордиться вздумаешь, на этом выгоне себе карьеру делать начнёшь!

Макарыч выкрикивал гневные слова, а лицо его серенькое морщилось, словно он вот-вот заплачет, и в глазах его что-то жалкое светилось.

— Слушай, Макарыч... Айда нá-хрен из партии вместе со мной; знаешь, какое приятное чувство свободы на душе! Как у птицы, ей-Богу! И никакого райкома над тобой, а?! Делом займись! Ты ж умный мужик, доцент! Докторскую напиши, профессором сделайся, книги валяй по своей электронике, вклад в науку делай, учебники пиши для юношества, на-чёрт тебе жизнь свою на бузу тратить! У тебя жизнь одна, не десяток. Это секретари обкомов да цека за свою деятельность имеют от партии всё: дома, машины, деньги, загранпоездки, детей устраивают в МГИМО, радости своей единственной жизни черпают полной горстью, а ты, рядовая сошка, за что ты на них жизнь гробишь?! Менуэты танцуешь под их музыку, кланяешься, ножками переступаешь, книксены делаешь, как девица, их директивы идиотские выполняешь! А они?! Вон — довели страну: сегодня в профкоме талоны на зимние сапоги, по паре в руки, выдавали победителям соцсоревнования. А не победителям что? снег дырявыми подошвами черпать? Кому и чему ты служишь? В этом крахе экономическом и твоя доля участия есть. И моя, конечно, и моя, раз я член этой обосравшейся партии! Не надо на меня так смотреть. Я свой выбор сделал, речь о тебе. Перед какой-то ничтожной бабёнкой из райкома заискиваешь — это ли занятие для взрослого мужика? Одумайся. Тебя же всякая райкомовская прошмандовка имеет право унижать, фейсом об тэйбл стукать, а ты не моги слово супротив молвить: партдисциплина, едрёна мать! И ты на это свою единственную жизнь тратишь?!

Такая гладкая, вдохновенная филиппика вдруг, с бухты-барахты, излетела из моих уст. Клянусь, направляясь к Макарычу, я не готовил её. Откуда-то сами собой взялись эти примеры с профкомовскими талонами и райкомовскими борзыми: наглым бабьём с манерами властительниц Вселенной... Я говорил что-то ещё в подобном же роде, пока Охрименко меня не перебил. 

— А вот летом съезд будет, объявят новую линию, и что?.. 

— Да очухайся ты... Какая там новая линия?! Откуда ей взяться? Корыто исчавкано до дна. 

— Тебе легко говорить... — Всё-таки я его донял: Охрименко вскочил и отбежал к окну, уставился в темноту. Он был худ, сутул и, кажется, крив позвоночником: под пиджаком ассимметричными бугорками торчали лопатки. — У тебя жена — дочь крупного дипломата, замминистра, ты с таким тестем не потонешь ни с партией, ни без. А у меня — никакого блата нигде. Кто меня, если бы не партийная работа, подпустит к докторской? Сколько сил я затратил, чтобы сесть в это кресло парткомовское, и нá тебе, перестройка эта грёбаная...

— Нет у меня жены, Макарыч, — сказал я бугоркам лопаток. — Мы развелись.

Он повернулся и воззрился на меня.

— Тогда я на тебя удивляюсь. Как можно так легкомысленно?.. То есть, у тебя за спиной никакой поддержки?

Признаюсь, я был смущён таким поворотом беседы и зачирикал что-то бодренькое: мол, другие времена, всё зависит от самого человека... Секретарь парткома сделал непримиримый жест ладонью: словно отодвинул меня от себя.

 Тогда, весной 88-ого, выход из партии ещё был поступком; может быть, деянием даже. Траяша изумился, когда узнал. Выходило, что я его опередил; он приходил в партком советоваться: как, мол, отреагируется в верхах, если он выйдет. Он всё карьеру свою высчитывал: другие ветра подули... А я сразу рубанул. Его это здорово задело, он помрачнел даже: как же так, в таком деле он позволил себя опередить! Он затащил меня к себе в кабинет, всё про беседу в парткоме мрачно выспросил, при мне позвонил Охрименке и злобно-звонким от досады голосом заявил, чтобы его членом партии не считали. Бросил трубку и направился к ректору. «Кстати, а как Катя отреагировала на твой вольт?»— спросил он, пропуская меня вперёд на выходе из кабинета. Он не знал, что мы развелись с тобой: мы с ним уже давно перестали дружить, студенческая дружба и спайка истончились в карьерных страстях...»

 

     Бог знает, до каких глубин погрузился бы наш Денис Иваныч в бездонный колодец воспоминаний, если бы вдруг в однообразное шуршание и гул метели не вторгся визгливый нервный ор Гартмана:

— Денис! ... твою мать, имей же совесть, московский ты гость!

 

...Денис Иванович выбрался из Колодца, стряхнул с себя снег, подобрал портфель, показавшийся несусветно тяжёлым, и, преодолевая настроение, двинулся к Гартману. Тот, сияя лысым черепом, без шапки, стоял перед дверью в баню и гневно взирал на него; голые бело-синие мосластые ноги смотрелись нелепо из-под туго закутанного вокруг тщедушного тельца полушубка. «Да иду, иду!» — рявкнул Денис Иванович и приказал себе улыбнуться и перебороть злобу, вновь вспыхнувшую против Гартмана. «Лысая обезьяна!» Это оказалось нелегко, лицо отказывалось улыбаться. Слава Богу, Гартман не стал его дожидаться, удрал с мороза, шастнул в дом — не разглядел его лица...

Разительный контраст! — мира с голоногим мизéрным орущим Гартманом и мира тёплых и серьёзных видений Дениса Ивановича из прошлой жизни. Что-то новое завязалось в нём после погружения в Колодец, тревожная мысль уже обреталась в Денисе Ивановиче и требовала оформления.

Дверь, оборудованная тугой пружиной, чувствительно бацнула Дениса Ивановича по спине, когда он замешкался было на пороге. В крошечной полутёмной прихожей за дверью в нос резко пахнуло тёплым банным запахом. Где-то в глубинах дома раздавался смех Ксюши. Денис Иванович поднялся по трем мраморным ступенькам и очутился в пространстве с тремя дверями: направо, налево и прямо. Здесь уже было светло: с потолка свисала трёхламповая люстра. Смех Ксюши доносился справа. Приказав лицевым мышцам улыбаться, Денис Иванович распахнул дверь.

Гартман, в накинутой на тело белой махровой простыне, рассказывал, наверное, анекдот, которому и смеялась Ксюша. Она в одном белье (чёрный прозрачный гарнитур с узорчиками) смотрелась в зеркало в дальнем конце комнаты, что-то делала с уголком рта, промакивала ваткой. Середину комнаты занимал тесно уставленный яствами и бутылками шампанского и коньяка стол. Встретившись с Денис Ивановичем глазами в зеркале, Ксюша отнюдь не смутилась своего раздетого состояния, равнодушно отвела от него глаза. Рядом с Гартманом у стола сидела, сутулясь, худощавая Кира Саввишна, одетая в строгий серый костюм, в котором ещё больше походила на учительницу. Она даже не подняла на Дениса Ивановича взгляда, медленно ела сыр, откусывая крошечными кусочками от длинного тонко отрезанного ломтика.

Гартман толкнул её под локоть.

— Кира Саввишна, ступай, московский гость тебя заждался.

Ксюша оглушительно захохотала... Кира Саввишна, всё так же не подымая взгляда на Денис Иваныча, с ломтиком сыра в тонких пальчиках, спокойно поднялась, и Денису Ивановичу пришлось посторониться на пороге, потому что она надвинулась на него, как на пустое место.    

Гартман хихикнул.

— Денисус, ваши покои напротив. Там всё накрыто, выпить, закусить...  Тебе, как гостю, комнату с диваном предоставили. А мы уж с Ксюшенькой, лапочкой, в предбанничке потрахаемся... — и вдруг взревел, осклабясь: — на мрраморрных плллита-а-ах!! — И он дотянулся до Ксюши и ухватил пальцами нижнюю деталь Ксюшиного одеяния, рванул её вниз, обнажив увесистую Ксюшину ягодицу...

Кира Саввишна буднично отворила дверь — демонстрируя, что всё происходящее было ей не впервой. Она первой же и вошла в отведённую им комнату, дожёвывая ломтик сыра, и сразу направилась вдоль столь же тесно уставленного закусками и бутылками стола в дальний угол, где стояла вешалка с изогнутыми рогами. На вешалке висела её шубка. Жакет своего серого строгого костюма она сняла на ходу и деловито на вешалку повесила... Денис Иванович, пристроив портфель в просиженное кресло в углу сразу возле двери, проговорил, глядя на неё, расстёгивающую белую блузочку:

— Кира Саввишна, извините, но... Не надо раздеваться. Ей-Богу... Я попал сюда случайно, мне этого отдыха не требуется вовсе, и вообще... Это всё затея Гартмана...

Кира Саввишна оглянулась на него из своего дальнего угла. Её взгляд был неожиданно остр и внимателен. Денис Иванович заметил, что тонкие пальцы её дрожат на пуговицах блузки.

— Тебя Денис звать, да?

— Денис Иванович...

— Хорошо, будем на «вы»... Так вот, Денис Иванч!.. То есть, трахаться вы не желаете?

— Извините, пожалуйста, но... нет. Не хочу. Вы не обижайтесь...

— Господи, да ради Бога! — вскричала Кира Саввишна. — Я только рада! Мне эти ваши члены вот где! — Она с неожиданной энергией провела большим пальцем по горлу. Не было уже той снулой сердито-равнодушной женщины, которой видел её Денис Иванович минуту назад. — Только знаете, Денис Иванч, раздеться-то нам с вами придётся! 

— На кой чёрт?! Я чего-то не понимаю в этих играх?

— Наверное. — Кира Саввишна кивнула с сердитым видом. — Мальчик, не понимаете... Я что сюда приехала, вашим благородством восхищаться? Если Вилька узнает, что меж нами ничего не было, он мне мои кровные сто пятьдесят баксов не выдаст. Понятно, нет? Так что долой штаны, Денис Иванч, и сейчас мы на виду у них голыми, как Адам и Ева, пойдём в парилку, попаримся, под душем мочалкой с мылом спинки друг другу потрём — а уж когда сюда вернёмся, вот тогда и оденемся... Ну, пожалуйста, Денис Иванч! — Кира Саввишна вдруг сменила регистр: видимо, прочитала что-то на лице Дениса Ивановича.

— Господи, да почему...

— Вот только в душу ко мне не надо лезть, Денис Иванч! — резко перебила его Кира Саввишна, и Денис Иванович моментально вспомнил купринскую «Яму», читанную некогда.

— Да я по-человечески...

— Деньги мне нужны позарез, валюта! У меня дочка болеет, её оперировать в Астане надо, а операция стоит восемь тыщь баксов! А где я их здесь, в этой дыре, заработаю?!

— А муж?

— Что муж?! Только название, что он главный механик комбината, а комбинат зарплату грошовую платит, двести долларов в месяц. Много отложишь? Они там мошенничают, конечно, воруют, но ничего с ними не сделаешь. И Костю моего в свою лодку не пускают. Каждый месяц конверты друг другу раздают начальнички... Добавки к зарплате.

— А вы?

— А я работаю завучем в школе номер один... Моя зарплата — восемьдесят семь долларов в месяц.

— Кир, а муж знает, что вы... это... ну, вот так подрабатываете?

— Вы что?! Нет, конечно... я ему говорю, что мне доплачивают за занятия с отстающими... ну, в общем, всякое придумываю... чего только не вешаю ему на уши... Он верит. Или делает вид.

— Вот на этом меня Вилька и подсёк... — после паузы проговорила она, думая о чём-то. — Я попробовала было отказаться, так он шантажирует, свинья. Да и дочку лечить надо. Как только эти проклятые восемь тыщь наберу, сразу пошлю Вильку на три буквы. Ничего, мне уже не очень долго осталось. Скоро ему изгаляться надо мной уж не придётся... Мне тыщу баксов добрать осталось. Месяца за два решу эту проблему.

Денис Иванович пропустил миг, когда они за разговором предстали друг перед другом обнажёнными. Он свои одежды побросал на диван, по-мужски не слишком озабочиваясь аккуратностью, но Кира Саввишна разместила на вешалке свой костюм домовито, а колготки и бельё — тоже почему-то чёрный с узорами гарнитурчик («Униформа у них, что ли?» — подумал Денис Иванович) — аккуратнейше развесила на спинке стула.

Когда они гуськом — Кира Саввишна впереди, — проходили по голубому плиточному полу через просторный, заставленный мраморными скамьями предбанник, жарко натопленный, Гартман и Ксюша уже совокуплялись на дальней, под мутными запотелыми стёклами окна, мраморной скамье. Денис Иванович с омерзением отвернулся от зрелища задранных Ксюшиных ног и худых, похожих на кулачки ребёнка, дёргающихся иссиня-бледных, какого-то трупного окраса, ягодиц Гартмана меж ними. Денису Ивановичу представилась вдруг эта сцена нарисованной на странице учебника по древней истории: самец и самка совокупляются, а мимо крадутся две голые особи. Сцена из быта предчеловеков. Вернее, постчеловеков.

Парнáя была финской, без мокрого пара и веников. Кира Саввишна сразу юркнула в уголок на нижнем полкé, сжавшись и словно застеснявшись, наконец, своей наготы. Денис Иванович зачем-то взобрался на верхний, третий полок, где жгло немилосердно, нехорошо, дышалось с трудом — но он заставлял себя там сидеть, словно наказывая себя и накачивая в себя негодование за то, что он участвует в этом паскудстве. «Всё, баста! К ё….. матери!», выдохнул он через минуту и покинул парнýю, не оглядываясь на Киру Саввишну. В предбаннике двое всё ещё совокуплялись, Гартман надсадно дышал. Денис Иванович услышал Ксюшин голос: «Ты скоро, Виль?» — «Щас, щас...» — просипел Гартман в ответ, на миг приподняв голову и дико глянув на Дениса Ивановича.

В душевой кабинке без дверей лежала на полочке новая мочалка и  нетронутый ещё кусок мыла. Денис Иванович включил душ,  быстро намылил себя и вымылся, неистово стремясь убежать отсюда. Кира Саввишна, отвернувшись от совокупляющихся, молча ждала возле душа. Денис Иванович, ополоснувшись, из предбанника убежал стремительно. В комнате он лихорадочно, словно спешил несусветно, вытерся яично-жёлтой махровой простыней, откупорил коньяк, отхлебнул из бутылки и кинулся одеваться. «Да что это я, в самом деле, как мальчишка...» — попытался он утишить нервный нажим. — «Даже руки трясутся. Подумаешь... Ну, трахаются, ну, скоты, ну так что...»

— Вот так вот мы живём, — сказала вошедшая Кира Саввишна, не глядя на него. — Степные забавы... 

Она начала одеваться — столь же лихорадочно, как и Денис Иванович. В глазах её стояли слёзы. Денис Иванович собрался ей сказать что-нибудь утешительное, но не мог найти доходчивых слов, — и в этот момент из предбанника донёсся отчаянный визг Ксюши — она визжала взахлёб, на полном надрыве, как кричат в запредельном ужасе, не помня себя. Денис Иванович ринулся в предбанник, мгновенно опрокинувшись в крайнее бешенство, готовый избить Гартмана свирепо, не одёргивая  себя... На пороге его едва не сшибла с ног голая Ксюша, не перестававшая кричать — она рвалась вон. У неё глаза закатывались. В глубине широко раззявленного в крике рта он увидал чёрно-серую пломбу на зубе... Денис Иванович отпихнул Ксюшу — и с порога упёрся взглядом в распластанного на голубом полу Гартмана. Неловко, не по-человечески поджав под себя руки, тот лежал мордой вниз, странно скорчившись, словно от боли, рядом с мраморной скамьёй, на которой только что творил непотребство, и одна нога его зацепилась за край скамьи и висела вздёрнутой в воздухе... Ахнула за спиною Кира Саввишна, в комнатах визжала Ксения. Денис Иванович махнул рукой на Киру Саввишну, — «Подите отсюда!.. дайте ей воды!..» — и осторожно, поджавшись по-кошачьи, приблизился к Гартману, — уже догадавшись почему-то, что его бывшему однокашнику никакая помощь не требуется.

Когда он увидел, что из-под уткнутого в пол лба Гартмана вытекает чёрно-красная струйка крови, у него закружилась голова. Он поспешно повернулся и решительно вышел вон, широко ступая. Решение звонить Сатпаеву по даденному им утром «телефону на крайний случай» не встретило у него сопротивления.

— Где тут телефон?! — рявкнул он, распахнув дверь. Ксюша, уже укутанная в простынку, вместо воды пила у стола шампанское. «...башкой об пол ка-а-ак трахнется!..» Рядом с ней сидела, сутулясь, полуодетая Кира Саввишна, встретившая ворвавшегося Дениса Ивановича чёрным взглядом, исполненным страха.

— Вон...

На старом дисковом аппарате, от которого Денис Иванович уже отвык, он набрал номер заветного телефона. Сатпаев отозвался мгновенно, словно ждал его звонка. Реакция городского бая была спокойной и резкой.

— Сейчас подъедет Ларион... Шофёр мой, на джипе! Чтобы через пять минут ни тебя, ни... с кем ты там? Кого Вилька выписал?

— Ксюшу и Киру Саввишну...

— С кем он... был?

— С Ксюшей.

— ...негодяй, небось, виагры две или три дозы принял, ид-д-диот! Так! Слушай сюда, Денисик! Чтобы через пять минут ни тебя, ни Киры Саввишны там не было! Пусть тебя Ларион забирает и в город, в город, да не напрямую, а через... Ладно, я ему сам скажу. Нельзя, чтобы вас милиция и скорая помощь встретили по дороге. Сейчас придёт Никодим... ну, сторож наш! Привратник! Я ему позвоню, распоряжусь. Он приберёт всё, чтобы после тебя и Киры Саввишны никаких следов! Не было вас с Кирой там, ты понял?! Ксюша пусть останется и посидит у Никодима, пока милиция не приедет. В милиции её знают... Так... ты всё понял?! Всё! Никодим сделает всё, как надо! И Ксюшу научит, что сказать! А вы — вон оттуда, как воробышки!

Никодим появился через минуту, Ксюша ещё одеться не успела. Он сразу распахнул все три двери, на распластанного Гартмана бросил цепкий взор. Киру Саввишну Никодим, излучавший свирепую угрозу взглядом волчьих глаз, одним движением густых белесых бровей выслал из комнаты. Денис Иванович подождал, пока дооденется Кира Саввишна, и быстро вывел её из бани на крыльцо. Джип уже стоял перед домом.

— Надо вроде какой-то другой дорогой ехать, — сказал Денис Иванович шофёру, — Булат Исмагулович говорил...

— Через Аксанай, наверное, — сказала Кира Саввишна.

— Я знаю, — буркнул шофёр.

И они рванули сквозь метель, которая за прошедшие полчаса усилилась. Сделалось сумрачно, приближался вечер... Ларион сидел за рулём недвижно, как идол, и гнал джип неистово, словно продавливая сгустившееся пространство.

Кира Саввишна угрюмо смотрела в окно. Денис Иванович открыл портфель, нащупал там пачку, на ощупь же разорвал банковскую упаковку и отлистал от тугой пачечьки десять ассигнаций. Вытянув из портфеля руку, он разглядел на свету: в пальцах шевелились десять сотенных бумажек. Всё правильно.

— Кира Саввишна, — позвал он и прикоснулся к рукаву беличьей шубки. — Вот... возьмите.

Она долго смотрела на тысячу долларов, которые он протягивал ей, потом перевела на него взгляд.  

— Ну и дела... — прошептала она, наконец, и быстро взяла деньги. — Спасибо.

В гостинице он ночь не спал, лишь часов в пять забылся, а в шесть задребезжал телефон: дежурная разбудила его. Внизу, у рецепции, его ждал человек Сатпаева, проведший его к самолёту через крошечный вип-зал. В самолёте он заснул сразу. Ему приснилось странное слово: «преткновение», и это слово звучало в нём всё время сна. Он проснулся, когда самолёт тряхнуло. Уже горело табло, призывающее пристегнуть ремни.

Он словно въявь увидел распластанное тело Гартмана.

«Умереть вот так?! Поз-з-зор... А как я умру?!»

Вопрос окатил ознобом.

Преткновение, преткновение...

Самолёт шёл над каким-то городом, потом показался чёрно-серый некрасивый лес, жухлые пустыри. Под Москвой ещё не было снега... Впереди ждала Москва, привычная московская жизнь, и как-то не верилось, что прошло всего две ночи и день между ними: было такое чувство, словно он не был в Москве целую вечность.

Где-то там Кира...

Преткновение.

Между креслами по проходу шла стюардесса, проверяя, все ли пристегнулись.