[15] Дала мне мамаша тонкие руки...

15

 

Дала мне мамаша тонкие руки,

А отец тяжёлую бровь…

(«Раненая песня», 1933)

 

Автопортрет точен, но, конечно, это образ.

«Тонкие руки» – это любовь к стихам, к слову, к песням, что перешла ему от матери, Глафиры Матвеевны; «тяжёлая бровь» – это сильный ум, непокорный, прямой и смелый норов, доставшийся Павлу по наследству от отца, Николая Корниловича.

Так соединились в нём неразрывно два начала: лирику и эпос дала Павлу Васильеву судьба. Напевам – лёгкость и ярость, взгляду – дымку и зоркость, стихам – акварельную нежность и сочную прямоту.

 

Песни – мои сёстры, а сказы – братья…

(там же) -

 

это ведь ненароком вырвавшееся признание в том, что не им самим рождены стихи, а с ним они родились на свет.

 

«Передо мной стоял молодой человек броской красоты. Взгляд проницательный, изучающий… Его гордо посаженную голову украшала копна каштановых волнистых волос с крупными завитками».

(Евгения Анучина о семнадцатилетнем Павле)

Варлам Шаламов повстречал поэта через семь лет, в начале 1933 года, в Москве:

«В Васильеве поражало одно обстоятельство. Это был высокий хрупкий человек с матово-жёлтой кожей, с тонкими, длинными музыкальными пальцами, ясными голубыми глазами.

Во внешнем обличье не было ничего от сибирского хлебороба, от потомственного плугаря. Гибкая фигура очень хорошо одетого человека, радующегося своей новой одежде, своему новому имени, – Гронский уже начал печатать Васильева везде, и любая слава казалась доступной Павлу Васильеву. Слава Есенина. Слава Клюева. Скандалист или апостол – род славы ещё не был определён. Синие глаза Васильева, тонкие ресницы были неправдоподобно красивы, цепкие пальцы неправдоподобно длинны».

Портрет, как видим, красочный и не без пристрастия. Даже Шаламов, писатель и человек прямой, хоть жёсткий, но объективный (что же тогда говорить о других?), видит только внешнее – и броскую красоту, и скандальную известность. Ну почему Васильев должен походить на сибирского хлебороба, если он сын учителя математики и купеческой дочери и, разумеется, по жизни и существу человек культуры? Коль родом из Сибири, то вовсе не значит, что не отрывал рук от сохи; судя по многой начитанности своей – от книг рук не отрывал. И что было бы печатать редактору Гронскому, если бы Павел не написал к своим двадцати трём годам множества замечательных стихов и двух потрясающих по размаху и силе эпических произведений – «Песни о гибели казачьего войска» и «Соляного бунта»? И не только новой одеждой наслаждался молодой, с гибкой фигурой, и вообще вроде бы такой удачливый парень: но прежде всего – свободой. Лишь полгода назад он вышел из тюрьмы, где следователи несколько месяцев «шили» ему ни много ни мало – «русский фашизм». И гэпэушников не столько интересовали «хулиганские» выходки поэта, раздутые травлей в печати, сколько стихи и политические взгляды. Конечно, «органам» хорошо были известны его злые эпиграммы, которые Павел не раз, хохоча, читал своим друзьям и приятелям по литературному цеху (а кому не известно, что меж ними всегда водилось немало добровольных и платных осведомителей). Вот эти сочинённые в несколько минут экспромты:

 

Ныне, о муза, воспой Джугашвили, сукина сына.

Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело.

Нарезавши тысячи тысяч петель, насилием к власти пробрался.

Ну что ж ты наделал, куда ты залез,

расскажи мне, семинарист неразумный!

В уборных вывешивать бы эти скрижали…

Клянёмся, о вождь наш, мы путь твой усыплем цветами

И в жопу лавровый венок воткнём.

 

Заметим, этот экспромт, написанный для пущего смеха важным гекзаметром, появился за несколько лет до стихотворения Осипа Мандельштама «Мы живём, под собою не чуя страны…» (в котором, кстати, «кремлёвский горец», несмотря на точность портрета, всё-таки не назван по имени, но которое в конце концов привело Мандельштама к ссылке, аресту и гибели).

И ещё одна эпиграмма Павла Васильева, вызванная травлей крестьян и всего русского, которую вели в печати местечковые «мировые революционеры» всех мастей:

 

Гренландский кит, владыка океана,

Раз проглотил пархатого жида.

Метаться начал он туда-сюда.

На третий день владыка занемог,

Увы, жида переварить не мог.

Итак, Россия, о, сравненье будет жутко –

И ты, как кит, умрёшь от несварения желудка.

 

Обе эти эпиграммы – и Павел, отличавшийся трезвым умом, не мог этого не знать – могли стоить жизни (да так оно через несколько лет и случилось). Но он – и не скрывал написанного. Значит, что-то сильно болело в его душе. Однако этого не подметил даже такой проницательный собрат по перу, как Варлам Шаламов.

В поездках по стране Павел к тому времени на всякое насмотрелся, он знал её подноготную, о которой молчали газеты.

 

Рыдают Галилеи в нарсудах,

И правда вновь в смирительных рубашках,

На север снова тянутся обозы,

И бычья кровь не поднялась в цене.

 

Обозы на север – это начало насильственной коллективизации, это крестьяне, которых под конвоем ведут на гибель…

Елена Вялова, вдова Васильева, долгие годы отсидевшая в лагерях за мужа, вспоминала, как однажды в Подмосковье Павел увидел толпу арестантов за рытьём канавы, попросил остановить машину и долго разговаривал с одним из них, а потом передал для заключённых все деньги, что были у него и предназначались для отсылки в Омск, Глафире Матвеевне.

Тут вспоминается одна из последних сохранившихся «вольных» фотографий поэта (а сколько их было «тюремных», в анфас и профиль, из следовательских «дел»!). 1936 год, лето, Омск. Павел стоит с матерью то ли возле учреждения, то ли магазина. Он – на земле, Глафира Матвеевна на ступеньке. Он в расшитой рубашке, руки в карманах, широко расставив ноги, чуть склонив упрямую голову. Будто упирается в землю, будто противостоит какому-то незримому страшному ветру. Взгляд исподлобья, серьёзный и пронзительный, непокорный, – взгляд загнанного человека, не сломленного, не сдающегося – всматривающего в судьбу. А мать, в белом платье и в белом берете, с сжатыми губами, глядит прямо и просто, и с такой глубокой печалью, будто уже предчувствует, что недолго им всем – семье – жить на свете. Через год расстреляют её первенца, и она умрёт с горя.

…А с Мандельштамом Васильев был в добрых приятельских отношениях, не раз встречались, даже обменивались шутливыми стихами.

«Тогда в Москве стал обращать на себя внимание Павел Васильев – казацкий поэт, явившийся в столицу из Сибири. Это был двадцатидвухлетний красавец, кудрявый блондин с вздрагивающими крыльями носа, высокий, на редкость стройный. Осип Эмильевич его полюбил. Васильев платил тем же, часто прибегал, читал свои стихи…»

(Из воспоминаний Эммы Герштейн)

Именно за Мандельштамом в 1935 году записали фразу: «В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П.Васильев»…