«Под чужую песню и пою, и плачу...»

«Под чужую песню и пою, и плачу...»

 

Есенин принял в душу большевистский переворот, — много в его душе было близкого революционному духу, дикого, бунтарского, разинского, и даже, просто, озорного, хулиганского.

 

Мать моя Родина,

Я большевик....

 

 Как и часть крестьян, из малосильных, с ленцой, и к тому же ослабших в вере православной, в полную душу поверил лукавым посулам революционеров-ленинцев; поверил по-мужичьи в благодатную страну Вырей, где и оглобля про-растёт и хлебным зерном заколосится, ежели эту оглоблю в землю пихнуть. Посу-лы были сладкими, хотя, как в деревне говорят, сладко в рот, да горько в сглот. Но об этом по-первости не думалось, коль в голове шало гудел октябрьский раз-бойный ветер. И какие призывы гремели в свисте кровавого ветра:  крестьянам — земля, свобода, равенство и братство!

Земля — крестьянам!.. Про это русский мужик все века думал-гадал.

Равенство!.. Мужик, чего уж греха таить, страдал от социального неравен-ства, чуял, что для бар он, деревня битая, рабочая скотинка, чёрная кость. И крестьяне в свою очередь недолюбливали дворян (и заодно интеллигенцию), ко-торые, по их разумению, задурили от праздности, погрязли, не каясь, в  грехах и пороках, сами свихнулись от книжного учения и маловерия и народ пошли бало-мутить.

Хотя Есенин — натура предельно противоречивая, — изображая из себя аристократа, щеголяя в английских костюмах, в то же время по-мужичьи прези-рал аристократов. (Все это в нём как-то уживалось). Всеволод Рождественский пишет о том, как однажды крестьянские поэты Клюев и Есенин были приглаше-ны в дом графини Клейнмихель, «представительницы одного из крайних монар-хических течений»:

«В великолепном особняке на Сергиевской собралось общество, близкое к придворным кругам. За парадным ужином, под гул разговоров, звон посуды и лязг ножей, Есенин читал свои стихи и чувствовал себя в положении ярмарочного фигляра, которого едва удостаивают высокомерным любопытством. Он сдерживал закипавшую в нём  злость и проклинал  себя за то, что согласился сопутствовать Клюеву».

 А будучи санитаром в госпитале Царского Села, имел честь читать патрио-тические стихи  царице и царевнам, о чём, опять же, поминал с сословной не-приязнью:        

«Я читаю, а они вздыхают: «Ах, это всё о народе, о великом нашем мученике-страдальце...» И платочек из сумочки вынимают. Такое меня зло взяло. Думаю — что вы в этом народе понимаете?»

Если оцерквленного христианина мало волновало социальное неравенство, — последний на земле, первый у Бога в Царствии Небесном, —  то отпавших от веры, каким  стал и Есенин, такое неравенство приводит в ярость, толкает на бунт, — русский, кровавый и безумный.

Братство!.. Этим и не нужно было мужиков соблазнять, если братчиной (общиной — по-сути, коллективным хозяйством) русские мужики жили все века. Недаром же Маркс, которого Есенин «ни при какой погоде не читал», в своё вре-мя говаривал, что, мол, в России и революции социалистической не нужно, коль там уже есть готовая, почти социалистическая форма труда и быта — русская община.

Свобода!.. Есенин, как и часть крестьян, потерявших страх Господень, побежал  за большевиками, «задрав штаны». И брёл за ними даже в последние годы, когда уже терял в них веру. Дункан за границей, указывая на Есенина, говорила: «Он коммунист». На что поэт отзывался: дескать, он еще левее коммунистов. И это он, обычный Есенин, — полный противоречий и несовместимостей.

Есенин, как и, опять же, часть крестьян, пошёл за большевиками по при-чине того, что, как некогда бунтари Разин и Пугачев, искусился языческой свободой, то есть, внешней волей — куда хочу, туда и ворочу, и Помазанник Божий мне не указ. Но духовно трезвенные крестьяне понимали лишь свободу во Христе, то есть, внутреннюю, когда ты лишь раб Божий, когда  стараешься быть свободным от бесчисленных злых искусов. Святейший  патриах Тихон, за Христову Церковь принявший мученическую погибель от рук богоборческой ленинской власти, так писал об этом: «А вот мы, к скорби и стыду нашему, дожи-ли до того времени, когда явное нарушение заповедей Божиих уже не только не признаётся грехом. Но и оправдывается как законное».

Но слишком много в рязанском поэте было от шалого славянского язычества, недаром же так любил «Поэтические воззрения славян на природу» Афанасьева. И недёшево стоило Есенину и многим крестьянам это искушение языческой свободой, какая всегда выливается во вседозволенность, в оправдание убийства, насилия, греха и порока. Дорого стоил нашему народу этот искус - языческая воля, ибо тут и были дьявольские сети, которые расставили большевики, в которые крестьяне и угодили, куда попал и наш поэт. Забрыкались, зашумели, ан поздно,  — ярмо рабское, какого не знали и при крепостном праве, уже накинуто на шею. А тех, кто взялся было за топоры и колья, подавили огнём и мечом.

Знакомясь с Александром Воронским. критиком, публицистом и издателем, Есенин сказал:

« — Имейте в виду,  я знаю, — вы коммунист. Я — тоже за Советскую власть, но я люблю Русь. Я — по-своему. ( как эсер, с крестьянским уклоном, — А.Б.) Намордник я не позволю надеть на себя и под дудочку петь не буду. Это не выйдет».

 

                                                   * * *

 

А позже, не шибко и тая свою приязнь, Есенин становится почитателем батьки Махно. Этот, ещё маловедомый нынешнему читателю мужичий предводитель, бил по началу белых (угнетателей крестьян), а потом поднялся и на красных (тоже угнетателей крестьян). Когда поэт скорбит о том, что стальной конь (паровоз) победил «смешного дуралея» жеребёнка, — то есть, обогнал коня живого, мужичьего, — то видит батьку Махно, который сражался за Русь избяную и соломенную против демона «железной» цивилизации.

 В августе двадцатого года Есенин пишет девятнадцатилетней девушке Жене Лившиц, размышляя о Махно:

«Конь стальной победил коня живого. И этот маленький жеребёнок был для меня наглядным, дорогим, вымирающим образом деревни и ликом Махно. Она и он в революции нашей страшно походят на этого жеребёнка, тягательством живой силы с железной... Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжёлую эпоху умерщвления личности как живого».

 В поэме «Страна негодяев» Есенин в образе Номаха и выводит крестьянского верховода, народного бунтовщика батьку Махно (Номах-Махно — тут лишь слоги переставлены), который бьётся с негодяями, навроде Чекистова (Лейба Троцкий).