Когда человек умирает, изменяются его портреты

  1. Л.Стрижова в роли миссис Сэвидж.

«Когда человек умирает, изменяются его портреты», – с проницательной психологической глубиной заметила как-то Анна Ахматова.

Не так давно, вспоминая актрису Людмилу Стрижову, несколько лет тому назад стремительно ушедшую из жизни, и оглушившую этим внезапным уходом и тех, кто знал ее близко, и тех, кто на протяжении десятилетий был поклонником ее таланта на сцене, один из моих знакомых сказал: «Стрижова – это явление. Она была великой, истинно народной актрисой».

 Услышав эту громкую, «фанфарную» фразу (а такими оценками мы щедро разбрасывались когда-то по отношению друг к другу в далекой богемной юности), пришлось улыбнуться. Зная Людмилу Стрижову с ранней юности и выхлебав с нею в жизни не один пуд соли, живо могу себе представить, как, услышав это «навеличивание», она с юмором, но довольно жестко тут же оборвала бы его. Театр был смыслом ее жизни, она отдала ему все, что могла: незаурядный артистический дар, нервы, кровь и дыхание. Но естественная для каждого таланта жажда признания, никогда не перевешивала в ней трезвого, строгого отношения к себе. И вообще, патетики она не любила.

Конечно, она знала цену своего редкого таланта и была, что называется, актрисой от Бога. Но великой она все же не была. Зато была самобытной, единственной в своем роде, непохожей даже на знаменитых актрис своего времени, портреты которых печатались в журналах. А это уже многого стоит.

 К 2006 году, когда она получила давно заслуженное звание народной артистки, каковой и была от рождения, многое – из лучшего – уже состоялось в ее жизни и на сцене. В те годы расцвели полнота ее женственности и полнота ее разнообразных актерских дарований. Жена талантливого режиссера Александра Ищенко, ведущая актриса иркутского ТЮЗа, лучшие в ее творческой биографии роли по пьесам Вампилова и книгам Распутина, за которые она получила премии, и, наконец, поездка во Францию.

Заядлые театралы уже ходили в ТЮЗ «на Стрижову». Голос ее часто звучал на областном радио, где она давала интервью, размышляла о традициях русской театральной школы, читала рассказы Шукшина. В галерее известных иркутских актеров она – одна из первых. В жюри, на театральных фестивалях к ее оценкам внимательно прислушиваются.

Об этом, успешном периоде ее творчества, известно довольно много. Мне же хочется вспомнить сегодня те далекие, ушедшие годы, которые в творческом смысле были для нее самыми трудными, а порой и мучительными. Вспомнить ее «без бронзы» наслоившихся званий и общественных заслуг, – такой, какой ее знали и любили в нашей семье и в кругу самых близких друзей нашей бесшабашной юности.

Для меня она и поныне все та же. Стриж… Стрижулечка… Стрижуля.

Впервые о Людмиле (будем пока называть ее официально) я услышала от ее одноклассницы Галины Черновой, которая училась со мной на журфаке университета двумя курсами старше. Начитанная, интеллектуальная, с музыкальным образованием, она часто оговаривалась при встрече: «Вчера видела Стрижову, так нахохоталась!». «Представляешь, оказывается, Симоновский репетирует с Людмилой «Двое на качелях». Часто проговаривала она при этом и свои впечатления, с нею связанные: «Она так здорово изображала…» (и потом шли имена то одних, то других блестящих актрис – славы русской сцены). Или: «Стрижова потрясающе пересказала мне …» (дальше шло название какого-нибудь гремевшего в то время фильма).

 Чернова так прожужжала мне все уши о ней, что однажды, не выдержав, я сказала: «Да приведи ты эту Стрижову к нам в редакцию, что ли, в конце-то концов!» И услышала в ответ слова, которые польстили: «Она видела на выставке твой портрет и тоже хотела познакомиться». Конечно же, после всего услышанного я ждала этой встречи с любопытством, потому что никогда прежде не видела «вживую» настоящую артистку. А Людмиле, видимо, хотелось сравнить портретный образ, увиденный в художественном музее, с его «живым» оригиналом.

 (В этом полудетском любопытстве мы потом признались друг другу).

Надо сказать, что Галина свела нас, как говорят, «на свою голову». Почти с первой же встречи мы так стремительно подружились, так открыто потянулись друг к другу, так бурно и горячо стали общаться, что не замечали вокруг больше никого. Особенно поначалу. Это был какой-то сумасшедший запой жадного, непрерывного, ненасыщаемого общения, который растягивался иной раз на сутки–трое, в которые мы почти не расставались, полусонно перемещаясь по улицам и набережной Иркутска, приезжая с ночевками в Ново-Ленино, где в узкой спаленке с белыми занавесками на окнах до утра горел свет, пока в дверь не начинала барабанить ее мать, Серафима Васильевна:

 – Девки, вы че, совсем сдурели? Скоко говорить-то можно? Людк-а-а-а, – сердилась она. – Замучала уж подругу. Спите! Отцу с утра на работу вставать!!

 Тогда мы заползали под одеяло и там еще шептались часа полтора, потому что Стрижуля (так я ее стала называть) не успела еще до конца пересказать, проигрывая в лицах, очередной фильм. А делала она это так блестяще, что обоим было не до сна.

Кто-то из журналистов, влюбленный в нее, написал, что в ней всегда гудела какая-то мощная турбина, выгоняя наверх бурную, нерастраченную энергию ее сердца. И это, действительно, было так. А в те годы особенно еще и потому, что, окончив театральное училище, как одна из ярких его выпускниц, она довольно долго была не востребована в ТЮЗе и с ее-то способностями выходила на сцену то в роли Зайчихи в детской сказке, то в образе прислуги с тремя-пятью репликами. Это обстоятельство было предметом ее постоянных страданий.

Чтобы до конца осознать ее творческую драму, которая тянулась много лет, нужно вернуться в прошлое и рассказать о ее тернистом пути в «артистки», когда разные люди и при разных житейских обстоятельствах не раз хлестали ее по щекам, пытаясь доказать, что куда ей с ее скромной внешностью на сцену

 Однажды она сказала: «Едем завтра в Ново-Ленино! У папки день рождения, поздравим». В трехкомнатной хрущовской «распашонке» Стрижовых небогато, но чисто. На столе дымится отварная картошка с лучком и румяная курочка, дразнятся соленые рыжики и грузди, горка хрусткой капусты в алюминиевой чашке посыпана сверху брусникой (именинник – заядлый таежник). Гостей немного, почти все свои, перед каждым – стеклянные, граненые рюмочки на ножках. И вот она родимая – прозрачная, как слеза, бутылка «Столичной», до которой были весьма охочи и сам виновник торжества – Иван Иванович, и три его сына: трудолюбивые работяги с извечной русской слабинкой. Особенно младший, Борька – курчавый балагур, мастер спорта и любимец хоккейной команды, не лишённый, как и сестра, артистизма и юмора. Людмила любила его по-матерински заботливой любовью, и его загульные приключения приносили ей много переживаний. Меня посадили рядом с ним, и, глянув на его потемневшее, слегка опухшее лицо, подумалось: любимый братец только что вышел из «штопора». Но беглая горечь этого наблюдения испарилась уже через пять минут, когда, ловко подцепив вилкой крепенький груздок, Борис галантно, с неотразимым мужским обаянием поднес его мне, обронив при этом: «Позвольте предложить благородной даме наше фирменное…». И с хитрецой подмигнул сестре.

Когда лица сидящих порозовели, на темный диск дешевенького проигрывателя легла пластинка. Первой поднялась из-за стола Серафима Васильевна. Ситцевый платок она всегда туго, вроде чепца, повязывала на голове. Крепко сбитая, слегка тяжеловатая от возраста, она так легко и плавно поплыла по комнате в домашнем своем халате, разводя руками и подзывая в пару мужа, что глянув на свою, вмиг помолодевшую подругу, крякнув – «От ты-ы-ы!», вышел к ней и виновник торжества. Высокий, сухопарый, с волнистой седой шевелюрой Ванька, как звала его жена, вышедши в круг, вроде бы и не плясал вовсе, а только крякал от удовольствия, поворачивался то туда, то сюда, глухо, ритмично притаптывал домашними тапками, убыстряя плясовой темп, да лихо откидывал временами с вспотевшего лба богатую, не поредевшую с годами седую шевелюру. Но во всей его скупой на широкие движения пляске угадывалась и мощь, и страсть пережитой когда-то любви к молодой Серафиме. (Во время войны он попал в штрафбат за пятиминутное опоздание на работу, освобождал наших военнопленных из концлагерей и многое перевидал).

Финал плясовой завершился неожиданно. Не вытерпев, как бес из табакерки, выскочил из-за стола изрядно уже «поддатый» Борька, куражливо «прокатился» вокруг них кривым велосипедным колесом, и, стремительно обхлопав себя по коленкам, вдруг встал, точно вкопанный. Уморительное выражение блаженного деревенского дурачка нарисовалось на его физиономии. Потом он засунул палец за щеку, как это делают отпетые зэки, и звонко, точно выбивая пробку из горлышка бутылки, чпокнул, поставив большой восклицательный знак в конце вечеринки. Мы долго смеялись над ним и отходили душой в этом теплом семейном застолье, домочадцы которого были так щедро одарены врожденным, природным артистизмом.