Piatti

Литье и ковка. Ковка и литье.

Ударь медью о медь, и рассыплются искры.

Китай. Индия. Турция. Греция. Армения.

Ковали медные тарелки и оглушительно били в них.

Медные щеки. Ждут медных оплеух.

Если forte - сердце захватит, задрожишь, упадешь, как от удара молнии рядом.

Если piano - нежнее шепота. Чуть звенящее рыданье.

Военная симфония! Глюк и Дебюсси! И снова траурный марш до небес: похоронная процессия, и кого сегодня хоронят? А, знаменитого Верди! И вся Италия идет за гробом. И весь мир!

И музыкант бьет, бьет в тарелки. Хочет их разбить.

На медное счастье.

На золотое бессмертие.

 

(Слава рассказывает Ванде про любовь с Евой. Дуэт)

Родная, хочешь, я почитаю тебе газеты? Ты узнаешь все новости. Хочу! Нет, потом. Я не хочу слушать, как мир топчется на одном месте. Лучше расскажи мне что-нибудь. Хорошо. А что тебе рассказать? Возьми мои руки и грей их своими. Вот так? Да, так. Расскажи мне самое важное. Ну, что тебя тревожит больше всего.

Он сам не знал, что это на него нашло. Зачем он стал ей - про это про все. Разве то, что было, еще есть? Ведь этого уже нет. Ну и не стоит ворошить. Зачем он стал ворошить перед спокойно, мирно сидящей, с холодными руками в его горячих руках, Вандой то, что давно умерло? Или недавно? Оно же тоже ненастоящее. Оно живет только в нем. В его воображении. А разве вся на свете музыка - не плод воображения композитора? Милая. Я тебе изменил. Ха-ха-ха-ха! Пошути как-нибудь по-другому! Да нет, я правду говорю. Я же настоящий. И ты настоящая. Ты слушаешь? Ты слышишь меня? Да. Да, я слышу тебя. Говори. Я изменил тебе с... Не называй ее имя! Пожалуйста! Хорошо. Не буду. Но ты и так догадаешься. Сама. Хорошо! Сама! У нее была органная репетиция. Я услышал звуки органа из Малого зала. Такой гул, до небес. Поздний вечер. Я только вышел из класса, спустился по лестнице вниз. И тут этот гул. Челла со мной. Гул идет стеной. Я как околдованный. Открыл дверь. Время позднее, уж к полночи подбирается. Вахтерша дремлет. Я подхожу к двери зала, толкаю ее, вхожу. За органом вижу ее. Она играет и не видит меня. Я кладу Челлу на красные кресла, как человека. У меня чувство, что Челла ранена. И я не могу ей помочь. И она сейчас истечет кровью. А органистка играет! Штифты все повыдернуты, орган ревет! Я голову закинул. Трубы переливаются синим, красным. Ощущение, что она сидит в костре и играет. У меня мороз по коже идет. Знаешь, в этой музыке был Ад. Но и Рай тоже был. Я не знал этого композитора. Но не Бах. И не Лист. И не Сезар Франк. Современный, ближе к нам. А может, она импровизировала, не знаю. Нет, на пульте стояли ноты. Но кто знает. Может, ее нес ветер уже нездешний. Так это звучало, и так я это впивал, глотал. И тут я не знаю, что сделалось со мной. Я расстегнул футляр и вынул Челлу. И смычок. И поставил Челлу прямо, крепко перед собой, воткнул подставку в щель между паркетин. Взмахнул смычком. Заиграл. А она даже не обернулась! Но музыку мою на лету поймала. Подхватила! И стали мы играть вдвоем. Дуэтом. Орган и Челла, вот чудеса. А зал пустой, резонирует; и звуки гаснут, умирают за дальними креслами. Она не оглядывается. И я на нее не смотрю. Играем оба. Я не могу тебе передать, что это за музыка была. Посреди ночи, в Малом зале, одни. Слышит только Консерватория. Но мне казалось, нас слышит весь мир. Пустыни, горы. Океаны. Все распахнулось. Орган, он такой. Он слишком мощный. Смертный его не поднимет. Мужик-то не поднимет такую музыку, махину. А тут женщина. Она так играла, будто меня обнимала. Прости!

Что ты замолк? Говори дальше.

Она прошептала это слишком тихо, но он услышал. Такой уж вечер выдался, и, если взялся за гуж, не говори, что не дюж. В жизни бывают моменты, за которые потом надо платить. Часто эта плата настигает внезапно, накрывает. Вот сегодня обоих накрыло. Значит, надо играть эту музыку до конца. Милая, я и играл. Играл! Как мог! Потом обливался! Я уж не понимал, что у меня по щекам течет, а может, я плакал, не знаю. И вдруг все оборвалось. А я еще играл. И тоже умолк. Смычок провел последнюю ноту и отлетел от струны. И вот только тогда она обернулась.

Да я ее сразу, еще когда она играла, сидела за органом, по волосам узнал. Они у нее, знаешь, такие райские. Я... щупал... Такие нежные... Только ты без обид. Пожалуйста. Я бы тебе никогда не сказал. Но вот говорю. Она выключила орган, он перестал гудеть. Меха умолкли, больше не дышали. Я положил Челлу опять на кресла. Как больную или спящую. И мы пошли навстречу друг другу. Она спускалась со сцены, а я шел к ней. Это не передать. Это даже не мы шли, не ревнуй. Это две музыки шли. Музыка и музыка. Ты понимаешь, все мы умрем, все, и люди, и звери, и, может, даже боги умрут, и, может, в это трудно поверить, но это может быть, наша музыка умрет, и мы с тобой умрем, еще немного поживем и вдруг умрем, но вот бывают в жизни такие минуты, когда не ты ею владеешь! Не ты - управляешь! А за тебя все делает Большой, Могучий, ну давай так уж и скажу, Бог, и, если это делает Бог, как же ты можешь Ему сопротивляться? Мы близко подошли друг к другу, и это уже были не мы. Я был не я, и она, пойми, была не она. Мы были две силы. Сила и сила. И сила, что выше нас, сплела нас. Мы обняли друг друга, так крепко, дух вон! И у нас были не лица, родная! Музыка. Не губы, нет - музыка! Мы текли, и звучали, и стонали, и смеялись. Мы знаешь куда забились? В темный угол, за самый последний ряд. Я с себя что-то такое стащил, она с себя сдернула тряпки, но это, знаешь, все неважно. Голые, одетые - неважно. Мы и так были нагие, перед Богом. Каждый человек нагой. Когда любит, когда исповедуется. Я вот сейчас перед тобой тоже нагой. Пойми это. Понимаешь? Ну и хорошо. Это хорошо. Это была даже не любовь. И никакое не прелюбодеяние. Не соитие мужика и бабы... не случка под кустом. В том, что происходило тогда, не было ничего грязного, гадкого, не было соблазна. Все было чисто, чистейше. И я так дрожал! Я не понимал в тот миг, что я делаю! Что совершаю! За меня все вершили! За меня - созидали! А я был кирпич! Ну, камень такой, и меня клали в кладку! И обмазывали бетонным раствором, чтобы намертво я схватился и к великой стене приклеился! К какой? А к самой великой! Которая весь мир защищает! И, если ее взорвут...

Что молчишь?

Опять этот шепот, чуть слышный. Только бы, слушай, мне воздуху хватило, договорить. А то я задыхаюсь. Вот возьму и задохнусь сейчас, и умру. Не умирай. Не умру. Я раньше срока не умру. А старость еще далеко. Далеко. А она была так близко. Кто - она? Благодать. Я обнимал ее. Целовал. Я был в ней. Я умирал и опять рождался. Ты прости, что я так говорю. Я не могу это скрыть от тебя. А со мной ты не умирал? И не рождался? Как ты - со мной? Я не знаю, родная. Не знаю.

Кто-то высоко, в запределье, а может, за расписанным цветами мороза окном, медный и страшный, звонко и громко ударил в медные страшные тарелки. Милый! Кого хоронят? Гения? Музыку?

Он и правда ничего не знал. Как-то надо было завершать исповедь. Родная, положи руки мне на голову. И скажи: я тебя прощаю. Тогда я буду знать, не знать, а чувствовать, что все хорошо. Что все вернулось. Я не могу. Не можешь? Я тебе говорю все, как есть, как было, а ты не можешь меня простить? И не сможешь? Никогда?

У меня горе, тихо прошептала она. И я теперь с этим горем буду жить. Лучше бы мне умереть.

Никогда не говори так, милая! Никогда! Мир слишком хорош, чтобы хотеть из него уйти. Люди в войну, в голод тоже испытывали горе. Теряли родных. Сами умирали. И все же они очень, очень хотели жить. Я тебе изменил, да! Но это же ничего не значит! Почему ничего не значит? Потому что я люблю! Кого? Меня? Тебя! Кого же еще!

А может, после той ночи ты любишь ее? И не можешь забыть?

Забыть - не смогу! И - люблю! Да! Тоже люблю! Но я ее люблю не телом, не сердцем. Не собой! А - тем, что надо мной! Вверху! Звуками! Музыкой! Она моя музыка! Но я больше никогда, никогда не сыграю ее! Понимаешь? Понимаешь?!

Она наклонила голову. Это означало: понимаю. Ее гипсовые, ледяные глаза стали почти зрячими. Ему показалось: вот, вот смотрит она! Вокруг них, белым молоком в грубой кружке, стояла тишина. Тишина, это было так прекрасно. Вместо речи, голоса, шепота, музыки - вдруг - тишина. Тишина лучше всякой музыки. Даже самой красивой. Потому что в ней, в тишине, вся музыка мира. А еще в ней вся музыка, которой мы на земле не услышим никогда. Нам ее сыграют за гробом.