Primi violini

Ты моя нежная скрипочка. Ты мой ребенок.

Я так и не научилась играть на тебе.

Я только научилась немного петь. Голос выпускать наружу. На свободу.

Оркестр - это могучая, вольная песня скрипок.

Они несут нашу музыку к небесам.

Разливают ее, как вино, по земле.

Первые скрипки! Я-то не первая.

Я не хочу быть первой.

Я - последняя в этом оркестре. Дайте мне лишь глоток этой мелодии.

Этой навсегда прощенной мне муки.

 

(прыжок Златы)

У нее просто не было другого выхода.

Она ходила по комнатам, ходила, ходила. Подол рубахи тянулся за ней поземкой.

У нее просто не было другого выхода.

Она искала выход, а его не было нигде; и ей становилось все страшнее и веселее.

Да, это было странное, почти пьяное веселье, будто у нее в квартире праздновали Новый год, и гремела музыка, летя на гибель с черной пластинки, и гости чокались хрустальными зимними бокалами, кричали что-то страшное и великое.

Она ходила, ходила, шаги, это было то, что успокаивало и одновременно возбуждало, шагами она стегала себя по телу, по плечам, по голым бедрам под рубахой, по душе.

А разве у нее есть душа? Зачем она о ней вспомнила?

Как у всех людей, у нее была душа.

Это надо было запомнить.

Когда она пела, вместе с ней пел ее ум. Ее внимание. Ее голосовые связки. Ее руки. Ее ноги. Ее шаг. Ее ход. По сцене. По миру.

Пела ли с ней ее душа?

А, да. Душа. Ед-ва ды-ша.

Кто это там едва дышит? Она, что ли? Много чести, дышать.

Лучше, счастливее - не дышать.

А как же тогда петь, если не дышать?

Великая Одинцова все время кричала ей: дыши! дыши!

А тут, видишь ли, застыть, не дышать.

Кто тебе даст право не дышать?

Ты сама?

Много ты на себя взяла, курица.

Я не курица! Я дочь генерала! Я мировая звезда!

Она кричала это себе, внутри, и крик отдавался под куполом черепа, и гас, и замирал вдали.

В той дали, где она не будет никогда.

Что там, вдали? Ад? Рай?

Мой Рай, живи, не умирай.

Она прошагала на кухню, рубашка волоклась за ней, бежала белым ручным горностаем.

Оглядела шкафы, полки, утварь. Медная джезва подмигнула ей турецким узором.

Скрипки вздохнули и нежно запели. Человеческими голосами.

А одна скрипка, первая, должно быть, парила надо всеми, пела ее вольным голосом.

Она вспомнила, как пела в Стамбульской опере, а потом ее повезли смотреть на Айя-Софию. Она стояла, задрав голову, перед огромным храмом, и ощупывала глазами купол. Бок чужой планеты. Выгиб мертвой Луны. Внутри древней церкви жила убитая музыка. Сколько певчих разевали здесь кривые рты! Голоса излетали наружу. Надо убить голос в себе. Тогда он, проклятый, вернется.

Она медленно вышла из кухни, прошла по коридору, вошла в гостиную и перешла гостиную, как зимнюю реку по льду. 

Подошла к окну.

У нее просто не было другого выхода.

Она положила руки на крючки и откинула их. Отбросила защелки. Рванула на себя внутреннюю раму.

Так же холодно, медленно открыла и распахнула раму наружную.

В комнату вошел, танцуя, зимний воздух.

Зимняя страна! Как тяжко, когда полгода зима!

Как она тебя любит, зима! Твою метель.

Ты помнишь, как в детстве каталась с горы на салазках? Ты помнишь того мальчишку, что сам сшил и подарил тебе на Новый год странную игрушку, ангела из тонкой марлевки? Помнишь, как его звали? Забыла. Память короткая у тебя! Не память, а картонная коробка! Он сунул ангела из марлевки тебе в руки и пробормотал: эта елка заколдованная, все после елки умрут!

Все ты врешь, мальчонка! Забыла, как тебя звать! Не умрет никто! Никогда!

Холодный ветер свободно входил в комнату и гулял по ней.

Алмазно сверкали сугробы внизу.

Далеко, тихо и глухо, шумела набережная. Машины подавали голоса. Машины, железный кордебалет.

Она тоже машина. Железная. Несгибаемая.

Она умеет на сцене все: жизнь и смерть.

Что это? Кто она? Травиата? Да, Травиата. Ниже, позорнее пасть уже нельзя.

Скорее упасть!

Ты Виолетта, все ты врешь, что меццо, и тебе все врали всю жизнь, ты визгуха, истеричка, ты тощее писклявое сопранишко, ты отчаянная колоратура, так заберись на такие верхи, откуда тебе всю жизнь и всех жалких людишек будет видно.

Знаменитые. Они тоже умирали. Они убивали себя. Не ты первая, не ты последняя. Знаменитые! Ты тоже знаменита. Оставь записку! Пусть тебя, смуглую воблу, уберут белыми розами! Густо, щедро цветами усыплют!

Где ее ангел из марлевки? Ее подарок? Эй, мальчонка, как звать тебя, подарил, а сам украл и к себе унес! Что, жалко стало?!

Да, жалко! Да! Жалко!

У пчелки жалко.

А может, у меня чахотка, как у Виолетты! А может, у меня рак! А может... а может...

Когда болеешь, тебя ангел из марлевки уносит в небеса. А тут - сама.

Она налегла животом на подоконник и выглянула в ночь.

Москва. Огни. Шевелятся внизу. Ее столица. Ее ночная птица.

Ее злая псица; воет по ночам, оплакивает мертвого, родного.

Чего она ждала? Знака? Или что страх исчезнет?

Она боялась.

Она медлила.

Она улыбнулась.

Как это делают? Как начинают?

Быстро, насмешливо глянула на лазуритовый кабошон на безымянном пальце, старательное изделие старой аристократки. Стащила. Швырнула на пол. Кому-то - потом - пригодится. Кто-то будет перстень носить и ее вспоминать. Или не вспомнит никогда.

Музыка утихала, истаивала. Виолетта положила обе руки на холодные оконные стекла.

Ладони еще ощущали холод. Ощущали жизнь.

Музыка еще длилась, еще звучала.

В музыке, когда оперу поешь, да, есть слова. Но это уже не слова. Это часть музыки.

Вот и сейчас: надо перестать быть собой, чтобы стать миром.

Стать музыкой, уже навеки.

Ты убила людей, давай, не дрейфь, убей музыку.

А потом роди.

А потом опять убей.

Все в жизни повторяется. Это реприза.

Все повторяется; и смерть тоже.

Злата, ой нет, Виолетта оглянулась на свою бордельную каморку. Узкая кроватенка с никелированной спинкой. Под кроватью таз, вода в нем стынет. Полотенце на жалком костяном крючке. Плетеный стул. Божья Матерь на грязной стене. Сколько посетителей здесь бывало. Клиенты, то слащавые, то жестокие, то гладили ее, как киску, то руки ей выкручивали и наотмашь били. Орали: кричи! выгибайся! пусти слезу! Музыка любит слезы! Любовь их тоже любит! Это не любовь, шептала ты клиентам разбитыми в кровь губами. Это ужас.

Нет, дура, это же музыка, орали они!

Музыка - это досужая выдумка, лепетала она кровавым ртом.

Музыка - это ты, дура, кричали они!

Музыка - это мой таз с холодной водой, чтобы омыться, отмыться от вас, собаки, бормотала она, нагибаясь низко, еще ниже, разевая красный орущий рот все шире.

Музыка - это твои ребра, живот, шея и пятки, кричали они!

Музыка - вранье властей о нас обо всех!

Музыка - это слежка за тобой, звезда!

Музыка - это свобода лжи и ложь о свободе, свободе навек!

Музыка - толпы на площадях, и они хором кричат, что они - народ!

Музыка - подлый порок, рьяный разврат, этот дикий бордель, ошметки кружев, разрезанный персик на черном, расписанном яркими цветами подносе, бутылка, и выпита наполовину, а может, наполовину полна!

Музыка - галдящий притон и пустынный пляж, где лишь прибой, и ветер, и позднее сожаленье о том, чего не было у тебя, тварь, и не будет никогда!

Никогда. Какое пошлое, оперное слово.

Отдам все пошлые словеса всех бездарных опер за одну корявую, спешную строку сумасшедшей, рукописной, в печи сожженной партитуры.

Почему ты сама не пишешь музыку, шлюха? Почему ты ее только поешь?! А ну валяй, сочини!

Сейчас. Сочиню. А сколько вы мне заплатите?

Она крепче вцепилась в оконную деревянную ручку, уперлась коленом в подоконник. Быстро и ловко, худой чернявой обезьяной, влезла на подоконник, держалась за раму, глядела в зимнюю ночь, в морозный туман. Звезд не было видно. Над городом поднималось серо-красное, призрачное сиянье. Городу снился сон про туман, про смерть. Однажды все люди, все, кто живет здесь и сейчас, умрут в каменных мешках. Так какая разница, здесь и сейчас, или там и тогда? Музыка! Нет слов. Ты перекрыла все. Закрыла людям глотку, чтобы больше не врали себе и друг другу.

Музыка, ты последняя правда.

Как они это делали?

Ну, все, кто сделал это?

Она шагнула вперед и чуть оттолкнулась ладонями от скосов стеклянного льда.

Addio, del passato bei sogni ridenti, le rose del volto già sono pallenti; l'amore d'Alfredo perfino mi manca, conforto, sostegno dell'anima stanca... Conforto, sostegno...

Она полетела.

Она летела вниз, в музыку, страдалица Виолетта, харкая последней кровью, задирая в воздухе ноги, много раз пользованная людьми плоть постыдно обнажалась, тощая, жалкая, рыбий скелет, в чем душа держится, рубаха развевалась по ветру, закрывая белым вьюжным подолом бесслышно орущее лицо, раззявленный в уродливом крике рот, по всем четырем частям света разлеталась кружевная рубаха, ветер игриво и нагло сорвал нежную ткань, и глазам ледяной ночи предстало страшное в открытости своей тело, оно на лету становилось душой, тем, чего в теле не было раньше, душа рождалась на лету и тут же превращалась в музыку, и ее слышала только ночь, да, так холодной пустой ночи повезло.

Ah, della traviata sorridi al desio; a lei, deh, perdona, tu accoglila, o Dio! Or tutto, tutto finì, or tutto, tutto finì…

Виолетта летела, и полету не было конца.

А где же конец, хрипло спела она на лету, где же конец?

Захлебнулась голосом.

 

У нее просто не было другого выхода.