Cornetto

Труби, корнет-а-пистон, почтовый рожок!

Это мне, мне письмо несут.

Из прошлого?

Из будущего?

А разве у музыки есть время?

А разве у будущего есть музыка?

Музыка - это только прошлое. Так заведено.

Мы можем слышать только наше прошлое, корнет-а-пистон.

Труби! Я слышу тебя.

Возглашай мне будущее.

Там, знаешь, тоже будет музыка.

Я - верю.

 

(Слава, последняя ария о небесной любви)

До Ванды я говорил всегда так: у меня нет семьи, есть только моя Челла.

При Ванде я говорил так: Ванда - музыка, и Челла - музыка, а я им служу.

Кому, что теперь я буду говорить?

Бетховен, как он давно жил. А как будто вчера. Сыграть его Виолончельную сонату - все равно что заново родиться на свет. Ванды нет, и я умер. А почему же я еще живой? Почему я иду по ночной Москве, еще живой? Почему мы все живые? Бетховен, Шуберт, Шуман, Верди, Григ, Вагнер, Бах, Моцарт, Шопен? И мы, и мы, кто вас играл, играет... и еще сыграет...

Нас кто-то с Вандой называл: Адам и Ева, первые люди, люди Райского Сада. Я смеялся: Ева?.. нет, Ева другая!.. Ева у нас уже есть!.. это наша подруга! И я не Адам; я всего лишь слуга при гордой царице; Ванда-царица, с какой ножки сегодня изволили встать? Не гневаетесь ли на вашего преданного служку?

А может, Ванда мне была вовсе не райская Ева, а бешеная Лилит, а я, бедняга, не понимал этого, не ценил. Что было между нами? Страсть? Любовь? Или просто музыка, музыка?

Изгнание из Рая, изгнанье из страны... с Родины, с этой красной, глинистой, в комьях снега и искрах льда, полынной земли... Пахота. Выстрелы. Войны. Революции. И опять войны, и смерти. Все это у Шалевича в его симфониях. Все это у нас в крови. Да, именно это течет в крови; именно это, люди, и есть наша кровь. Музыка пишется кровью! И больше ничем!

А как зовется Родина: Россия, Русь, СССР, страна моя, Москва моя, ты самая любимая, земля Красной Звезды, Серпа и Молота, Смерти и Голода, Счастья и Золота, это уже неважно; важно лишь то, что ты не здесь живешь, но здесь, именно здесь тебя, через года и века, похоронят. Русский человек должен лежать в земле Родины. И все. И весь сказ. Из каких бы фарфоровых чашек он ни пивал по утрам кофе в обрыдлом чужеземье.

Ломает власть? Гнет? Выжимает?! А-ха! Шалевича гнула-ломала. Риттера. Одинцову. И других... много их. Не назову поименно. Одни едят с золотых тарелок серебряными вилками. Другие гниют в бараках. Каждому - свое. Что хуже: ужас жизни придворного музыканта - или великий ужас никому не нужного певца, брошенного в тюрягу, в ледяной сарай?

Сколько я поездил по гастролям, люди!.. И - сколько езжу. Невидимый, прозрачный, призрачный, а езжу. Я же просто живу в поездах, в самолетах. Я так привык к дороге, что дома засыпаю с трудом. А снится мне одно и то же: я Бетховен, и моя сволочь, мой Иуда, оболгал и предал меня, и выдал меня с потрохами, и оплевали меня, и бичевали меня, и кричат мне в окровавленное лицо: ты не музыкант! не музыкант! ты дрянь! ты мразь! И вот везут меня в железном возке в неволю, я точно знаю, что в неволю, и выхода мне оттуда не будет, а Иуда мой останется на свободе, ибо предал меня он, и будет процветать и веселиться. А может, мучиться. Только никому об этом не скажет. А меня привезут и бросят в застенок, и там, в застенке, я, Бетховен, напишу свою новую Оду к Радости! Да! Так! И ко мне в тюрьму приедет, и добьется свиданья со мной моя Лилит, моя... что?.. кто?.. Ванда?.. а, как бы не так... нет, не она... а - Ева... наша верная, чудесная подруга Ева...

Евочка, ты ли это... да зачем мне передачка... увези обратно свои гостинцы... здесь, в тюрьме, нас очень хорошо кормят... просто на убой... на убой... честное слово... ну распусти, хоть на миг, свои золотые, нежные волосы... и я вытру ими мокрое лицо... слезы - вытру... я так рад тебя видеть... так уж рад, так рад... просто счастлив...

Говоришь, мне надо выйти на свободу и сразиться с Иудой?.. и победить его?.. А зачем? Пусть живет. Он предал меня, оболгал - пусть живет и тонет в своей выдуманной правде! Мне не нужна ложь, слишком похожая на правду. Мне нужна просто правда. Вот ты приехала - это просто правда. Вот я тебя, живую, обнимаю... правда...

А, все равно - биться?.. За что, за кого?.. За Ванду?! Так Иуда же сильнее! Он все равно меня убьет! И с Родины изгонят теперь Ванду и Иуду. А я буду мертвый лежать... здесь, вот здесь... на ледяной московской улице... и далекие Красные Звезды будут точить свой священный свет, сочиться кровью... высоко, не достать... Гастроли... смерть - это просто новые гастроли... Челла, она со мной... Ванда с Иудой летят в одном самолете, я в другом - полны народом залы - весь концерт сначала - ухаживать за своей женой, в буфете, апельсин на тарелочке - а она жена другого - сон, всего лишь сон, ты помни - залы, цветы, гонорары, поклонники - Иуда ревнует - это я ревную - вот теперь мы сможем сразиться - Ванда, пой Дездемону - я сегодня Отелло - в руках моих пьяная Челла - мне все равно, что там будет потом... надо мной нависает тучею - дом... на слом...

А Иуда, он женщина или мужчина?

А Ванду кто убил? Я узнал дьявола или не узнал? Почему я не показал на убийцу властям?

Да, я не знал, кто. Не узнал.

А может, я догадывался?

Люди, мир рушится. Владыки играют в политику. Они играют политику на рваных струнах, на сломанных грифах. Революции, войны, ешьте кашу на своих кухнях, будьте спокойны! Война - неизбежность? А нежность? Это я вам говорю, Бетховен. Моя Челла со мной. Я спокоен. Революции неотвратимость. Отойди, сделай милость. Счастье? Утопия. Все мы холопы. И я тоже холоп. Каждый строит себе призрак-чертог. Каждый в нем - Бог. Сам себе Бог. Сам себе старый, огромный Рояль. Это Мир. Ничего в нем не жаль.

Рояль черный. А Челла рыжая. Золотая. Ева, гляди, это же ты! У меня три любимых женщины, я все про себя знаю. У последней черты. Как скользко! Почему я падаю на каждом шагу? Рояль огромен. Это Людвиг играет. Бетховен! Он мой рояль. Мой оркестр. Он мне играет всех моих жен и невест. А я-то совсем не бабник. Не ловелас. Я так... про запас.

Разом, дружно все инструменты звучат! Дирижер незримый показывает вступление. Ауфтакт. И - удар! Удар всего оркестра!

Оглушает!

Знаете, как весь мир ударяет в вас?! О, не знаете! Дух вон! Вылетаете из времени! И - ядром! Из пушки на Луну! Или - ко дну! Оркестр гигантский, каждый пилит, дует, кто во что горазд, вселенский пляс! А ты умрешь... через день... через час... вот сейчас...

В мировом оркестре каждый инструмент - драгоценность. Жемчуг! Трясись над ним. Целуй его, обливай слезами его. Рояль гремит! Черный, страшный гроб, и он раскрыт, крышка откинута прочь, и восстает оттуда, сам себя извлекает, поднимается грозно, торжественно, жутко, чудесно - золотом струн - мощью отчаянных криков - Весь Мир! Чтобы мир зазвучал громадной, незыблемой, радужной жизнью, нужна - смерть. Без смерти - никуда! Ноты звучат! А умерли, умерли все, кто их судорожно, пьяно писал! Каждый инструмент - душа! Всякая флейта - поступок! Всякий контрабас - судьба! Всякий фагот - характер, излом и надлом! И надрыв! Всякая арфа... о, арфа... тайна...

Мир звучит оркестром, а оркестр - миром, и у мира звучащего есть душа! А как же! Как же без души! Это только мы, люди, умеем бездушно ненавидеть и беспощадно убивать!

Наш импровизатор, Людвиг. Какой он, люди, Бетховен! Он настоящий Бетховен, вот ей-богу...  он садится за рояль - и рождает тут же, в одну секунду, что есть, что будет и что было... там и тогда... Нет, нет: чего не было никогда. А у Людвига под пальцами - есть! Он играет - и война встает. Прошлая? будущая? спасутся ли в ней... люди, под взрывами и выстрелами, бегут, бегут в поля и луга, семимильными шагами, великаны, бегут по странам, а континенты смещаются, ползут, наползают друг на друга, сшибаются миры, древние и минутные, встает дыбом суша и рушится в разъятое музыкой море, все Титаны борются со всеми жалкими малышами-людьми, все человеческое гибнет в неравной схватке, и из костей поутру прорастают мелодии первых, после снега, цветов... любой миф оживает!.. любой казни льется царская ли, холопья кровь!.. цари-короли, да шут с вами, все вы, Наполеоны и Гитлеры, одной ребячьей ладошки не стоите, разжатого кулака, и подброшен белый голубь в небо: лети! Кто кого тайно убил... кто про это убийство - тайно, подло - забыл... кто о том убийстве - на весь мир раззвонил... кто мышью серенькою притворился... кто чужой кровью для младости умылся... Челла, моя Челла, она вам, люди, все это спела!

А Людвиг, наш Бетховен, все это вам сыграл. Рояль... гудел, ревел и стонал... под живыми руками - умирал...

Какая инфернальная Москва! Где это я иду? А может, это адский Питер? Нет!.. это чудовищный град Нью-Йорк... я там, знаете, тоже живу... Я живу везде... о, мне это смерть надоело... я хочу упокоиться... ус-по-ко-ить-ся...

Хватит, бормочу себе, ну хватит, хватит, хватит летать по небесам...

Москва, фонари мигают, красные стены плывут-уплывают, косит на меня чертовщина, во имя Отца и Сына, отыди, изыди... Москва, едва жива... застенки, ноты на коленке, великие праздники... колючие подрясники... апофеоз!.. симфонии моей конец... до слез...

Ева, Ева, златовласка, беги, беги к Бетховену своему... это не Людвиг, это же я, я... Беги по снежному полю... по Белому Полю, по Дикому Полю... морозно как... руки раскинь... чтобы как крест... чтобы - издали видно... а, ты не видишь, как сумасшедший музыкант опять, шатаясь, подходит к роялю... а крышка уж откинута... услужливо так... кто-то подобострастный расстарался... играй, мол, псих, играй, дьявол... может, нам последнюю музыку сыграешь, наконец-то, хорошо бы... чтоб не мучиться... устали мы страдать... Сядь и сыграй нам - нашу гибель... всеобщую гибель!.. гекатомбу... чтобы - одни руины... и больше никто и никогда... да...

Да, люди, да, Москва, да, проклятая ночь после Ванды, теперь все и всегда будет после нее, да... я знаю, кто такой Иуда. Каково это - быть преданным. Я обожал музыку, обожал мою Челлу, и я думал: вот я счастлив, и со мной никогда ничего не случится. Я о войне с немцем слышал лишь рассказы, я не знал, как воют в небе самолеты, когда - налет, и бомбежка, и надо срочно в убежище, потому что ты умрешь, просто - сгоришь во взрыве. Зато мои родители - знали. Мать меня предала. Она тайно полюбила друга семьи. Друга моего отца. Она спала с ним... а он приходил заниматься со мной музыкой... Он, одноногий, нога деревянная, я про себя, тайно звал его - Деревянный Козел... Еще у друга семьи были больные легкие. И мать приносила ему еду в судках, а чтобы он не кашлял, готовила ему такую адскую смесь: в равных пропорциях мед, алоэ и коньяк, все это она смешивала чайной ложечкой в поллитровой банке и так, через весь город, пешком, ибо транспорт после войны плохо ходил, несла ему. Мой бедный отец думал: моя жена - герой! А его жена, мать моя, спала с другом семьи... а потом и ушла к нему. Объявила громко, на всю квартиру, и я это запомнил, хоть и маленький был: любимый, так она мужа своего, отца моего, называла, и это я, малявка, запомнил, - любимый, я полюбила другого, я ухожу! И старый любимый, отец мой, сам надел на нее зимнее пальто, сам всунул ей в руки кошелек: на первое время... а то будете голодать... сам собрал ей чемодан и сам проводил ее, пешком через весь город, к новому любимому. Ну, не новому; их роману, думаю так, уж лет десять стукнуло. И все это время мать таилась. И меня - родила! А может, и не от отца. А может...

Теперь, люди, это уже все равно. Зачем об этом думать? Просто идти по ночной Москве... идти, брести, спотыкаться... со снегом летящим - целоваться... на колени вставать, в сугроб головой утыкаться... снегом лицо растирать, снег вдыхать, освежаться... а потом - опять подниматься... и идти, идти, сопротивляться... идти - это тоже музыка... музыка... все звучит... и мой шаг звучит... мучится, бьется, звенит, давит лед... звучит... шаги... шаги... это такт... я собой отбиваю такт... а Челла?.. а где же Челла?.. я не вижу ее... Челла... Челла...

Мой отец умер. Он умер от рака желудка. А я знаю: он умер от горя. Он очень любил мою мать.

Люди, никого никогда не любите очень, слишком. Где слишком, там смерть рядом ходит.

Моя мать с новым мужем, другом погибшей семьи, уехала жить в Германию. Навсегда. К Бетховену! К Баху... Я летал на гастроли в Тбилиси, когда мне позвонили в гостиничный номер и сказали: спуститесь, пожалуйста, вниз, вам телеграмма. Я спустился по красивой мраморной, как в царском дворце, белой лестнице. Девушка высунула мне из стеклянного окошка лист бумаги. Я разорвал бумажную телеграфную ленту. «СЫНОК НЕ ПРОКЛИНАЙ МЕНЯ ПРОШУ МЫ С ФИЛИППОМ ГРИГОРЬЕВИЧЕМ УЕЗЖАЕМ ПОТОМ НАПИШУ МНЕ ТРУДНО ЗДЕСЬ ЖИТЬ Я ЗДЕСЬ УСТАЛА ОТ ВСЕГО ВСЕГО ВСЕ ПОТОМ ИЗВИНИ НЕ МОГУ ПРОСТИ ЕСЛИ МОЖЕШЬ ПУСТЬ ТЕБЕ ЗДЕСЬ БУДЕТ ХОРОШО ТЫ СТАНЕШЬ ЗНАМЕНИТЫМ ПРОЩАЙ ОБНИМАЮ ЦЕЛУЮ ТВОЯ БЕДНАЯ МАМА».

Вот это слово, бедная... оно доконало меня... Я стоял с телеграммой в руках около стеклянного окошка в вестибюле гостиницы и плакал, а девушка, красивая кудрявая, носатая грузинка, глядела на меня, как на умалишенного, и только все твердила по-грузински: Гмерто... Гмерто... Я уже знал, что по-грузински это значит: Боже, Боже.

Люди, думаете, я никогда не увиделся с моей матерью? Нет. Увиделся. И в Германию, в Западную, я на гастроли приехал. Вы же знаете, я гастролер, я живу в железной повозке... в поезде... в самолете... Не скажу, какой это город; мне сообщили, что во время войны здесь было гнездовье фашистов. Его весь разбомбили, как Гамбург, или Дрезден, или наш Сталинград, а потом наново отстроили. Все фашисты казнены или умерли своей смертью; кое-кто жив-здоров; раздвоенная Германия прижала уши, боится всех и вся; разрубили страну мечом, не сшить, рану не заштопать; никогда не соединятся разбитые половинки. А может, склеятся, только этого нам знать не дано. Я нашел, держа в руке бумажку с адресом, улицу и дом. Маленький, будто сказочный домик. На крыше флюгер. Трава аккуратно подстрижена. Фруктовые деревья в саду. Я взошел на крыльцо и дернул за веревочку звонка. Через дверь услышал: по комнатам поплыл звон. Шарканье подошв по полу. Моя мать медленно подошла к двери и открыла ее. Она увидела меня. Она ждала меня.

Я ждала тебя, сынок, сказала мне старуха просто и ясно, и слезы полились из ее впалых, ушедших глубоко под лоб глаукомных глаз, проходи, раздевайся, ты не голоден?

Я услышал ее голос. Это может рассказать... только Челла, моя Челла...

Вы знаете, мы вошли в дом, сели за стол, она подавала мне чай, кухен, печенье, я смотрел на нее, узнавал ее и не узнавал. Вместо моей матери была маска. Маска моей матери. Старая, вся в морщинах, мятая-жатая маска.

Потом, годы спустя, я полетел в Германию опять. К ней. На похороны.

И все было ненастоящее. Германия ненастоящая. Мать моя в гробу ненастоящая. Похороны призрачные, враньевые.

А вы что, думаете, наша жизнь настоящая? О нет! Вот музыка. Как вы можете объяснить мне - мне! музыканту! - что такое музыка? Реальна она или нереальна? Небо она или земля? Ужас она или благодать?! Никто не знает. И вы не знаете! И я не знаю. Я музыкой гляжу на землю, как из Космоса. Вижу оттуда, с сумасшедшей высоты, из звезд, громадный черный рояль Людвига. Черную огромную землю, в ее пасти шевелятся клавиши, ее нутро, разверстое брюхо ее переливается, вспучивается, кровит, звучит, орет и плачет. И смеется, оглушая и убивая смехом! Бетховен! Это просто Бетховен. Не я, не мой друг Людвиг, а настоящий Людвиг Бетховен! Подлинный! Насквозь глухой! Плачущий в кафешке над бокалом мозельского! Над дымящим чубуком своим! Грызет чубук и сосет, курит, курит, волосы седые вьются, клубятся змеями над мощным, бугристым, страшным лицом. Бронзовый лоб. Каменные щеки. Я вижу, как он обреченно встает из-за грязного стола, где едят и пьют, и садится за земной, обширный земляной рояль. И вскидывает руки! И играет! Струны рояля рокочут, золотые, жильные, кровавые, живые. Вывернуты наизнанку царства-государства, как чулок! Человек соотнесен с Богом, а ведь это сделать так трудно! Немногие это могут! Бетховен кричит роялем обо всех странах, о моей Родине, о всей Земле, что катится гигантским кровавым шаром в никуда, а может, к воле, а может, к яме, а может, к победе. Все о Родину мою ломают копья! В ней тонут навек все пущенные в ненависти стрелы! И еще потонут! Я уехал отсюда, люди, но это же ничего не значит. Музыка, хоть и бессловесна, а в первых рядах борьбы: она храбро сражается за жизнь. И чем она бессловесней, тем опасней!

Корнет-а-пистон, почтовый рожок... ты, слышишь, грубиян, не перебивай мою верную Челлу... не заглушай... я же все равно тебя перекричу... ах, почта мне?.. о чем письмо?.. донос?.. или любовное?.. А, понял... это жена мне пишет... издалека... с пьяных звезд...

А вы знаете, откуда я вам эту пьяную арию пою?.. Не знаете?.. ну и не надо. И не знайте. Вам - опасно... да и мне тоже - страшно... вот пою и думаю: все, сейчас, сейчас оборвется...

А-а-а-ах... скользко... опять упал. Не дойду до дома... с дружеской попойки... А, это были Вандины поминки?!.. ерунда какая... Не плетите мне тут всякую ерунду... все равно не поверю... Помню: смешная круглолицая, веселая девочка, с румяными, как яблоки, щеками поет в церквушке на улице Неждановой, по старинке, значит, в Брюсовом переулке... тихо так поет, а на весь мир слышно... я зашел, стою, тоже слушаю... священник гундосит, хор подпевает... а она - заливается... весенний ручей... вот поет, а я стою, содрогаюсь от счастья... ведь церковь крепко стоит, не снесли, не взорвали... и девочка поет... в церкви... это ведь что значит?.. это, люди, значит то, что этим пеньем - музыкой этой тихой, нежнейшей - человек оправдан... злой человек, гадина человек... ненавидящий и ненавистный... злобный, мстящий... оправдан на веки вечные... только этим слезным, светлым тропарем... только им одним...