ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМОЙ.

Чехи подвезли «чушку». Мусульманам грех даже прикасаться к свинье, но дикие кабаны – бедствие для прикавказских огородов, и раз в месяц рано-рано утром к воротам подъезжала синяя «шестёрка», в багажнике которой лежала тщательно укутанная полиэтиленом окровавленная туша: грех-то грех, а тысчонка лишней не бывает. На носилках «чушку» заносили во двор, поближе к яме для мусора, обмывали и на листе старого ДВП палили газовой горелкой. На запах горящей щетины кроме советчиков в круг собирались три собаки, кот, пяток сорок и несчитанные мухи. Иван Петрович – «расчленитель» со стажем, напару со Сверчком на два раза оскоблили длинноносую расхитительницу моркови и буряка, и вывалили в старую пластмассовую ванну вонючую требуху. Мухи, сороки и собаки потеряли всякий стыд, зато зрителей поубавилось.
- Ну, вы, сукины дети, можно подумать, что вас не кормят. – Сверчок, относивший в «расчленёнку» в кухонный холодильник, пытался ногами отгонять лезущих носами прямо в тазик Полкана, Фитиля и Стрелку. – Пошли отсюда! Разбросаете кости, и отдувайся за вас. Пошли!
- Да кинь им по куску пищевода, пускай грызут.
Потом пришлось выделить ливерную долю коту. Мухи же давно брали своё сами, и только сороки, громко комментируя происходящее, нервно дожидались своего часа.
- Чем помочь? – Рифат, непривычно для своего природно-гусарского тонуса понурый и красный, словно пришпаренный, угрюмо переминался за спиной Ивана Петровича.
- Вон, с Сверчком относи к холодильнику.
- Нет, я бы здесь чего-нибудь. Только, это, я сырое мясо брезгую.
- Ну, сматывай шланг, убирай горелки.
Вернувшийся с кухни Сверчок как-то нагловато оглядел Рифата:
- Ты чего как мешком ушибленный? «Паду ли я, стрелой пронзённый…», а?
- Да пошёл ты!
- Уже иду! – Утаскивая тяжеленную ляжку, Сверчок гоготал, копируя «армянское радио»:
- «Э, дарагой! Мусщина – это у кого дэнги эсть. А то, что ти падумала – тот самэц».
- Слушай, ты! – Рифат вздёрнулся вдогонку, но удержался. – Старый, лучше я свалю куда по периметру. А то нервы сегодня ни к чёрту.

Случилось же следующее.
Рифат с утра был в наряде на пищеблоке. Заготовки к обеду на полсотни ртов – беспросвет, одной только воды четыре бака заливай-да-сливай, что крупы, что мусора – вёдрами, да ещё картошка со всякими овощами, да хлеборезка, короче – крутись. Какая-то с ранья вся в себе задумчивая, Людмила запустила компот и вяло перемешивала густеющую со дна рисовую размазню, как вдруг, словно наконец-то проснувшись, хлопнула ладошками:
- Пойдём, перекурим?
- Пойдём! Мила, знаешь же: что ни предложишь – я с радостью. Даже туберкулёз зарабатывать.
- «Туберкулёз» – это сильно. Ограничимся потемнением с мокротами.
Они узким ходом мимо бани вышли под навес, и даже в тени сощурились дневному свету. Рифат широким жестом протянул «Parliament», отщёлкнул большим пальцем крышечку:
- Во, как чехи нас любят. Слабее не дарят.
- Везёт вам. К нам на пищеблок такого не долетает.
- Так ты только скажи – чего нужно, всё достанем. Нет, в самом деле – никаких же проблем: утром даёшь задание, к обеду исполняют. Только скажи! Повели!
- Ну, надо ж, какие мы….
- Какие? А? А?!
Любой мужик знает: если законтачил, так не тормози! Рифат, поднося огонёк, внимательно заглянул в лицо: Людмила прикуривала, а глазки-то где-то, ох, далеко и глубоко.
- Заботливые. И хозяйственные.
- Ладно уж, «хозяйственные», зачем так приземлять? Ты ж меня совсем не знаешь, а на самом-то деле я очень даже романтическая натура. Конечно, внешне всего лишь сержант, но внутри-то поэт, можно сказать – тот же Денис Давыдов. Помнишь? –
Ради Бога, трубку дай!
Ставь бутылки перед нами,
Всех наездников сзывай
С закручёнными усами!
Чтобы хором здесь гремел
Эскадрон гусар летучих,
Чтобы Грозный … э… присмирел
На моих руках могучих!
«А зубы у неё какие белые! Смеётся, а сама плывёт, эх, чёрт, точно плывёт! А что? – тоже человек, и рано или поздно человеческое должно стать нечуждым».
- Ты, Рифат, действительно, гусар! Ну, просто всё про тебя!
- Да, трудно отрицать. Скорее всего, я в прошлой жизни и был Денисом Давыдовым. Не знаю, как ты, но я верю в реинкорнацию, ведь тоже точно обо мне: «Я не поэт, я – партизан, казак. Я иногда бывал на Пинде, но наскоком…».
- Ты же не «казах», ты же сам говорил, что татарин!
«Какие белые у неё зубы. И смех… созревший. Точно созревший». Они возвращались всё тем же, слишком узким коридорчиком, и дошли до поворота в кухню, где Рифат наконец-то смог поравняться и обнять:
- Мила, постой… «О, пощади! Зачем волшебство ласк и слов, Зачем сей взгляд, зачем сей вздох глубокой…».
Людмила левой рукой перехватила его запястье, правой прижала плечо и, подседая на колено, широкой дугой бросила через себя. Припечатавшись всем телом в каменный пол, Рифат зацепил ботинками стоящие столбиком пустые бочонки из-под сухого молока, и они весело поскакали и покатились во все стороны. И откуда вдруг возник лейтенант Вахреев? Зампотылу огромной гильотиной навис над распластавшимся перерождением гусара-поэта, и если б не хохот Людмилы, то, наверное, тут же бы его и развоплотил.
Рифат, морщась, трудно сгруппировался, и, присев на корточки, зашарил вокруг, хотя Людмила уже подавала очки:
- Ради Бога, Рифатик, прости! Но ты так удобно встал.
Вахреев ещё пару секунд похлопал ресницами, и тоже расплылся:
- А ты, оказывается, у нас летун! Бетман в сравнении с тобой просто пингвин! Пойди-ка помоги Петровичу, а то потери в личном составе нам ни к чему.

- Я ж только стихи почитал. Дениса Давыдова. Потом свои… хотел. – Раскрасневшийся Рифат, напрыгивая, быстрыми двойками шлёпал раскачивающуюся на постанывающей цепи «грушу». – Нет, какова она! Я-то думал, что – она с высшим гуманитарным, понимает. Какое! А тут ещё интендант пыльным мешком из-за угла. Подсматривал или как? Что, поварихи только для господ офицеров? Типа, как журналистки – для генералов. А сержантскому составу что делать?
Славка, уперевшись ногами в стену, откинулся на железно-сварном, умягчённом несколькими слоями поролона, высоком стуле, и тупо смотрел через бойницу на уходящий в зелёнку пустой проулок с полуразрушенными-полужилыми панельными четёхэтажками. Там дальше, далеко над кронами, зубилась водонапорная башня. До смены ещё сидеть и сидеть, днём под крышей делать совершенно нечего, всё вокруг неизменно, и хорошо, что Рифат зашёл, хоть поразвлечёт своими проблемами, иначе утянет в сон, просто ужас, как после обеда развозит.
А Рифат всё никак не мог успокоиться: впервые за всё время командировки на него вдруг напал приступ спортивной активности. Он и кругов двадцать по залу пробежал, и поотжимался, и поподтягивался. А теперь, вон, «мешок» лупит. И говорит, говорит:
- Если, Черкас, раньше главным героизмом считалось просто умереть за Родину, то теперь нужно обязательно побеждать. А если кто без победы вернулся – всё, сегодня уже не герой. Тем более, раз за бабки и за льготы. Ох, и бабки! Ну, ладно, нам, эмвэдэшникам, действительно хоть что-то, да платят, а армейцы-то свои заслуженные по году выпросить не могут. А если выпрашивают, то только за тридцать процентов отката. Мальцов стреляют, подрывают. Безо всякой войны. А с них откат. Сучары! И ещё плевок – бывших «духов» «героями России» награждать. Плевок на могилы, на костыли этих вот мальцов. Потом по телеку руками разводят: «Как это, как это Арби Бараев в «Норд-Ост» попал? Как это, как это»? Да пока он на Кавказе наших фугасил, его родной брат Малик давно «Мосфильм» закрышевал! Чего, трудно, что ли, ему было кое-чего там припрятать? Вся Москва уже под Кавказом. Вся. Куплена с потрохами. Вот и вопрос: воюем мы, блин, с чертями, или дрочимся?
- Рифат, ты слишком много знаешь.
- Не дождёшься! И вообще, именно оттого, что я «много знаю», я сюда и езжу. Потому, что я одинаково ненавижу и нашу падаль, и чертей. Одинаково. И поэтому, рано или поздно, но я своего чёрта замочу. Одного, но грохну. Мне это, Черкас, очень нужно, очень. Понимаешь? За всё то зло, что в моей стране творится. За всех и за всё.
- Понимаю. И уважаю.
Славка, прижав автомат к груди, бочком сполз с приподнятого на ящиках стула, разминаясь, покачался на полупальцах. Отошёл к другой бойнице.
- Ты бы только кончал со злобой дня. Лучше давай о высоком. О дамах, драмах и стихах.
- Ты мои-то, что я прошлый раз давал, прочитал? Ну, и как? Я только тебе доверяю. Других интеллигентных людей здесь мало. А сегодня ночью, пока все дрыхли, я ещё настрочил. Просто прёт фонтаном, как в болдинскую осень, и классно так получается: про нас, наше дело и про кремлёвских сук. – Рифат вытащил из кармана сложенный пополам листочек, развернул, приблизил к лицу и зашептал срывающимся хрипом:
- Требуха ваша – смысл жизни,
Вам в Кремле очень сладко живётся.
Вы забыли, что есть место
Оно Родиною зовётся.
Вам бы жахнуть коньяка или виски,
Или впарить бы шприц ханки,
И уже по фиг, что есть детки,
По которым не спится мамкам.
Вор с вором за дубинку дерутся –
Пол России уже продАли.
Вам от спеси вдобавок неймётся –
Вы войну, а не мы начали.
Называете нас дураками,
Будто б нам другого не надо,
Вам плевать, что мы умираем,
Лишь бы вам жировать – гады!
По мере чтения шепоток крепчал, из груди к горлу волнами поднимались рокотливые ноты, глаза стекленели, на лбу взбилась раздвоенная жила, и последняя строка прозвучала совсем как требование прокурора о высшей мере.
- Здорово! Ты точно сам?
- Нет, Пушкин помогал. Александр Сергеевич.

«Вор с вором за дубинку дерутся, Пол России уже продали» – вот оно, народное творчество! Живоносный фольклорный источник. Не иссекающий. Так, наверное, былины когда-то складывались. Об Алёше-поповиче и Змее-тугарине: «…есть детки, По которым не спится мамкам…». Хотя, в чувстве-то ритма ему не откажешь.
А почему Славка всё реже вспоминает о матери? О ней и доме? Что, птенец вырос, оперился, и – чик-чирик, «скрипач не нужен»? Почему он не может понудить себя даже представить, с каким лицом она смотрит вечерние и утренние «вести», как по телефону с подругами часами обсуждает любые слухи и отголоски того, что кто-то где-то от кого-то узнал-прочитал, услышал о Грозном? Не от того ли, что она обсуждает это с подругами, а не с Сашей и, тем более, не с Анной Константиновной?.. Эх, мама, мама….
А, может быть, это совершенно естественная и вполне нормальная самозащита психики от перегрузки, затяжного перенапряжения, когда наконец-то осознаёшь, реально включаешься в то, что Устав гарнизонной и караульной службы действительно написан чьей-то кровью? Когда – нет, не понимаешь, а чувствуешь, всем телом, снаружи и изнутри ощущаешь, что на войне, даже вот такой, извращённой, уродливой, с поддавками и подставами, без фронтов и боевых целей, без стратегии и тактики, где не называется конкретный враг и не даётся надёжный тыл – нужно все двадцать четыре часа, все тысяча четыреста сорок минут быть здесь и сейчас, полностью, без остатка, без заначки на расслабленное плюханье по волнам памяти. Тот урок – с «ножичком» – Славка зарубил, накрепко, спасибо.
И с мамой всё не столь просто…. Хотя, конечно же, нужно сесть и написать письмо. Нужно. Одну страничку, всего двадцать строк – через эту самую «самозащиту».
Ведь находятся несколько минут, когда, тайна тайн, фотография в ладони теплеет и оживает, и с неё, улыбаясь или хмурясь, тихо-тихо, никому более не слышно спрашивает и сама же отвечает Саша. Александра, любимая. И Славка легко и во всём соглашается с ней или с собой – это всё равно! – и раз в неделю эти самые вопросы-ответы в белых, с полосатым кантиком, узких конвертах – через комендатуру, Ханкалу, Моздок, Пятигорск, Москву, через сонно-совиные или пытливо-крысиные глазки и коготки неразличимых серых цензоров-оперов – прорываются, и по косой летят, через полстраны, над полями, лесами, горами и реками – на Восток и на Север, к ней, к его венчанной жене: «Кого Бог сочетает, человек да не разлучит».
А мама?
Когда на вступительных в НЭТИ он напрочь завалил математику, то, помнится, в первый раз так здорово, до полной отключки, надрался. Неведомым способом добравшись до дома, всю ночь со стонами метался меж диваном и унитазом. Однако никакого втыка на утро не последовало. Более того, ближе к вечеру, когда бедовая головушка кое-как вернулась на природное место, на кухне за чаем с молоком, состоялся длинный и странный разговор «по душам» – с излишне сладкими и замысловатыми экивоками.
Ибо днём, пока «несчастный ребёнок» полуспал-полубредил, мама, всегда болезненно реагировавшая даже на случайное цепляние темы «отцовства», сама позвонила своему «бывшему» насчёт учёбы в коммерческом СГУ. При этом «ему» было на три раза подчёркнуто, что это только ради сына она переступает через свои принципы, и настаивает, чтобы «он» зашёл завтра для разговора.
Нужны деньги? И только-то?
Славка, нахохлившись, сидел напротив грузного, обильно потеющего от мак-кофе и напряжённости, густо уже седого человека, исподлобья урывками высматривая его облепленный капельками большой круглый нос, бугристую кожу обвисших мясистых щёк, огромные беспокойные руки, беспрестанно трогающие и шевелящие посуду, скатерть, карманы клетчатого пиджака. Сидел, смотрел, слушал, и никак не мог определиться – да разве ж по этому толстяку он тосковал когда-то в детстве, когда обижали в саду и в школе, разве ж его ненавидел после, когда узнал, что заступается только мама, «мамочка», «мамуля», а это так обжигающе стыдно и так долго потом высмеиваемо, что лучше таить, терпеть все обиды и любые несправедливости? Разве этот, оплывающий блестящим жиром и шипящий не вяжущимся с огромным телом тенорком, чужой, неприятно чужой «Алексей Алексеевич» – и есть тот самый «папа», которого он представлял или лучшим другом, или врагом-предателем? Ещё вчера, ещё сегодня утром?
- Главное, что там дают настоящую бронь. Цена для меня пока приемлемая, а к получению диплома, глядишь, и армия уже станет профессиональной. Куда ты хочешь – на экономиста или психолога?
На левом безымянном играла гранями монограммы массивная печатка, свежее отполированное золото завораживало, магнетизировало, и текст присвистывающих слов рвался и путался, не сразу образуя связный смысл. Так что этот, вдруг появившийся из необсуждаемого табу, «отец» ему втюривает? Про «сложившиеся обстоятельства» и «никогда не отпускавшее чувство ответственности»? И про возможность «наконец-то, через её наступившую вменяемость» хоть чем-то «загасить свой долг»?.. «Долг»? Кому? От кого? Да пошёл бы он! Пошёл!!
Славка оглянулся-закосил на неплотно прикрытую фанерную дверь, за которой в своей комнате затаилась, вылавливая каждый шорох, воинственно накрашенная и наряженная с утра мама. Какая же она жалкая в этом дурацком красном с блёстками, пятнадцать лет «выходном» платье и дико-продавщическом, по толстому слою крем-пудры, гриме, который только ещё беспощаднее выявил морщины лба и шеи. Какая же она жалкая….
- Я ничего от вас не возьму.
- Ты же мой сын.
- Я этого не знаю. И я хочу в армию.

Если курилка для широкого общения, то за стиркой можно тихо пооткровенничать. Сверчок и Славка вольно разложились с четырьмя тазиками на узком, обтянутом полиэтиленовой плёнкой столе, на восьми ногах протянувшемся вдоль дорожки от умывалки к туалету. Ну, насколько же явственно, что Сверчков сельский, из выросших на собственном молочке: есть в этих круглоглазых, круглощёких крепышах что-то такое, что ничем не смоешь, не спрячешь, что-то… натуральное. Без ароматизаторов и консервантов. Жулькая и отжимая огромными, как клешни краба, красными кистями пузырящееся бельё, Сверчок полушёпотом на который раз разъяснял то, почему он так со свадьбой оконфузился.
- Интересно, какие здесь зимы? Говорят, сыро. В прошлый раз я тоже до позвонков прокоптился, когда на срочной под Аргуном, около нефтевышек, три месяца торчал. Там в поле четыре скважины забитые стояли. Только всё равно чехи-охранники, ну, из местных, по несколько автоцистерн в день откачивали – нефть-то совсем близко, сама шла, только черпай. Понятно, что нашему комсоставу, чтоб не бухтели, по мелочи откидывали. Лейтенантик молодой, поначалу погоношился, но его прапора быстро в свою веру обратили, типа: «стаж идёт, служба тянется, а ты жахнул, косяк забил, и мама не горюй»! Так что отцы-командиры каждый день после обеда в полном отрубе свой стаж натягивали. Я-то уже на втором году был, сам «духов» чмонил, дни до приказа вычёркивал. Кажись бы – кайф, ни надзора, ни заботы, во все четыре стороны воля. Ага, но попробуй за колючку сунуться! Через пять лет в горах обрезанным найдут, если сильно фартовый.
…Выживали как «маугли» или «последние герои»: по земле блохи, промеж пальцев грибок, из жратвы одна перловка или горошница, про хлеб и не вспоминали – понос, как потоп, всеобщий! А на личную гигиену – двести грамм воды в сутки. Прикинь: жара что сейчас, днём под брезент даже заглянуть страшно – крематорий, дышать можно только на дне окопа, и, блин, эти двести грамм! Если жопу не подмоешь, значит, назавтра ходить не сможешь, так что за три месяца мы только дождём умывались. К оконцовке как негры стали, только у тех хоть зубы блестят, а у нас и во рту помойка. Хэбэшки тоже чёрные, колом, на сгибах скрипят – земля ж насквозь нефтью пропитана. И где ж у нас только фурункулы не открывались! И под мышками, и в паху, и на шее. Меня от запаха мази Вишневского до сих пор выворачивает.
Короче, полный копец! Сидим, бляха-муха, сохнем до чуматы. Богомолов или тарантулов наловим и стравливаем – на карты уже смотреть невозможно, байки все на сто рядов перетёрты, коноплю в округе до корней выкурили. И из всех развлечений – когда к вышкам кадыровцы подскочат, с охранников дань собирать. Тогда нам кино: у чехов ор, руками машут, стволами друг в дружку тычут. Местных понять, конечно, можно – кому ж охота свои денежки отдавать? Но тем как бы Москва выдала добро нефтедобычу по республике крышевать. Комедия, как они друг дружку пугали. Только, один раз, видимо, в цене совсем не сошлись, и так разгорячились, что начали под ноги стрелять. А наш литёха в тот момент совсем никакой спал, и чего ему приснилось, теперь никто не узнает, но только он как выскочил из своего блиндажа, с криком «в ружьё!», прыг в бэтэр, да поверх чехов две длиннющие очереди как зазвездячил! Кадыровцы мигом в машины и по газам.
…А ночью часовых ножами сняли. Пацанов, как свиней, порезали. Кровищи – земля же сухая, не впитывала…. Нас, рядовой состав, не тронули: просто по палаткам в упор с «калашей» попалили. По верхам, для острастки. Мы с нар на пол попадали, со сна как черви головами в землю заталкиваемся, а сверху, бляха-муха, брезент трескается, хлопает, и пули свистят. Обделались все. Чехи же, ещё и пели: «Калинка-малинка моя»! А лейтенанта и прапорщиков увезли. С концами.
…Главное, всё это так как-то быстро случается – готовишься, готовишься, ждёшь, окопы роешь, ствол чистишь, а оно всё неожиданно и быстро: бац-бац-бац! А потом опять тягомотина: следователи, прокурор. И видно, как все лгут, заминают, чтобы кадыровцев выгородить: «Откуда, мол, вам известно, что это они были»?.. От верблюда!.. Я с тех пор вообще не могу в гражданке ходить. Неуютно без формы, словно голый.
Сверчок отнёс таз с мыльной водой к сливу у умывальников, отвернул вентиль, и, пока из полутонного бака набиралась чистая, со стоном подставил под струю загорелые до кофейности затылок и плечи: у-уф, кайф! Сощурившись, осмотрелся: небо вокруг солнца выгорело до хлопковой белизны, на раскалено-разжиженной плите асфальтированного двора всё живое попряталось в любые маломальские тени и щели, и только разнокалиберные кузнечики из упорно живой, хоть и пожухлой травы наперебой пели гимны своему зелёному Гименею, да сытые мухи резвились в сорокаградусном мареве вокруг измазанного свиным жиром ДСП.
- А вообще, Славк, я ж, было, хотел в ОМОН проситься. Классно у них.
- Ты с командиром или замом поговори.
- А! Теперь, после этой долбаной свадьбы, не на что надеяться. Хотя ж в бою-то я не струсил. Как думаешь?
- Так ты на это и напирай.
- Попробую. А ещё… правда, что у тебя тут с чеченкой шуры-муры начались?
- Кто сказал?
- Болтают. Только мне что-то не верится: такого не бывает.
- Чего не бывает?
- Ну, с чеченкой. Чтобы их девка с русским. Убьют сразу.
- У нас особый случай.
- Смотри, поостерегись.
- Не помешаю? – Иван Петрович приткнулся к торцу со своим тазиком. – Требухой испачкался, сполоснусь, пока время есть.
- А можешь свободней. Я уже всё. – Славка сплеснул последние капли. – Пойду, развешаю на солнышке.
- Ты, это, иди за двор, к колючке, а то здесь уже все верёвки заняты.
- Слушаюсь!

Мимо глубокой ямины под «непищевые отходы», мимо выгородки с вечно спящими за ненадобностью овчарками, промеж раскидистых «пальм» самшита он вышел к заворотной двуэтажке, на крыше, на которой столько пережил. А, кстати, он потом, когда собирал гильзы, промерял: обе пули вошли значительно выше и не смогли бы его зацепить. Но, всё равно, он теперь перед Женей должник. От задней стенки здания, по-над притоптанной полынью к остаткам непонятной конструкции из гнутых и сваренных труб тянулись капроновые шнуры, увешанные цветными прищепками. Славка поставил тазик, вынув первую майку, с хлопком стряхнул её и растянул на ближнем шнуре. Потянулся, было, за второй, но, уловив за колючкой какое-то чуть заметное движение, присел в низкие и редкие травины: кто?! Что там?
Шагах в двадцати за заграждением, где начинались заросли буков и акации, стояла Лия. В неизменных белом платочке и длинно облегающем коричневом платье.
- Привет.
Её двадцать шагов, да с этой стороны десять – на таком расстоянии голоса не слышно, только губы шевельнулись. Выпрямившись, Славка отёр ладони о брюки и, подойдя к колючке, осторожно навалился на столб:
- Привет.
Она, чуть помешкав, тоже сделала несколько быстрых мелких шажков, ловко переступая через густо рассыпанные ржавые банки, но до проволоки не дошла, остановилась на полпути и чуть-чуть заметно улыбнулась себе под ноги:
- Как ты?
- Нормально. Служим. Стоим тут на страже конституционного порядка и восстановления народного хозяйства. Жуликов ловим по возможности. Жарко только у вас, непривычно жарко.
- Ты из Сибири?
- Так точно, из самой глубины сибирских руд.
- Далеко.
- Но ты знаешь, мне это чем-то даже нравится: и климат у нас почеловечнее, и сами человеки тоже… не так часто стреляют.
- Я знаю, мне мама рассказывала.
- А кто у тебя мама?
- Она русская. Вернее, украинка. – А и, правда: лицо у Лии совсем светлое, и такие большие карие глаза у хохлушек тоже часто встречаются. – С Херсона. Только очень давно с нами не живёт.
- Умерла? Прости.
- Нет. Тебе не понять.
- Прости.
- Я завтра опять приду?
- Согласен.
- Тебе чего-нибудь нужно?
- М… не знаю.
- Ладно, пока.
- Пока.
Она резко повернулась и, всё теми же мелкими ловкими перешагиваниями, почти убежала в заросли. Тоненькая, вся какая-то беспомощно гибкая, как червячок. И чего приходила? Совсем ещё девчонка.
Славка уже хотел вернуться к своему тазику, когда заметил, нет, ощутил в кустах новое шевеление. Ну, что ещё? Из рябой тени акации, словно из кипящей серо-зелёной мути, проявился силуэт большеголового худенького человечка. Стоп! Где Славка видел это?! Скособоченный карлик в сером перешитом плащике и синих женских сапогах…. Это, это же… горбун! Тот самый…. И тогда он точно так же покачивался на каблуках, и разной длины его руки с толстыми прокопченными пальцами прихлопывали набитые чем-то карманы.
По глазам изнутри черепа ударило эфирно жидким пламенем. Славка глубоко выдохнул и осторожно отнял ладони от лица: видение не пропало, и он очумело смотрел, как неловкой припадающей походкой маленький человечек удаляется вслед Лие.

- Слав, ты чего? Красный весь. И глаза как у быка. Давление? – Старый заглянул из-за плеча неожиданно, и, если бы в другое время, то, наверное б, испугал.
- Так. Солнышко допекло.
- Зря с босой головой ходишь. И, это, Слав, погоди-послушай, что сказать тебе хочу. Не обижайся, от чистого сердца, поэтому прямо в лоб: ты бы перестал с этой соплюшкой играть! Чего-то мне нехорошо, неуютно, я, если честно, уже не раз себя корил, что начал тебе записочки передавать. Не могу объяснить толком, но кошки скребут.
- А чего ты так обо мне заботишься? Я, вроде, давно большой мальчик.
- Большой-то большой, но всё равно мальчик. Для меня вы все здесь как сынки.
- А это уже совсем лишнее.
Иван Петрович извиняющеюся дёрнул плечом, и, ещё на раз расправив на провисшей верёвке свою блеклую тельняшку-безрукавку, неспешно направился к базе. Бузит парень, булькает. Все они, нынешние молодые, не научены уважать чужой возраст. И опыт. Словно все безотцовщина.
Вот и со своим Александром он тоже, было дело, хлебанул, пока выправлял пропущенное: малой рос, формировался, ему для подражания живые мужские примеры требовались, а отец с дежурства да на подработку, в детсаду же всех подряд воспитывали тётки. Первая учительница – женщина, классная – естественно, и в старших классах из мужиков – только историк да физрук. Вдобавок, Александр сызмальства каким-то бирючом пошёл, всё сам по себе, молчком да бочком, ни в какую секцию или кружок не загонишь. Вот и пришлось уже с подростком за всю систему воспитания отдуваться, как однофамильному сержанту Павлову – делая вид, что «его много»: на зарядку вместе вставать, в бане париться, показывать как по-военному драют пол и заправляют постель, чистят обувь и гладят брюки, а, иной раз, буквально силой вывозить на хоккей или рыбалку. Ещё парень узнал, что он должен уметь варить украинский борщ и уступать место в транспорте, бить точно в челюсть, всегда и от всех защищая сестрёнку. Ну, а за враньё, за спрятанный дневник с двойками или, там, грубость к матери, случилось порой ему и всыпать. Напрашивался, чего скрывать. Но, а как иначе? Рожаем для себя, а воспитываем для чужих.
Ивану Петровичу стукнуло тридцать два, когда врачи окончательно утвердили: детей от него быть не может. Такой вины перед женой никому никогда не избыть, и он ей честно предложил разводиться – пока в силе и в красоте, вполне успеет найти себе счастье. Алка неделю с ним не разговаривала, два раза съездила к матери, почернела, подурнела, одни глазищи светились, как после болезни. А потом предложила взять сына в детдоме.
Они теперь на всю оставшуюся жизнь – те ужас и боль, которые они пережили, когда десятки детских личиков, как подсолнушки, потянулись к ним со всех сторон в немой (им это настрого запрещали воспитатели) мольбе: «Возьмите, пожалуйста, возьмите меня»! Светлые и чёрные, лобастые крепыши и худенькие скелетоны, постарше и совсем ещё малютки: «Возьмите, пожалуйста, возьмите меня»!
Поэтому Ленуську они привезли прямо из роддома.
Конечно, поволновались, но брат с первой же секунды впал в тихий, зачарованный восторг перед живой, шевелящейся куколкой, и никак не хотел расставаться с ней. Особенно полюбил вместе с мамой купать «пупсику», напевая в ванной сестрёнке самим сочиняемые песенки.