В ТОТ ЖЕ ШЕСТИДЕСЯТЫЙ ДЕНЬ.

А разгрузиться они не успели. Когда их «урал» уже вворачивал в ворота базы, в напаренном воздухе решительно потемнело, и низко, по самые вершины пирамидальных тополей, небо разом навалилось на долину и город непроглядно фиолетово-чёрным шевелящимся войлоком. От этого на земле всё стало жёлто-серым, плоско-бесплотным и бесшумным. Когда вслед за природой испуганно приглох и двигатель, они, напоследок качнувшись по ходу торможения, в озадаченном молчании передавая друг другу оружие, попрыгали на мягкий асфальт двора и заоглядывались. И в этот самый момент по каскам, плечам и спинам с шелестом покатились матово-белые комочки.
Первые льдинки, мелкие и нечастые, предупреждающе небольно поклёвывая лица и руки, весело погнали всех под навес, и только Зуб задержался, захлопывая лючки бронированного кунга. Он почти успел, почти добежал, когда низкое войлочное покрытие прямо над базой оглушительно разорвалось в мелкие клочки. Частая бело-голубая сетка расхлестнула воздушную темноту, выбрызнув в пересекающиеся зубчатые трещины непереносимо слепящую сжиженным светом плазму.
И хляби разверзлись.
Круглые градины, величиной с пробки от пластиковых бутылок, вбиваясь и рикошетя, застучали, загремели, зазвенели по шиферу, железу, листьям, асфальту, скамьям и столешницам, за пару минут покрывая все горизонтальные плоскости нетающими горками пупырчатой полупрозрачной коросты. До поры таившийся в вышине ветер наконец-то сорвался, и со всей накопившейся злобой низвергнутого с километровых высот холода щедро вколачивал в прокалённую до песочной сухости землю заряды всосанной через воронку циклона космической шрапнели. Нежные широколиственные деревья, осыпаясь, дрожали и гнулись по кругу, вымаливая пощады, но их рыхлая южная древесина не выдерживала плотного давления и ломилась, ломилась под карающими ветряными метаниями и скрутками.
После третьего, точно такой же сеткой исчертившего всё небо от края до края, ослепительного и оглушительного разряда, град помешался с каплями дождя, а затем и вовсе уступил хлынувшим нераздельным струям нежданного потопа. Разряд! Разряд! Ещё и ещё. Воздух, точнее, непродыхаемая смесь воздуха и воды почти беспрерывно разряжалась сотнями и тысячами сплетённых змей и змеек, избавляясь от накопленного напряжения небесных претензий к тому, что творилось на этой, так скоро забывающей о заключённых заветах, так часто неверной завещанному земле. Треск угрожающе близких молний, гул сливающихся с крыши, брызжущих пеной водопадов, сникшие, переломанные плети ветвей и давно подзабытая прохлада настраивали на соответствующе вечное.
- Что, девчонки, любо? Вот силища-то! – Белозубо скалясь, Колян близко заглянул в лица жмущихся друг к другу поварих.
- В такие минуты только и понимаешь свой размер. В сравнении с природой.
- А, человек ко всему привыкает, ничем не образумишь.
В мерцающей слепоте сместились все понятия о масштабах, и двор казался сплошным морем, редко блестящим в кипящей бескрайности островками прибитых трав. Насколько было видно сквозь тёмно-серый ливень и встречный ему светло-серый туман, придавленные небесным гневом деревья окончательно смирились и только подрагивали от боли.
Но вот между вспышками и громом появился тонкий, однако с каждым разом всё заметнее увеличивающийся зазор, и по сплошному разливу коричневой мути часто заиграли-запрыгали недолговечные серые линзы.
- Пузыри – это к концу.
- На югах грозы всегда короткие.
Поскрипев дверьми, за угол, мимо курилки, к ОКПМ полубегом по лужам прошлёпала отдыхавшая смена, спеша вне очереди подменить попавших под нежданный разгул стихии патрульных. Ох, и досталось же ребятишкам!
Где-то над центром ещё выплясывали тончайшие волоски молний, но долго докатывающийся гром дробился в неуверенное незлое бурчание. Вот и всё. Между верхней и нижней твердями вновь воссияло супружеское примирение: в синем-синем небе осветлённые, вспененные лёгкостью облака косо сползали к вычертившимся ледникам Сунженского хребта, а замыкавшую их отход двойную радугу звонко приветствовали высокие ласточки.
- Гроза над Грозным. Звучит-то как!
- А окопам копец. Тоже звучит. Но грустно: придётся заново прокапывать.
- Так, может пока туда карпов запустить?
- И толстолобиков.
Стекающая со всего двора вода ручьями собиралась, заполняя почти до краёв, в яму для мусора. И вздувшаяся шапка хлама предательски выдавала чьи-то, казалось, упрятанные секреты быта и гигиены.
- Вот, оказывается, где мои шлёпанцы.
- А чего это к ним какая-то резинка прилипла?
- Это от твоих трусов.
- Странное соседство.
- Я бы сказал: занятная дружба.
Грязный, но чрезвычайно довольный собой Фитиль тащил в пасти выгнанного потопом из норки и тут же придушенного толстого чёрного хомяка. Полкан и Стрелка, след в след аккуратно обегая розово парящие лужи, заинтересованно эскортировали удачливого охотника.
- Блин, настоящий интендант: кому – война, а кому – мать родна. Хомяку горе, а кобелю добыча.
- Да, ладно ты, отстань: Фитиль правильный ветеран, имеет право на контрибуцию.

К восьми вечера солнце почти окончательно испарило все следы водяного буйства. Только облепленная взбитым песком трава, расправившись, возносила, как щиты павших героев, ещё совсем зелёные сбитые листья.
Пора на смену. Ивану Петровичу у любимых ворот, где свои четыре часа докарауливал Рифат.
- Держи! – Рифат отсыпал в протянутую ладонь горсточку кедровых орешков. – Последние, из дома. А что на ужин?
- Всё то же: еда. Гречка со свининой.
- Понятно. Слышь, старый, такое дело – там Черкас в самоволке, ты его потом запусти.
- Какой самоволке?
- Самой обыкновенной. Оне где-то тут недалече по садочкам с племянницей твоего лучшего друга прогуливаются. Младой Печорин юной Бэле романтические байки, поди, разводит. Про любимую жену, в том числе.
- Постой! Погоди: какая племянница? Чья?
- Да Хазрата. Ну, пигалица из магазинчика, от которой ты сам же ему записочки таскал. Не боись: Славка с «калашом», а я ему ещё гранатку подкинул. Всё, бывай, жрать охота.
Иван Петрович растерянно проследил уходящих Рифата и Андрея, потом прильнул к окошку-пробоине: никого. Пустая дорога, мёртвые кусты напротив. Да что с такого угла увидишь? Они же, наверняка, вниз в бывшие сады подались. Ох, ёкэлэмэнэ! Вот и дотаскал записочки. Если что, то всё теперь на нём будет, на старом дуралее. Если что случится…. Ладно, не нужно ничего заранее накручивать. Не нужно, пока ещё ничего не произошло.
Что бы хоть как-то отвлечься, Иван Петрович по возможности неспешнее расщёлкивал пересохшие мелкие орешки, по одному перетирая в зубах сморщенные ядрышки со вкусом такой далёкой отсюда родины. Не ценил дома-то, чаще семечки покупал. Ладно, надо будет по возвращении на даче кедр посадить. Самому не достанется, но внуки вспоминать будут. Внуки. Приятно-тревожное слово. Какое-то даже щекочущее, как бы слёзинка в носу. Эх, единственно, о чём они с Алкой не додумались, так это о том, что он в этой командировке снохины роды пропускает! Нужно было б на осень проситься, чтоб сноху из роддома принять, и успеть внука на руках подержать. Или внучку. Срок, по подсчётам, через две недели, если кто в эти подсчёты верит. Хотя сейчас наука – УЗИ и всякое другое. Хе-хе, две недели – и будешь ты, Старый, дедом.
Без четырёх девять.
Славки нет, а после десяти начнёт темнеть. Ёк-ёк-ёк! А эта соплячка, ну, чего ей-то надобно? Приключений? Каких? Ладно, случилась беда – влюбилась в русского, ну так вздыхай себе потихоньку. В платочек или в подушку. Всё равно ничего не получится. А, не дай Бог, узнают родственнички – забьют до смерти. Да что там «узнают», даже если заподозрят.
Без двух, а Славки нет.
Всё, старый дуралей, дотаскал записочки! Теперь пускай сопли. Ведь чуял, чуял, а смелости отказать не нашёл.
Где-то в «зелёнке» с лёгким эхом бабахнуло. Граната?! Воевода свесился с крыши:
- Ага, граната. Кажется, где-то возле водонапорной башни.
Всё. Вот оно и случилось.
Затрясшейся рукой Иван Петрович ухватил с бруствера рацию, отжав кнопку, прижал к губам. И пропадающим голосом засипел:
- «База»? «База»! Это «Камчатка-1». У нас чэпэ. Черкас, Черкасов в самоволке. И сейчас слышали взрыв.

Десять бойцов через ворота, десять напрямую под проволоку. Промеж других пронырнул и Рифат. Не оглянувшись.
А начштаба светло-серыми ледышками всё больнее процарапывал под опущенный козырёк каски:
- Так когда он ушёл? При тебе? Во сколько?
Иван Петрович молчал. Молчал. Молчал!
- Ну, Павлов, сам всё знаешь. Молись пока.

Славка сразу догадался, что Лия поведёт его к той старой беседке. А где тут найти более романтичное место для свидания, да с объяснением? И как откажешь, если девушке «очень-очень нужно поговорить, очень нужно»? Сквозь расправляющуюся листву, счастливо искрящую тысячами мельчайших цветных капель недавно отошедшей грозы, узкими жёлтыми лучами косо прорезалось вечернее солнце, навстречу которому из травы покачивался жидкий парок. Ноги мгновенно до колен промокли, а головы и плечи то и дело шаловливо сбрызгивали цепляемые ветви.
Славка шёл, болтал, буробил и балабонил что попало и о чём угодно, а сам всё мучительно искал – как бы умудриться помягче объяснить, объясниться, чтобы не обидеть, не оскорбить девчонку. Ну, если ж у неё появилось понимание своего положения, если нашлись силы на душевный протест «закону гор», то пусть лучше бежит отсюда, пусть уезжает в Россию, куда подальше. Что ей здесь? Полуживотное прозябание? А там уж где-нибудь и когда-нибудь она обязательно встретит своего… своё счастье.
Прости, Михаил Юрьевич, но Славка сегодня явно не Печорин и, тем более, не Демон, нынче он, скорее уж, в роли Онегина: …Чем меньше женщину мы любим, Тем легче нравимся мы ей…Вот-вот: и тем её вернее губим….
- Так ты школу не закончила?
После каждого его вопроса пауза.
- Шесть классов. Почти.
- А не хочешь дальше учиться?
Опять несколько секунд до ответа.
- Дядя Хазрат не хочет.
- А родители? Прости, твой отец?
- Мой отец далеко. – А ещё Лия всё время словно что-то рассматривала под ногами. Ни разу глаз не подняла. – Он в Турции.
- Ох, ты! А чем занимается?
- Бизнесом. Пять братьев, которые после войны живые, все в разных городах живут. В Стамбуле, Петербурге, Москве, Тюмени. Дядя Хазрат один здесь.
- Пять братьев. А сколько было? До войны?
- Девять.
Обходя часто наросшие стволы клёнов, буков, кусты сиреней и акаций, мимо фундаментов-руин былых заводских строений, мимо затянутых крапивой гарей и осыпавшихся авиаворонок, они вышли точно на водонапорную башню, рваной розеткой царапавшую напаренную яркую синеву. А вон и белая реечная беседка, перевитая тёмными виноградными лозами. Всё как он и предполагал.
- Здесь красиво. Тебе нравится? – Ого, Лия в первый раз взглянула почти в лицо. Ну, на грудь-то, уж точно.
- Красиво.
И что теперь? …Быть может, чувствий пыл старинный Им на минуту овладе, Но обмануть он не хотел Доверчивость души невинной….
- Прости, что я спрашиваю и спрашиваю. Просто мне всё интересно, впервые же в Чечне. Почему ты с дядей, а не с отцом?
- Моя мама не смогла сына родить. Три девочки. А раз она не чеченка, украинка, то её отправили домой. Младшие сёстры в горных юртах, у родственников помогают, а меня, как старшую, дядя Хазрат себе взял. Сказал, что из меня «мехкари» получится.
- Это что значит?
- «Мехкари» – по-вашему «сторож земли». Так в старину вайнахи называли девушек-первенцев в семьях, где не родились мальчики. «Мехкари» должны были носить мужскую одежду и уметь владеть оружием. И им разрешалось выходить замуж только после того, как они совершат подвиг на войне. Принесут добро тейпу.
- Ты тоже должна совершить подвиг? Шахидкой стать, что ли? А только что потом замуж выдавать?
Зря он так. Лия резко отвернулась, сжавшись как от удара. В самом деле, дурацкая шутка: девчонка ради своих чувств на такой риск пошла, что ему, русскому, никогда и не понять – ведь у неё и религия, и обычаи предков сейчас вверх ногами, а он вот так. Юморит.
- Прости. Я опять не подумал.
Эта пауза особо долгая. Ну, и?.. Переходим к главному? …Мечтам и годам нет возврата; Не обновлю души моей… Я вас люблю любовью брата – И, может быть, ещё нежней….
И по домам.
Лия, отвернувшись, продолжала молчать. И Славка заскучал: вот только сцен наигрывать не надо б. Он, ведь, между прочим, тоже рискует. И, главное, без особой нужды, из одной жалости. Ну, может, ещё и из любопытства. Он медленно несколько раз шагнул, чтобы просмотреть тропку вдоль разномастного забора, из-за которого знакомо выглядывала осыпавшаяся черешня.
А, кстати, как там ласточки? Славка неловко полез в пролом. Да, загажено. Перегнившая труха обрушившихся перекрытий поросла высокой, бледной от нехватки солнца, крапивой, вдоль стены остатки сварной лестницы ржавой спиралью вели наверх, на широко проломанный посредине пол верхнего этажа, где, под бетонным козырьком-опояской, холодными склепиками лепились опустевшие гнёзда ласточек. Значит всё, весёлые щебетуньи уже поставили на крыло птенцов и покинули башню до будущего года. Оглядевшись напоследок, прижал АКС и пригнулся, чтобы вылезти обратно. Стоп! Стоп-стоп-стоп: всё обильно закапано бело-серыми птичьими метками, а вот справа от входа куча хлама чистая. И сломанная детская коляска – в прошлый раз она лежала… вон там, у стены. Он точно запомнил, и у неё тогда было одно колесо. Жёлтое. Коляска, дырявый тазик, смятые коробки, тряпьё – и ни точки помёта! Ну-ка, ну-ка, ну-ка: из-под кучи слишком нахально торчал угол толстенной полиэтиленовой плёнки.
Подцепив полиэтилен ногтями, Славка осторожно, а потом сильнее потянул ускользающий край. Сдвинулось! Вместе с мусором. Интересно! И опять поддалось. Перехватившись, приподнял и увидел освобождающуюся из-под рассыпающегося навала оббитую старой оцинковкой квадратную крышку, такую же, как у погребов. Это… схрон?.. Точно, схрон! Ни фига себе…. Но тут кусок плёнки выскользнул, и, ловя равновесие, Славка широко отшагнул.
Когда рычаг-предохранитель отлетает, ударник под действием боевой пружины накалывает капсюль-воспламенитель. Через три-четыре секунды по горючему составу замедлителя огонь доходит до капсюля-детонатора. И если щелчок воспламенителя ещё слышен, то взрыв уже нет.
Славка скорее догадался, чем ощутил, что пяткой зацепился за тонкий капроновый шнурок и боковым зрением успел-увидел выкатывающийся из-под серой обувной коробки зелёный шарик РГД-5. Раз. Два. Три. На «четыре» он щучкой влетал под лестницу, и взрыва, действительно, не услышал.
Голубые глаза с трудом сфокусировались на карих.
- Ли-я?
Тонкие губы шевелились, но ничего, кроме звона не было слышно. За белым контуром её платка близилось что-то ещё. Это тоже глаза, но в черноте масок. Выставив стволы, три камуфлированных тени заслонили далёкий-далёкий лоскуток вырезанного зубцами синего неба. Славка поднял невесомой правой рукой невесомую же рубчатку «лимонки», а левым указательным попытался попасть в кольцо. Но расширившиеся карие глаза так близко-близко отразили голубые, что он опустил, развёл руки.

Со второй попытки свет возвращался вместе со звуками. Вернее, это были даже не звуки, а дёргающая, вибрирующая боль, проникающая в мозг через затылок, прижатый к бетонному полу. Это где-то рядом частил дизель электростанции. Свет размяк и распался на составляющие – оранжевую «сороковку», помаргивающую в такт движку под закопчённым низким потолком, серую стену, сплошь заложенную мучными мешками, грубо сколоченные, заляпанные бетоном и известью козлы. Бочки, много красных полиэтиленовых бочек. Повёдя незатёкшим глазом, Славка различил железную лестницу, по которой пятками вперёд спускались чьи-то начищенные ботинки. Сморгнув слёзу, заново различил лампочку, мешки и Хазрата. Чеченец чуть склонился, и, улыбнувшись, коротко, без размаха пнул. Славка не хотел, совсем не хотел, но это так получилось – через неразмыкаемые, неразлипающиеся губы крик вырвался сам, когда носок ботинка сместил переломанные рёбра.
- Не кричи, гаски. Не услышат.
В третий раз свет пришёл не только со звуком, но и с чувством тела. С болью тела. Дизель тарахтел чугунным кузнечиком, и лампочка всё также помаргивала, но теперь над ним стояли трое.
- Эй, гаски! Ты думал: наши чеченки, как ваши русские – бляди?
Хазрат опять чуть пригнулся, и Славка закрыл глаза: «Господи! Только бы не закричать»!
- Чего ты думал, свинья? Ты хотел осквернить нашу девушку? Так?
«Только бы не кричать, не кричать…». А чего он, действительно, хотел? Чего? Да просто, просто посмотреть – неужели все чеченцы такие роботы, неужели в них нет ничего живого? Хотел просто-напросто посмотреть!
- Ты думал: это она тебе пишет? Так? Слюни пускал? Воображал? Так?
Нет. Вовсе нет! …обмануть он не хотел Доверчивость души невинной….
- Это тебе мой сын Умар писал. Он писал, а Лия относила. Она молодец, завела, как осла морковкой. Только зачем ты в башню пошёл? Сидеть нужно было в беседке.
Умар – это тот, который первым засмеялся, левый. Наверное, младший. А Лия – «мехкари», вот она и совершила свой подвиг, «принесла добро». Теперь её выдадут замуж. Славка опять трудно сморгнул.
- Что ты, гаски, плачешь? То кричишь, как овца, то плачешь, как девка! Ты же – ОМОН, ты – «непобедим», а? Что, ранена рука? – бей второй! Сломана нога? – пинай другой! Нет, все вы, русские, все вы, гаски, – не воины, не мужчины.
Проклятые слёзы, проклятый стон! Но губы всё же расклеились, разорвали корку сукровицы, и распухший, непослушливый язык, царапаясь о сломанный зуб, вытолкнул:
- А-вы-вол-ки. Вур-да-лаки.
- А ху бох? Что ты сказал? Да, ты прав, гаски, прав: мы волки. Волки! А вы – овцы. Вы – бараны, у вас даже своего пастуха нет. Кто вас сюда гоняет? Кто дома стрижёт? А? Израиль? Бараны вы, русские, послушные бараны, и пока вами правят Ваксельберги, да Абрамовичи с Фридманами – мы вас будем есть. Рвать на части.
- Вы-чер-ти. Ту-пые-черти.
- Ля иляха илля Аллах!
Ни света, ни звуков больше не было. Не было и боли.
…Трасса, вырвавшись за серпантинную тесноту, вольно развилась, широко обходя берёзовые холмы и просекая изумрудящиеся до горизонта поля озимой пшеницы. Редкие встречные машины со свистящим шорохом ударяли в приоткрытое окно разогретым ветром, и столбы электропередач ровными взмахами проводов отбивали такты сердечного марша….

Хазрат как окаменел, даже почти не дышал, и только, выдаваемые подёргиванием век, мысли бешено метались, замкнуто рикошетили в черепе: «Зачем, почему этот полез в башню? Как догадался? Лия тоже ничего не поняла: вдруг пошёл, вдруг стал тянуть мусор. А не она?.. Нет, она не знала, ничего не могла знать! Да она и не предала б, она верная. Что-то не так получилось у них самих, где-то совершён промах…». Теперь предстоит долгий разговор с шейхом Исламбеком, да будет доволен им Аллах. Долгий и трудный: «Почему Хазрат так плохо замаскировал схрон»? – «Виноват, вокх стаг». Исламбек, кроме срыва операции, попытается повесить на него и всю сумму за утерянное оружие и БП. Но тут он и бросит к ногам шейха неверного в искупление – отплатой за зло пусть будет соразмерное ему зло, разрежет горло и сольёт нечистую кровь за свою вину – в мести жизнь для вас, люди рассудительные. Может, удастся сторговаться на половину. В любом случае, не одному же ему за всё отвечать. Только русский не должен ничего сболтнуть. И не сможет: Хазрат, аккуратно, чтобы не запачкаться, оперся косточками кулаков на край козел и наблюдал за сыновьями, которые уже, не так, как когда-то в первый раз, а ловко и точно срезали русской свинье уши – «цаа хум цахез» – «ничего не слышу», и вырезали глаза – «цаа хум ца го» – «ничего не вижу». Русский опять немного покричал, подёргал ногами, но скоро отключился. «И язык тоже»! – в этой войне мусла благословенна. Хорошо – дик ду! Любому отцу радостно смотреть, как растут его волчата, быстро растут, в настоящих волков. Они уже умеют убивать, умеют казнить врагов Ичкерии. Дик ду! Им это много придётся делать, очень много, молодым большие дела предстоят. Уже один брат спрашивает, когда он их к нему в Москву отправит, другой к себе в Питер ждёт – воины везде в цене. Но, пока рано, пусть пока здесь, с отцом поработают, поучатся, окрепнут.
- Переверните его на живот! А то захлебнётся.
Старший, Хамад, с силой приподняв выскальзывающую в расслабленности руку, в два взмаха срубил палец с золотым кольцом. Хороший нож Аллигатор-2!

…Кольца, с которых они не догадались сорвать бирки, непривычно тяжелили пальцы, а надетые короны совсем не подходили по размеру – у него она едва держалась на макушке, а Саша, наоборот, утонула в своей по брови…. Где-то, высоко-высоко по мосту, догоняя и ослепляя друг друга, мчали неразличимые отсюда автомобильчики, справа в зашторенных окнах старинного здания муниципального банка разыгрывались немые сцены театра теней из жизни уборщиц, а здесь никого. Никого, кроме двух обнявшихся. Фонарь с ближнего столба то и дело зудел и пощёлкивал, пытаясь разгореться в полную мощность, но скоро смирялся и опять синюшно тлел, не мешая целоваться…. Когда унесу я в чужбину Под небо южной стороны Мою жестокую кручину, Мои обманчивые сны…. - Так не бывает. - Что не бывает? - А вот так: милиционер и Лермонтов. Это какая-то неправда. Недоразумение, которого не должно быть….

Одиннадцать сорок-две.
«Ну, Павлов, сам всё знаешь. Молись пока».
Сам знаю. Знаю. Знаю, что сам. Сам, вот этими руками, подставил парня. Знаю….
Молись. Молись…. Эх, если бы уметь, если бы! В такой жопе только это и остаётся – когда больше надеяться не на что. Не на кого. «Молись». А как? У него же не то, что слов, а даже нужных мыслей в запасе нету. Тех, которыми молятся. Эх, если б да пронесло! Как-нибудь. За что-нибудь. Мимо…. Как сказать – «Господи, Иисус Христос, помоги мне»? Ну, мол, как-нибудь. Чем-нибудь…. Да за что? За что же может пронести? Нет, вовремя не научили, а теперь поздно. Тогда, когда случилось, уже всё поздно. Всё. «Господи, Господи… ведь не за себя ж прошу. Ты ему, ему помоги! А мне-то… чего? Мне так и надо». Так и надо. Своими руками подставил парня.
И вдруг слово нашлось – «вразуми». Да! Да! «Вразуми»!! Где, когда, от кого он слыхал это старинное, как бы нарочитое, давно неупотребимое словечко, но такое вот нужное, и именно сейчас, сию минуту? Ну, конечно же, от тёщеньки, от дорогой Таисии Степановны: «Вразуми меня, Господи! Вразуми Ты меня»!
Иван Петрович не уловил исходного момента и не прочувствовал источника толчка, вдруг кинувшего его к воротам. Ничего до конца не соображая, он, как бы чужой волей, стянул поперечную трубу запора, отжал половинку и выскользнул наружу. В темноте снизу надвигались, буровя ближним светом асфальт, тонированные синие фары. Иван Петрович вышагнул на середину дороги, передёрнул затвор, опустил предохранитель. «Газель» тоненько проклаксонила, сбросила ход и вильнула влево.
- Иван Петрович, дорогой! Не узнал? – Раскрыв дверку, Хазрат вывесился в рамку отрытого окна. – Это же я!
- Стой. Покажи, что везёшь.
- Иван Петрович, дорогой, это я!
Иван Петрович был уже рядом, и Хазрат, всё улыбаясь, присел на водительское кресло, правой рукой зашарив за спиной в темноте кабины. Выстрелы раздались как бы сами по себе: просто АКСУ дважды дёрнулся, и обе пули попали капитану в бедро. И Хазрат, выкручивая руль, медленно вывалился под колесо. С противоположной стороны Хамад плечом вытолкнул свою дверку и выпрыгнул прямо в кусты. Ладно, в темноту палить бесполезно. Иван Петрович обошёл фургон, подёргал ручку. Под острым углом выстрелив в замок, раскрыл сразу обе половины.
Посредине пола лежал завернутый, как в паутину, в перевитый скотчем полиэтилен большой кокон. А к дальней кабиной стенке прилип оскалившийся Умар.
- Включи свет!
- А… а ху бох?
- Включи свет и разверни!
Господи! Лучше бы он этого не видел….
- Живой! Он живой! Живой! – Горцы визжат, как крысы. И воняют. Когда Иван Петрович в несколько рывков за брючный пояс вытянул царапающего ногтями железо Умара и завалил на асфальт, с крыши двухэтажки пыхнул прожектор, длинным эллипсом охватив и машину, и кусты, и барахтающихся людей. Ослеплённый Иван Петрович только слышал, как снизу по дороге и из ворот на свет топотали бойцы, но зато хорошо разглядел по-крабьи бочком наползающего от кабины Хазрата. С протянутой ярко красной ладонью:
- Ваша! Брат! Не трогай…. Это мой сын, ваша!
- А то – мой.
Вдавливаемый промеж лопаток укороченный ствол отпрыгивал только на первых выстрелах, а потом стал уходить, погружаться в перемалываемую пулями плоть.
- Мой. Мой сын. Все они… мои.