Смыслы повести о Петре и Февронии

Ермолай-Эразм (второе имя монашеское) входил в круг писателей митрополита Макария (XVI век), составителя Великих Миней-Четьих, но отличался острым вниманием к устному народному материалу отечественной словесности, что и определило уникальность его стиля и мировоззрения. Можно сказать, что из-под его пера выходили сочинения народно-православного характера. Главное из них – непревзойдённая «Повесть о Петре и Февронии муромских», о святой супружеской паре. Структурно повесть состоит из краткого вступления и четырёх частей, каждая из которых вполне закончена сюжетно, и вместе они составляют единое целое.

Во вступлении, следуя христианской традиции, Ермолай-Эразм начинает повествование от сотворения мира. Но как миновать языческий период развития русской словесности? Конечно, можно его опустить, как это традиционно и делали церковные писатели, но только не Ермолай! Он был слишком чуток к народной поэзии, к речевой стихии простонародья. Обосновывает он свою позицию, своё отношение к языку так: «яко у каждого человека изо уст слово без духа исходити не может, но дух с словом исходит, ум же началствует». Иначе изъясняться с читателем, кроме как поэтичным, одухотворенным русским словом, Ермолай не мог, да и не хотел. Такая вот своеобразная троица: ум – слово – дух и легла в основание его писательского мировоззрения, определив на будущие века сущностные ценности русской поэзии и прозы.

Первопара, муж и жена, по мнению Ермолая-Эразма, была связана изначально божественною любовью. Земная любовь, после первородного грехопадения, и телесна (животный мир), и душевна (мир человека), и духовна (божественная). И чем выше любовь, тем она ближе к Богу. Отсюда и его убеждение, что это высочайшее чувство есть «тайна сердечная», которую ведает лишь Творец. Она «сведома суть Единому». Истинная любовь рождается, связывается, проявляется на небесах, а в миру подвержена искажению, воздействию нечистой силы. Заключает он вступление в повесть двустишием: И Бог «хотя бо всех спасти,/ И в разум истинный привести».

 

1.

Начало, или первая часть повести, относит нас к сказочным берегам. Сюжет завершён и самостоятелен. И это сказка, чуть переосмысленная в духе тогдашнего просвещённого времени, но всё же – волшебная проза. Вот её зачин. Жил в некоем городе, в былинном Муроме, благоверный правитель князь Павел и была у него жена. Повадился к ней змей (далее – Змий) летать, посланник врага рода человеческого, склоняя её к блуду. Заметим, что в древних народных преданиях Змий действует самостоятельно, как порождение навьего мира, подземного царства. Читателю XVI века несравненно лучше, чем современному, было известно устное народное творчество. Русский человек при слове «змей», зримо представлял образы разнообразной злой силы, мистической и неотвратимой. Восклицание: «Ах ты змей!» означало: хочешь перехитрить меня, чёрт, бес, и так далее. В данном повествовании Змий тихий, вкрадчивый, но коварный, растерявший свою огненную природу, скорее, по слову писателя – «летящий». Но и такой он представлял опасность, особенно для женщин. Бытовало поверье, что от соблазнённых Змием женщин рождаются дети-змеёныши, горыни, горынихи (одновременно от слов «гореть» и «гора»), короче, уродцы. Некогда древнего Перуна также называли змеёй. Ну, уж о многоглавом Змее Горыныче, похитителе царевен, знал каждый ребёнок.

Змий «являлся ей своими мечты (волшебством – В.П.) яко же бяше и естеством» в образе её мужа Павла. Но верную жену не обмануть, она заподозрила неладное и рассказала обо всём супругу. Как она почуяла обман, неведомо, но обличье Павла не ввело её в заблуждение. Видно, истинная любовь всегда разоблачает притворщика. Как бы то ни было, по словам автора, «жена же сего не таяше, но поведаше князю, мужеви своему, вся ключшаяся ей. Змий неприязливый осили над нею». Осуществлено насилие над женщиной, и князь Павел «рече жене си: «Мыслю жено, но недоумеяшеся, что сотворити неприязни тому?» Благоверный князь Павел не считает бесовские козни супружеской изменой и обращается за советом к жене, во всём ей доверяя.

 Зло – временный победитель, добро – вечный. Далее всё идёт по известному сказочному сюжету: муж просит жену допытаться у Змея «от чего ему смерть хощет быти?» Это чисто языческое вкрапление. Православный человек действует иначе – например, святой водой, ладаном и молитвой прогоняет бесовское наваждение, в крайнем случае обращаясь к священнику. Но тогда сказка исчезнет! А Ермолай-Эразм верит духовной силе старинного слова и, как реалист, понимает, что можно побороть Змия, так сказать, народными средствами, не умаляя волшебства сказочной поэзии. Просто иначе не будет чуда, возникнет фальшь – и повествование оборвётся.

Вот вновь появляется Змий. Жена, «добру память при сердце имея», стала выспрашивать его о смерти, он же, «прельщён добрым прелщением», ответил, как полагается, по-старинному, загадочной формулой: «Смерть моя есть от Петрова плеча, от Агрикова же меча». Стали супруги решать эту загадку. Первая её половина далась легко: у Павла был младший брат Пётр (Пётр и Павел, христианская нотка!), скорее всего, в том возрасте, когда в старину проходили отроки обряд посвящения во взрослую жизнь. Самое время совершить подвиг змееборства! Но как раздобыть Агриков меч? По сказочным канонам это уже дело самого героя, то есть Петра. И тут язык народной поэзии не утрачен: волшебный меч (кладенец) крепко связан с камнем по имени Алатырь. Не от греческого ли имени Агрика происходит его наименование? А может от имени волота-богатыря русской сказки Агрикана? Просто языческое имя замещено книжным. Тогда и алатырь должен быть заменён на алтарь. Автор повести пишет, что был у Петра обычай ходить по монастырям. И вот у него появляется сказочный помощник, некто «отроча», тот и приводит его к алтарной стене церкви Воздвижения честного и животворящего креста, что находилась в женском монастыре. Чудесным образом в ней обнаруживается тайник, а в нём – Агриков меч. Тут Ермолай-Эразм явно навевает читателю мысль, что в новые времена орудие смерти Змия нужно искать именно в святом месте, в православном храме. Так сказка и христианская повесть соединились вместе в точке алтаря.

Итак, Пётр добыл меч «и от того дни искаше подобна времени да убиет змия», чтобы спасти жену брата. В русских волшебных сказках герой убивает Змея Горыныча, чтобы добыть или освободить свою невесту, суженую. Но православному писателю важно другое – совершение подвига во имя брата своего. Именно это духовное деяние делает человека взрослым, а не женитьба, которой сказка, как правило, и заканчивается. В сказках действуют три брата, в этой повести – иной расклад: жена (имя не указывается), братья Пётр и Павел, то есть совсем иная троица. Только как зарубить Змия, если он неотличим от брата? И тут Ермолай-Эразм прибегает к излюбленному в сказочной поэзии троекратному повтору, чтобы не совершить греха братоубийства. Только трижды убедившись, что брат остался «в своём храму», а сноха со Змием в образе Павла в другой храмине, Пётр решается на убийство, «виде змия зраком аки брата… и удари его мечем». И Змий тотчас, как принято в сказке, явился в своём истинном облике, истекая и брызгая кровью: «Змий же явися, яков же бяше и естеством, и нача трепетатися, и бысть мёртв». Какой язык, гоголевский, исполненный малоросской чертовщины. Какая рельефность, точность, и в то же время какое волшебство! Тут бы и сказке конец! Но несколько новых штрихов автором добавлено, и, как в сказках тысячи и одной ночи, читатель ждёт продолжения событий. Дело в том, что, скорее всего, к этому времени уже была утеряна хитрость-премудрость сражения со Змием. В сказках после битвы со Змием богатырь обретает суженую и счастлив в семье, а об этом рассказывать нечего. В повести Ермолай-Эразм завершает первую часть начавшимся именно после битвы со змеем несчастием своего героя: «…и окропи блаженного князя Петра кровию своею. Он же от неприязнивыя тоя крови острупе (покрылся струпьями – В.П.), и язвы быша, и прииде на нь болезнь тяжко зело. И искаше в своём одержании ото мног врачев исцеления, и не единого получи». Видно, в православном сознании автора заповедь «ни убий!» имела универсальное значение. И он создаёт следующее, вполне завершённое волшебное повествование, полагая, что клин клином вышибают, и в народной устной стихии следует искать средство для исцеления героя. Сказочная болезнь лечится сказочным образом.

 

2.

Брата своего спас, а сам в болезни погряз, да так, что и на коня не сесть. Шли годы, с христианским терпением Пётр переносил болезнь. Павел скончался праведной смертью, о его вдове в повести более нет ни слова, Пётр становится властительным князем в городе Муроме. Он узнаёт, что в Рязанской земле есть целители, и посылает туда «синклит свой весь искати врачев». Таков зачин, а дальше ножиданный поворот, новая смесь фольклорного и христианского. Появляется героиня, и уже не Пётр её спасает, а она своего суженого. И вот что удивительно: как, не выезжая из своего села, девушка почуяла в Петре жениха? Тут надо вспомнить, что на дворе уже давно развитый патриархат, незамужние девицы сидят в своих светёлках и не имеют свободы общения со сверстниками. Им остаётся только молить Господа о ниспослании им суженого. Видно, сильна была вера Февронии, и она провидчески признала неведомого ей мужчину своей второй половиной, хотя их и разделяла социальная пропасть. Она ведь была крестьянкой, а он самодержавным правителем, муромским князем.

Между тем, один из посланных Петром юношей «уклонися в весь (в село, – В.П.) нарицающуся Ласково. И прииде к некоего дому вратам и не виде никого же. И вниде в дом и не бе, кто бы его чюлъ (никто не вышел ему навстречу – В.П.). И вниде в храмину и зря видение чюдно: сидяше бо едина девица, ткаше красна ( холст – В.П.), пред нею же скача заец». Какая ёмкая, искусная проза! В немногих словах, благодаря особенностям древнерусского языка, автор даёт картину и в крупном, и в детальном планах. Особенно умиляют ткущая девица и скачущий заяц. Сочетание несочетаемого, этот сказочный оборот, излюбленный приём сказителей, известен писателю, и он его точно применяет, что говорит о высоком мастерстве и языковом чутье пушкинского уровня. И это в XVI веке, чуть ли не за триста лет до классической отечественной литературы!

Нас вводит в заблуждение термин «древнерусский». Мы как бы проводим черту, отказывая нашим средневековым авторам, от митрополита Илариона и далее, в праве считаться русскими писателями. Этого иначе нельзя объяснить, как только собственной необразованностью. Не знаем языка предков: старославянского, древнерусского и церковнославянского вкупе с современным русским. Только языковое расширение школьной программы откроет для нас тысячелетнюю русскую книжность. Французы же не говорят, например, о Франсуа Вийоне как о древнефранцузском поэте! Язык, на котором писал Ермолай-Эразм, не нуждается в переводе, разве только в некоторых уточнениях.

Но вернёмся к этому уникальному повествованию. Сценка ткущей девушки и скачущего зайца уводит нас в дописьменную старину. Образ зайца – древний символ брака. В данном случае его активное поведение свидетельствует о том, что скоро быть Февронии женой. Вот она и ткёт полотно-оберег, как некогда ткала Пенелопа, ожидая мужа Одиссея. Феврония своего суженого не знает, но предчувствует его скорое появление. И заметьте, как экономно Ермолай-Эразм сочетает слова: нет ничего лишнего, но есть недосказанность, понятная лишь посвящённым, что делает этот эпизод и глубже, и таинственнее. И село Ласково, и безлюдный двор, и молчащий дом, и само место встречи – всё точно, психологически выверено. Девушка, как на пустой, безлюдной сцене, просто сидит за ткацким станком и ждёт, как все молодые женщины её эпохи, вечно сидит и ждёт гостя, будто бы зная о его приходе, не удивляясь, и сразу, без обиняков, загадочно говорит вошедшему, ставя его в тупик: «Нелепо (плохо – В. П.) есть быти дому безо ушию и храму безо очию». В приблизительном переводе с образного языка на повседневный это означает: собака ушла с домочадцами, детей нет, и некому в окна из дома глядеть, кроме меня.

Как в русской народной сказке неведомым образом героиня знает свою судьбу, так и Феврония ведает своё будущее, то, что будет ещё. Она ведунья архаичных времён, но одновременно она в глубине своей души верует в Бога. Это не двоеверие, как думают современные историки, а глубинная подсветка православной веры, столь необходимая для связи времён в единое Целое. Именно эту мысль выводит Ермолай-Эразм, и, кажется, митрополит Макарий понимал сие, коли включил без редактуры повесть в подневное описание жизни святых (8 июля) в двенадцатитомные Четьи Минеи. Пословичная форма её речи была бы вполне понятна человеку языческой образованности. Но для юноши, посланника Петра, её ведическое иносказание туманно, заумно, он не разумеет старого метафорического стиля и трафаретно, как новый русский, переспрашивает: «Где есть человек мужеска полу, иже зде живёт?» Она же рече: «Отец и мати моя поидоша взаем плакати. Брат же мой иде чрез ноги в нави (иной, загробный мир – В.П.) зрети».

Какая уплотнённость диалога! Юноша вновь поставлен в тупик. И хотя отдельные слова понятны, но так мудрено, что смысл ускользает. Конечно, гонец не мог не знать языческой троицы – навь, явь, правь, но «юноша же той не разуме глагол ея, дивляшеся, зря и слыша вещь подобна чудеси…» Для него это мудрёная несуразица, и он просит разъяснить всё сказанное Февронией от самого начала диалога. И ей приходиться самой всё расшифровывать. В поэзии не всегда должна быть абсолютная ясность. Как в женщине, в ней должна оставаться некая загадка. На то поэзия и есть наивысшее проявление речи, раскалённое, в смысловом плане расплавленное слово.

В историческое время очень большой пласт речевой культуры уже уходил в прошлое, особенно для людей новой образованности. Но в народной среде эта связь времён никогда не исчезала полностью, хотя, конечно, с веками ослабевала. Феврония была на границе культур, так сказать, носительница пограничного сознания. Подобных данной повести сказаний ранее в отечественной словесности не было. И в этом состоит секрет гениальности русского писателя Ермолая-Эразма. Он осознал своё место «на пороге как бы двойного бытия» (Фёдор Тютчев) ещё задолго до нашего Золотого века в литературе.

Итак, свои «глагола странны» Февронии приходится пересказать принятым в ту пору языком. Родители её ушли на кладбище «взаем плакати», то есть, провожать в последний путь умершего, как будут после их смерти плакать о них самих, потому и взаймы. Брат её древолаз, то есть бортник, собиратель дикого мёда, забрался на дерево и смотрит между ног, «абы не урватися с высоты», то есть не погибнуть «в нави», не умереть. Юноша ей в ответ: «Вижу тя, девица, мудру сущу. Повежь ми имя свое». Она же рече: «Имя ми есть Феврония». Стоит сказать, что диалоги автора отличаются лаконизмом, можно сказать, театральностью, и на сцене в устах актёров звучали бы великолепно. Повесть эта просто создана для постановки в современном драматическом театре. Далее следует рассказ юноши о болезни князя Петра от крови «летящего змия» и просьба указать того, кто мог бы его «уврачевати», а за это получить «имение много». И опять ответ девушки его и возмущает и удивляет: «Да приведеши князя твоего семо. Аще будет мяхкосердъ и смирен во ответах, да будет эдрав!». Невиданное дело – князя требовать к себе, к простой крестьянке! И что это за странная оплата?

Тут нельзя обойти вниманием социально-политические взгляды Ермолая– Эразма. Он не просто сочувственно относился к крестьянству, но считал его основным создателем благосостояния общества Московской Руси. Им, как публицистом, был создан трактат «Аще восхотят царем правительница и землемерие», адресованный царю Ивану Васильевичу, в котором изложено мнение о непомерности налогов и разорительном притеснении народа боярами. Налог предлагалось ввести единый, основным тогдашним богатством – хлебом. Но не хлебом единым живёт человек. Все люди, независимо от знатности и богатства, должны быть проникнуты христианской любовью и милосердием, все равны перед Богом. В этом он был убеждён как истинно православный человек, об этом говорит вся церковно-богословская литература его времени: жития святых, факты монастырской жизни, церковная практика (из крестьян рукополагались не только священники, но и митрополиты). Конечно, равенство перед Богом не означало равенства людей в обществе, но Ермолай-Эразм отдавал свои симпатии простым земледельцам, был внимателен к их нуждам и глубоко знал и уважал народную вековую мудрость.

Мудрая крестьянка имеет право требовать «князя себе» (о скачущем зайце Феврония умолчала). Но именно это возмутило юношу: «…кому требовати князя моего себе!» Тут вся тонкость беседы в предлоге, вернее в отсутствии его. Если бы было «к себе» то ясно, а тут «себе». Вот и возник тайный смысл, не разгаданный юношей: вылечить можно лишь самой собою, то есть супружеством. Петру он так и передал, что простая рязанская дочь древолаза требует его к себе. «Благоверный же князь Пётр рече: «Да везете мя, где есть девица». Знать, крепко его прижал недуг. В сказке был бы уместен такой оборот: рассердился князь таковой дерзости, затопал ногами и так далее… Но измученный болезнью Пётр не стал капризничать, проводить сословные границы, и его возглас очень реалистичен и духовен, ведь равенство людей от духа, а не от социума. И ещё, кроме братолюбия, Пётр обладал способностью терпения и терпимости. Если в эпизоде с гонцом Ермолай-Эразм замедляет повествование, то в данном месте стремительно его ускоряет. Он переходит от сказочного к духовному реализму, не уклоняясь при этом от правды жизни.

Петра привозят в рязанскую землю, в село Ласково, и тут он будто бы опомнился. Он останавливается возле дома Февронии, выдерживая сословную дистанцию, и посылает одного из своих слуг спросить: «Кто есть хотя мя уврачевати? Да уврачюет мя и возмет имение много». Всё же князь он или не князь! Но по мере развития сюжета спесь с него постепенно сходит, как и короста. Автор крепко держит интригу. Становятся абсолютно ясными прежде речённые Февронией слова с требованием князя себе. От денег она отказывается и уже открытым текстом просит передать Петру: «Аще бо не имам быти супруга ему, не требе ми есть врачевати его». И заметьте, она ещё никогда не видела своего суженого! Тут сказывается народное воззрение, что брак заключается в высшем мире (прави) и потому на земле муж и жена составляют единое целое и называются су-пругами, поскольку находятся в одной упряжке и всё, что есть, у них общее – в одной телеге и власть, и деньги, и судьба. Ясно, что Петру Феврония не ровня, но болезнь вынуждает князя пойти на хитрость – он даёт своё согласие, не собираясь держать слова. Но и Феврония не проста, она действует так, будто знает наперёд, что произойдёт. А вот читатель дальнейшего поворота событий не знает, и вновь автор замедляет ход повествования. Кто же кого перемудрит?

Как Бог вдохнул в Адама дух, так, но по-сказочному, дунула Феврония в хлебную закваску – и снадобье готово, передала она слугам князя «помазание», да велела баньку болезному истопить, все язвы смазать, а один струп оставить. Так и сделали. Но Пётр решил Февронию «во ответах искусити», проверить: так ли мудра девица и от Бога ли её мудрость, или от беса. Послал слугу к ней с заведомо невыполнимым заданием: из малого пучка льна спрясть полотно и сшить ему сорочку, порты и платок, пока он моется в бане. Такие службы в сказках цари поручают подданным, а некий помощник героя волшебным образом их исполняет. Но жизнь – не сказка, и Феврония на невозможное просто отвечает невозможным, доказывая, что она не чародейка, но ума ей не занимать. Она предлагает Петру (через его посланца) взять полешко, отсечь от него пядь и из этого «утинка» ( обрубок – В. П.) сделать ткацкий стан. И Пётр «дивляся ответу ея… Но не вохоте пояти ю жену себе отечества ея ради (происхождения – В.П.) и послав к ней дары. Она же не прият».

Излечился князь и уехал восвояси, на княжеский престол в свой Муром, так и не увидев свою умную избавительницу от язв. Толи оставленная язвочка, толи нарушенное слово тому виной, но вскоре тело Петра вновь покрылось струпьями пуще прежнего. Казалось бы, непроницаемая стена встала перед ними. На сцене этой повести, до самой кульминации второй её части, они так и не увидят друг друга: она в дому, он во дворе, она в своей деревне Ласково, он в стольном Муроме. Как разрушить эту социальную преграду, как найти свою половину, если время разделило людей на простых и знатных? В родовом обществе была открыта дорога влюблённым, они могли встретиться в бытовых условиях и, например, на купальских игрищах обрести свою пару, и венчаться, трижды обойдя вокруг священного дуба, и многое другое. Сословная гордыня разделила людей, въелась в их отношения, и уже не празднично-вольной радостью, а язвенной мукой совершаются браки. Ермолай-Эразм подводит читателя к мысли, что общество его времени неизлечимо больно. Препятствуя небесной любви между людьми, оно идёт против того, что связано самим Богом.

 Пётр возвратился, покаялся, получил исцеление и взял Февронию в жёны. И «приидоста же во отчину свою, град Муром, и живяста во всяком благочестии…». Тут бы и сказке конец! Сказке да, но не повести, сказка заканчивается именно так, свадебкой да медком, стекающим по усам сказителя. Притом в русской волшебной прозе нет и намёка на социальные ограничения. Царский сын и простая девушка, или наоборот, обретают друг друга и счастливы, хотя и не без волшебства. Но писатель XVI века понимал, что именно с точки заключения брака земные испытания супругов лишь начинаются и продолжатся «до самыя смерти» (Аввакум). По сути дела, с этого момента, без всякого волшебства и начинается собственно Житие Петра и Февронии, до самой их кончины.

 

3.

В самом начале этой части автор говорит, что «Павел отходит от жития сего» и Пётр становится «самодержцем» Мурому. И это меняло его статус и обязывало стать таким, как все правители. Княгиня Феврония сразу по своему крестьянскому происхождению не соответствовала принятым социальным нормам. Ермолай-Эразм очень точно подмечает, что бояре её «не любяху жён ради своих». Косвенно это говорит о значительном влиянии на политику жён высшего сословия, а о «болярах» явно уничижительно, как о подкаблучниках. Третья часть близка к демократической прозе уже следующего века, в ней отчётливы и социальный конфликт, и православное рвение, и живость сюжета, который, впрочем, как и во всех частях, вполне завершён. Несомненно, это творение сильно повлияло на жизнь (любовь к жене Анастасии Марковне) и на «Житие» протопопа Аввакума. А проза и поэзия последнего оживили русскую классическую литературу XIX века, прежде всего, соединением книжной литературы с устной народной стихией, что в своём органичном единстве А.С. Пушкин называл «русским духом», а мы – основной ценностью, кодом «цивилизации русского мира».

Бояре долгое время не знали, в чём уличить княгиню Февронию, не было на ней греха, и вот, наконец, нашли малый изъян, свидетельствующий о её якобы подлом происхождении, а именно – неумение чинно сидеть за столом. Они нашептали князю Петру, что княгиня «взимает в руку свою крохи, яко гладна!» Пётр, чтобы в очередной раз «искусити» её, «повеле да обедует с ним за единым столом». И действительно, княгиня собрала со стола крошки, и благоверный князь взял её за руку и разжал ладошку. Бог был на стороне Февронии – на ладони оказался «ливан добровонный и фимиян». Больше Пётр за всю долгую их жизнь не искушал жены. И автор с этого места называет Февронию блаженной. Читатель, возможно, вспомнил уже сказку «Царевна лебедь», в которой героиня собирала в рукава остатки пищи и питья, а затем, в танце: взмахнёт правой рукой – озеро, левой – лебеди по нему плывут. Да, в повести чувствуется церковная образность, отличающая её от сказок метафорической чистотой. Вот такая замена, вместо озера и лебедей – ладан и фимиам. Блаженному (именно так, с этого места в повествовании, он уже не просто «благоверный») князю Петру окончательно стал понятен источник её прозорливости. Это божественное предначертание, это вера православная в правду мира. Это блаженный родник интуиции, чистая душа Февронии, поступки которой могут рядиться в старинные, в языческие по своей природе образы, в метафоры, в поэзию прежних дней, поскольку мир един.

Дальнейшие события повести отчетливо показывают отрицательное отношение автора к боярскому сословию. Для Ермолоя-Эразма, как для художника слова, достаточно одного эпитета – «неистовии» бояре. Вот они устраивают пир, напиваются «и егда же быша весели, начаша простирати безстудныя свои гласы, аки пси лающе, отъемлюще (отрицая – В.П.) у святыя божий дар». Далее следует диалог, который привожу в сильном сокращении.

 

Боярин: Дай то, что попросим.

Феврония: Возьмите, чего просите.

Бояре:

– Хотим Петра, тебя не хотим.

– Тебя жёны наши не хотят!

– Возьми сколько надо добра и уезжай.

Феврония: Дайте то, что попрошу у вас!

«Они же, злии, ради быша, не ведуще будущаго, и глаголаша с клятвою, яко: «Аще рчеши, единою без прекословия возмеши». Феврония: «Ничто же ино прошу, токмо супруга моего, князя Петра!»

В христианском своём трактате «Правительница» Ермолай-Эразм поясняет, что все беды людские от гордыни и пьянства, чрезмерного пированья. И «душегубство же такоже во пьянстве». Он с аввакумовской страстью выступает против скоморохов, плясунов и певцов, называя их кощунниками, которые в новых условиях, в сословной среде, приняли уродливый характер, развлекая сильно нетрезвых бояр: «Аще бо в земных обычаех снидутся ко пьянственому питию мужи и жёны, придут же ту неции кощунницы, имущее гусли и скрыпели, и сопели, и бубны, и иная бесовскиа игры, и пред мужатицами сиа играющее, бесяся и скача и скверныя песни припевая. Сия же жена уже сидящее от пьянства яко обуморена, Крепость бо трезвенная изсяче, и бысть ей желение сатанинскому игранию, мужеви же ея такоже ослабевшу и на иныя жены умом разслабевшу, и бывши семо и овамо очима соглядание и помизание и кийждо муж чюжей жене питие даяше с лобзанием, и ту будущее и рукам приятие и речем злотайным сплетение и связь диявол». Читатель да простит меня за столь долгую цитату, но она просто необходима для описания пира и последующего за ним эпизода.

Итак, гордыня и тщеславие обуяли одуревших от вина бояр. Каждый «во уме своём» подумал: чем я хуже Петра? Князя изгоним, нового выберем, и, кто его знает, может, им буду я! Блаженного князя Петра уговаривать не пришлось: «самодержство» временно, а любовь – вечна. Ненарушаемо для него заповеданное Богом: «аще пустит жену свою, развие словеси прелюбодейного, и оженится иною, прелюбы творит». Цитированию Ермолая-Эразма можно верить. В христианской литературе он разбирался так же основательно, как и в русском фольклоре. Помимо того, что он был гениальным писателем, он ещё являлся и публицистом и богословом, то есть энциклопедически образованным человеком. Его перу принадлежат «Книга о Троице», «Зрячая пасхалия» и другие церковно-богословские сочинения, включая книги назидательного характера, но именно «Повесть о Петре и Февронии» вобрала все его дарования. В этом он также похож на писателя Аввакума Петрова и его бессмертное «Житие».

Эпизод в лодке, плывущей по Оке, известен практически всем православным читателям, в нём слышится дыхание библейской притчи, его можно лишь повторить в назидание современным людям, поражённым, вскоре после возлияний, сластолюбием: «Некто же бе человек блаженныя княгини Февронии в судне, его же и жена в том же судне бысть. Той же человек, приим помысл от лукавого беса, воззрев на святую с помыслом. Она же, разумев злый помысл его вскоре, обличи и рече ему: «Почерпи убо воды из реки сия с сю страну судна сего». Он же почерпе. И повеле ему испити. Он же пит. Рече же паки она: «Почерпи убо воды з другую страну судна сего». Он же почерпе. И повеле ему испити. Он же пит. Рече же паки она: «Равна ли убо си вода есть, или едина слажеши? Он же рече: «Едина есть, госпоже, вода». Паки же она рече сице: «И едино естество женско есть. Почто убо, свою жену оставя, чюжиа мыслиши?» Так пресекла Феврония даже помыслы о супружеской измене. И какая действенная психотерапия! Мудрая жена ведёт неторопливую беседу с возжелавшем её боярином. Уже первая её фраза вызывает некоторую оторопь у него, затем она охлаждает пыл, так и хочется сказать «пациента», предложением испить воды по одну сторону лодки, потом по другую. И повтор, и сама терпеливая, гипнотическая речь, и формулировка словесных оборотов – всё это указывает на зрелую методику излечения от прилога (раннее зарождение греховного помысла, ещё не явный проступок). Феврония словно приоткрывает дверь на стук греха и методично показывает его катастрофические последствия для благополучия православной семьи. И вот ведь, сластолюбивый боярин отринул злой помысл.

Густым реализмом и утонченным религиозным мистицизмом веет от эпизода на берегу реки Оки, когда вбитые в песок костровые колышки, «на них же котлы висяху», по благословлению святой превращаются утром в огромные деревья, «имуще ветви и листвие». Автор не расшифровывает, что означает сие чудо. Думаю, что тогдашнему адресату было ясно: то, что было обрезано мятежными боярами, вскоре восстановится в своей полноте. И действительно, после изгнания князя и княгини в городе Муроме поднялась смута, анархия, как говорится, брат встал на брата и, «…хотя державствовати, сами ся изгубиша». Оставшиеся в живых горожане покаялись и взмолились ко княжеской паре: «…и хощем, и любим, и молим, да не оставита нас, раб своих!» Возвратились князь и княгиня, и воцарился мир в Муроме. Далее в один абзац Ермолай-Еразм рисует социальную утопию, достойную лучших умов эпохи Возрождения. Её можно назвать поэтическим гимном праведному правлению, русской мечтой о добром «ко всем людем» и беспорочном православном царстве «в боге богатеюще». По сути, речь идёт о социально ориентированном государстве во главе с истинным пастырем, а не наёмником, «странныя приемлюще, алчьныя насыщающе, нагия одевающе, бедныя от напасти избавляюще». Это в земной жизни, но такое благоденствие под правлением блаженных Петра и Февронии не означает, что можно забыть о главном, о своих бессмертных душах, о вечной жизни.

Позволю предположить, что Ермолай был рождён в Муроме, хотя в зрелые годы служил священником в Пскове. В выборе художественных сюжетов он всю жизнь оставался верен именно муромским легендам и преданиям. В те времена уже сложилась традиция, когда лучшие русские люди выбирали для своего духовного роста провинцию, и чем она дальше от столицы, тем благодатнее. В скитах и монастырях они находили ту тишину, которая способствовала молитвенному делу и художественному творчеству. Но Ермолай-Эразм и в этом отличался от своих современников. Он был поэтом и корнями своей души черпал вдохновение в старинной почве, в народной языковой среде. Он отсекал непонятные простому человеку греческие словечки, не применял в своей писательской практике входящие в моду литовско-польские конструкции и понятия, ему лучше мыслилось и чувствовалось на природном русском языке, а для молитв оставался церковнославянский. Отсюда и особая задушевность и образность в его произведениях. Думается, он и не стремился подражать высокой торжественной речи современных ему церковных писателей, стараясь не отступать от художественной правды жизни и истории своей малой родины.

В небольшой своей повести «О граде Муроме и о епископье его, како преиде на Рязань» он сетует, что трудно ему докопаться до исторической истины. Если в «Повести о Петре и Февронии» события развиваются в XIII веке, то есть отстоят от его времени примерно на девять поколений, то в этой речь уже идёт о полутысячелетней давности. Народная память не сохранила драгоценных деталей, а письменного подтверждения легенды он не нашёл. Ермолай-Эразм не стал добавлять что-либо от себя («отсебятина» ему совершенна чужда), не увлёкся вымыслом (фантазии чаще всего имеют бесовскую природу), а написал лишь то, что слышал от людей. А слушатель он был отменный, и слышать умел, отсекая лишнее, оставляя лишь изумрудные зернышки вечной правды. Вот тому авторское подтверждение: «Хотех бо распространити и не свем, како написати, понеже и боюся, да не явлюся о сем глаголати ложь. Яко же слышах, тако и написах; аще же нечто и не до конца сведе написах, но имея в помощь исправляющу владычицу всех – богоматерь». Вот так! Народное слово, и Богоматерь в качестве редактора! Вышла повесть, как говориться, всего лишь «о двух образах». Первый из образов роднит её с «Повестью о Петре и Февронии» (правда, в ней «древний душам разбойник» змей обращается в девицу и дискредитирует епископа Василия), а второй – с типичной агиографической литературой того времени (чудо передвижения на церковном одеянии «противу струям», вверх по реке с иконой Богородицы в руках). Переданы они автором тончайшим слогом в народной стилистике.

 

4.

Эта часть «Повести о Петре и Февронии» звучит как эпилог, как итог подвижной, далеко не статичной, как в сказках, не застывшей жизни героев. Нельзя не заметить эволюции Петра. Вначале он престаёт перед нами как герой, победитель Змия, и подвиг его – не ради обретения невесты, а во имя брата своего. Но он ещё слишком молод, незрел. Пётр следует требованиям своего времени, условностям сословного общества. Да, он совершил подвиг, но неотличим от своих бояр, склонен к сомнениям, тщеславен, испытывает Февронию, обманывает её. Автор, кажется, намекает, что именно страшная болезнь постепенно делает его человечнее. И вот он уверовал в чудо, и началось преображение. Он выбирает любовь, а не власть и богатство. Благодаря своей жене, блаженной Февронии, он и сам становится блаженным, а в итоге и вослед супруге принимает постриг с именем Давид и по смерти своей обретает не богатырскую, но чудотворную силу. В народе он вместе с женой и неотрывно от неё назван чудотворцем.

Полное авторское название этой поистине эпической вещи (сокращение – плод нашего времени) звучит как «Повесть от жития святых новых чюдотворец муромских, благовернаго и преподобнаго, и достохвальнаго князя Петра, нареченнаго во иноческом чину Давида, и супруги его, благоверныя, и преподобныя, и достохвальныя княгини Февронии, нареченныя во иноческом чину Еуфросинии. Благослови, отче». Вполне возможно, что эта повесть была обращена к царю Ивану Васильевичу, как исторический пример идеального правления благоверных супругов. Ермолай-Эразм был свидетелем того периода времени, когда царь Иоанн и царица Анастасия властвовали в согласии, и это действительно было правлением любви. После того, как ближайшие бояре сгубили царицу, царь становится болезненно мстительным и жестоким. Уйди он из жизни вместе с женой, остался бы в памяти людей страстотерпцем, а то и святым. Но держава крепко держала, а власть без любви уродлива. И как не кайся, душа человека настолько искажается, что ангел Анастасия не узнала бы своего венчанного мужа в вечности. Самой судьбой Ивану было суждено стать в истории Грозным. В трактате об устройстве государства и его внутренней жизни Ермолай-Эразм прямо говорит царю: «Не едиными велможи еже о управлении пещись, но и до последнего». В этом и состоит христианская любовь к ближнему.

В затворах двух монастырей разделённые друг от друга Давид и Ефросиния умоляли Бога, чтобы в единый час умереть и чтобы упокоиться вместе: «оба в едином гробе». Теперь они уже не муж и жена, а духовные брат и сестра, которым и после смерти быть вместе. Не разделить того, что связано на небесах. Первым приближение последнего часа земной жизни почувствовал Пётр. Вот его слово: «О сестро Еуфросиния! Хощу уже отоитти от тела, но жду тебе, яко да купно отоидем». Какая пронзительная, трепетная, почти детская речь-мольба! Заметим, что при переводе на современный русский язык с неё слетает поэзия живого звука. Всё же авторское написание предпочтительнее. Сами сравните: «О сестра Ефросиния! Пришло время кончины, но жду тебя, чтобы вместе отойти к богу». В это самое время она вышивала «воздух, на нем же бе лики святых». Вспомним, что в начале повести девица Феврония ткёт полотно, а рядом прыгает свадебный заяц. Какой огромный путь от языческих корней к плодам православия она проделала! Только любовь, как высшее чувство, смогла поднять её ввысь, к Богу. Драматизм последнего земного дня святых передан автором с невероятной силой. Трижды Пётр-Давид обращается к Февронии-Ефросинии, а она всё не может окончить своё шитьё, и уже в отчаянии он произносит: «Уже хощу преставитися и не жду тебя!» И тотчас, лишь изобразив лики святых, но не окончив весь воздух, воткнула она иглу в полотно «и, помолився, предаста святая своя душа в руце божии месяца июня в два десять пятый день».

В церковном календаре память святых Петра и Февронии приходится после празднования Рождества Иоанна Предтечи, по народному календарю – Ивана Купалы, 8 июля. В этом мне видится определённый символизм. Языческий Купала омывал людей земной водой, пророк Иоанн крестил водой духовной, небесной. Так и герои этой повести были омыты вечной божественной любовью.

Трижды «неразумные» люди нарушали указание упокоившихся похоронить их в одном двойном гробу, который они сами себе приготовили из единого камня, трижды наутро они оказывались в нём вместе. Так и похоронили их «у сооборныя церкви Рождества Пресвятыя Богородицы внутрь града». Пётр и Феврония смогли в святом браке выправить свой жизненный путь и выйти на траекторию совершенного жития. Именно об этом повесть Ермолая-Эразма, а завершается она чудесной молитвой небесным покровителям русского супружества. Приведу её начало по памяти: «Радуйся, Петре, яко дана ти бысть от бога власть убити летящаго свирепаго змия! Радуйся, Февроние, яко в женстей главе святых муж мудрость имела еси!..»