Глава 6.

В родной обители архимандрита Григория ждали большие неприятности. Инока Арсения взяли в СИЗО по подозрению в убиении деревенской девушки. Его задержание не могло не быть согласовано с епархией, и отец Григорий понял это по своей попытке добиться аудиенции у епископа. Его не приняли, объяснив причину недомоганием. Обстоятельство это огорчило архимандрита не менее, чем сам арест художника.

Последние сто верст до монастыря пылили тяжелыми предчувствиями вдоль дорог, мнилось всякое. Лишь валокордин и припомнившаяся беседа с Дороховым помогли ему осилить путь.

Из города его вез на монастырской «волге» инок Антипа. У монастыря был свой водитель из церковнослужащих, но тот был в отпуске. Архимандрит и прежде избегал бесед с мрачным и необщительным Антипой, теперь же его присутствие в машине давило отцу Григорию на миокард. Он вынужден был терпеливо ждать момента, когда войдет наконец в свою келью и попросит у келейника родниковой холодной водицы.

Утешало единственное: инок Антипа, в миру Сергей Бубнов, вел машину ловко и уверенно. Домчал отца Григорьева до Власьева всего за час. Дорогой они едва ли обменялись и пятью фразами.

Увы, рассуждал про себя архимандрит, такие как этот Бубнов не созданы для таинства исповеди. Такие не то что иеромонаху, иноку во священстве, но и самому Господу всей души не откроют. У иного душа невесома, у иного тяжела, как гранит. Такой душе суждено к земле тяготеть, а она вопреки своему естеству почему-то оставляет ее. Почему? Такой душе не насладиться счастьем горнего полета, не испытать высокого блаженства святости.

Архимандрит уже не единожды успел пожалеть, что уступил когда-то настоянию присных епископа, взяв в обитель Сергея Бубнова. Сначала в послух, а теперь вот в полноначальное иночество. Теперь же епископ даже принять не пожелал. Сколько же интриг и недоброжеланий примешано к делам православной церкви… сколько неистовства и невежества у иных радетелей культа…

На все, впрочем, воля Божья.

Сердце радостно заекало в груди, стоило отцу Григорию узреть прихотливый изворот любимой своей речки Воронихи. За десять верст до того чудного места, где она полукольцом объемлет Старозерский монастырь.

Невесть откуда и почему вдруг вспомнились дороховские слова, сказанные им при расставании: раскол, батюшка, это вам не просто религиозный феномен семнадцатого столетия, в нем диалектика геополитических основ существования государства российского. Подобно тому как оно, накопив в стадии экстенсивного роста колоссальные пространства и прочие ресурсы, пытается их освоить и в то же время угнаться за Западом - и оттого как бы становится на излом, разрывается, так и духовные недра ея слишком велики, чтобы ожидать единомыслия. Третьим Римом мы уже побыли, а четвертому, как известно, не быти… Натужно ей, она и хочет разорваться от натуги, надвое разделиться - и не может, и боится пуще смерти, сама себе не дает разорваться… Если диктатор не придет, то империя как раз по Урал-хребту так-таки и треснула бы.

После всесветской жары, данной во истязание плоти афонским инокам, колыхание льняной нивы на прохладном ветерочке, казалось истинной благодатью небес. Вот уже над леском засиял златом верхний купол монастырского собора. А вот и колоколенка - деревянная, корявенькая, но любимая…

- Дай-ка сойду, хороший мой, да поклонюсь родименькой обители, - попросил отец Григорий возницу.

Тот резко затормозил, кинув архимандрита к лобовому окну. Протянув ручищу, отжал рычажок правой дверцы, толкнул ее.

Отец Григорий спустился к Воронихе и окунул ладони в ее темные торфянистые воды. Речка встретила его переливчатым щебетом, каким неизменно встречала все эти долгие годы, снимая накопившийся в душе зной. Подумать только, уже несколько десятилетий минуло с той поры, когда он вот так же впервые опустил в нее руки. А не в этом ли месте было оно?

Да, именно, здесь оно и случилось - с благословения господнего. Только русло река немного изменила. Сначала нанесенные сучья и коряги запрудили ее, образовав омуток на изгибе ее движения к монастырю. Потом этот омуток нашел себе выход в другом месте. Старое же руслице превратилось в заросший ивняком и крапивой овражек.

Хотел вот ублажить епископа святыней, подаренной монастырю афонскими старцами, а тот и навстречу не вышел. В то, что из патриархии пренебрегли или забыли сообщить об этом епископу, архимандриту не верилось. Теперь того и гляди - начнут сбываться худшие из опасений.

А этот Антипа так и сидит бирюком. Хоть бы слово сказал, улыбнулся бы старику. Воды в рот набрал, вот истукан-то печенегский. Добро бы взял обет молчания да отмалчивался бы, а то ведь от скудости ума молчит, без всякого воспарения. А может, и знает нечто, да молчит. Ох, и тяжел же камень на шее у этого инока…

Ба, да не здесь ли, не на той ли вон лесной опушке нашли страстотерпицу-то убиенную? Верно-верно, здесь и найдена. Считай, у самого его святого местечка, где отец Григорий впервые омочил руки в Воронихе. Выходит, глумится и насмехается Дьявол над его святынями, как насмехался над преподобным Антонием, основателем обители.

Келарь Симеон, остававшийся в монастыре за старшего на время пильгримажа настоятеля в Грецию, встретил отца Григория елейно-сладчайшей улыбицей, а там чуть не бабскими причитаниями:

- Это что же деется, что деется-то, батюшка, на свете? Жили под одной крышей с убийцей, с насильником и вором! Едва спасены были, слава Богу! Теперь дурная молва и дальше пошла гулять про наш монастырь. Но теперь, с твоим приездом, отец мой, благодать опять к нам вернется. Без всякого разумения третий день живем, Господа молим вернуть нам разум. Все в нашем дому смешалось. Ну, да прибыл благодетель наш, вернулся из дальних странствий!

По тону и повышенной архаичности речевых оборотов отец Григорий догадался, что масштабы неприятностей значительнее, чем он предполагал.

- Что еще, брат Симеон, нового - к тому, что я слышал обо всем в Москве? - Архимандрит пресек лукавое лебезение келаря суровостью взгляда.

- А все тут у нас новое, батюшка, если это новостью назвать можно. Инок Арсений-то, которого ты в монастырь допустил, вот оно кем оказался. Слава Богу, увезли его в «воронке». Сам епископ позавчера пожаловал. Обстоятельно обо всем расспросил. Сокрушался все. Тебя вспоминали, жалели тебя, батюшка. Думали, тяжело тебе будет пережить такое известие.

- Да заезжал я в епархиальное управление. - Махнул рукой отец Григорий. Оба вошли в келью настоятеля, келарю было указано на стул. Тот выжидательно присел, но паузы не выдержал, полюбопытствовал:

- И что же оно так?

- А то, что не принял меня епископ. Сослался на болезнь.

Келарь поспешно заквохтал:

- Вот и меня это так подкосило, так подкосило, что сегодня только и отошел. А то и сам не свой ходил, пилюли все сосал. Прикажешь что к обеду принести? Устал ведь с дороги-то.

- Дождусь обеда. Со всеми в трапезной отобедаю. Что еще?

- Теперь вот из патриархии гостя ждем. Мы его первого ждали. Думали, ты к вечеру будешь. Пока не прибыл. Видишь, какое дело закрутилось. Пришла беда - отворяй ворота. Ты уж до обеда-то чаю попей, батюшка. Я распорядился…

- Что? Распорядился он?! А не я ли пока здесь распоряжаюсь?

Серафим (Босой) не раз уже толковал архимандриту о том, что келарь его - личность двоедушная. Что на руку нечист, завистлив и что спит и видит каверзу устроить настоятелю. Неужто сбываются пророчества давнишнего друга? При всех несовершенствах натуры самого протодьякона - в способностях физиономиста ему не откажешь.

- Хорошо, - смягчился архимандрит. - Как чаю попью - проводишь меня в келью инока Арсения.

- Так опечатана она. - Келарь недоуменно вобрал голову в плечи, разводя руками.

- Как опечатана? Кто смел?

- По особому распоряжению следствия.

От взгляда архимандрита не ускользнуло то, сколь приятно было келарю сообщить эту новость. Масляная физиономия брата Симеона лучилась перламутром.

- Тогда никакого чая! Идем туда немедленно! - Архимандрит решительно поднялся со стула. - Во вверенной мне обители действует принцип экс-территориальности. Это территория Господа, и ни прокурорские, ни какие иные органы над ней не властны. Идем же.

- Не могу, батюшка. Дал обет, что комнату эту не будем вскрывать - для следствия, пока разрешения не дадут. Самому епископу известно об этом. Он был в монастыре, когда опечатывали келью. Так что не имею права, преподобный отец.

Келарь никогда еще прежде не величал отца Григория столь двусмысленно учтиво. Впрочем, оно и не смутило его нисколько. Он потребовал ключи и, призвав в свидетели келаря и одного из монахов, открыл келью инока Арсения.

Келья эта мало чем отличалась от иных в монастыре, разве что несколько гравюр на библейские темы на стене у изголовья. В голове совершенно не укладывалось, что человек, который еще недавно просил его принять в ряды монашества, способен на этакое сверхтяжкое преступление. На отца Григория внезапно навалилась могильная усталость, и он опустился на коечку.

Если б в этой келье жил человек, способный на такой страшный грех, отец Григорий непременно бы это почувствовал. Что-то бы обязательно дало бы знать ему о присутствии здесь частицы Дьявола, даже и молекулы его. Только все было чисто и светло, и выходило его окно на северо-запад - на тот же синий лес, на ту же речку, что и с окна настоятеля видны.

- Вынужден буду поставить в известность… как же… следствие же… - ворчал отец келарь совсем по-бабьи, без всякого достоинства.

- Да звони хоть куда! - Махнул на него рукой отец Григорий. - Не мельтеши. И вообще - уйди-ка с глаз моих!

Архимандрит собрал братию в трапезной накануне обеда и тщательно всех опросил. Брата Арсения увезли, когда на месте гибели той девушки были найдены новые улики. Якобы фрагменты его монашеской мантии. А также кусок холста, который использовал в своей работе один он. Им-то девушка будто бы и была удушена. Потом был произведен обыск в его квартире в Ярославле, формальной владелицей которой является жена художника, с которой он в разводе. Там был найден оклад с украденной иконы.

Событие это так потрясло братию, что и без того не забывающие Господа иноки стали молиться вдвое против прежнего.

- Все тебя ждали, ошче наш, все тебя ждали. Так ишпужалися, - прошамкал старый и почти слепой иеромонах Диодор. Остальные закивали. - Его шупоштата теперь забрали, теперь нештрашно стало. Молимся.

Странно стало отцу Григорию. Странно и горько. Отчего все эти люди, которых Господь наделил стремлением к святости, столь охотно и безоговорочно приняли версию о виновности их брата во Христе? Почему и откуда это слепое доверие молве и первому слову? Что-то во всем этом было низменное и, казалось, безнадежное. Что-то порочное гнездилось по соседству со святостью, совсем как в миру… Почему же глупость-то по соседству со святостью ходит? И чем неискушенность лучше глупости? И почему бывает, что глупость свята, а святость недалека?

Мысли эти случайные ступали след в след за теми искушениями и осознаниями, что одолевали его в последнее время. Мужайся, архимандрит, не дай слабину врагу Божию!

Отец Григорий прижал к груди Диодора, иссохшего до птичьего веса и одряхлевшего монаха, которого кое-кто из братии за глаза прозвал «мощами ходячими».

- Возрадуйся, брате, старцы афонские со мной обители дар переслали. Еще одной святыней стало больше. Так что со злом и она невидимую брань поведет, - успокаивал отец Григорий более себя, чем старца.

- Да прибудет с нами сила Божия! - Диодор воздел крюк почерневшего пальца, лет уже пять как не распрямлявшегося. Сам он никак не хотел по дряхлости выпадать из объятий отца Григория, и тому пришлось отстранить его от себя и усадить рядом в креслице.

Объемля взглядом собравшихся иноков и как бы принимая в свое сердце устремления их очей, настоятель между тем увидал в очах у многих и недоверие, и смятение.

- Собрал вас, братие, не для молитвы, но для проповеди, - начал отец Григорий с возвышением в голосе. - Беда нас настигла нелегкая, дотоле не бывало согрешения столь дерзкого подле стен обители. - Но все ли нам очевидно, все ли так, каким оно представляется неискушенному оку? Мы все стремимся понять события жизни однозначно и незамедлительно. К тому нас подталкивает демон нетерпения. Но разве не известно нам, что дорога, которую Дьявол умощает в свой храм, змеей вьется, а то и поизвилистей змеи. Змея-то сама в себе не запутается и в узлы не завяжется. В общем не ищет прямых путей вития. Задача его - усложнить, запутать и оговорить, выдав мнимое за правду, подчинить себе дух человека, совершеннейшего из творений Господа. Борясь с духом, он стремится заполучить в союзники его тело…

Архимандрит окинул взглядом братию - внимают ли - и продолжил, устремляя взгляд поверх голов:

- И вот он думает, что знает нашу природу досконально - и тешится этой мыслью. - Он огорченно охнул. - И оно так и есть, братие. Человек конечен. И потому познаваем. Увы. Но зато Боже наш праведный бесконечен в своей сущности. Как трактует тезоименитый мне святой Григорий Богослов, знание Господа не есть знание, а есть лишь помышление. Никакая конечная частица или тварь не может познать бесконечного, как часть не может охватывать целого…

В солнечном косом луче, что падал из окна трапезной и рассекал пространство между ним и аудиторией, появился шмель. Он бился в оконное стекло, а теперь вот отлетел от окна, чтобы прошибить препятствие с лету. Архимандрит подошел к окошку, долго дергал шпингалеты, чтобы раскрыть его, и наконец выпустил заблудившегося шмеля на волю. Пусть оно и сбило пафос его обращения, но иначе он поступить не мог. Из насекомых шмеля больше всех и любил. Он продолжил:

- Итак, не может часть познать целого Но также и человек в его устремлении к Господу, к бесконечному, не может уже вполне считаться существом конечным… И вот оно-то и злит Дьявола пуще всего на свете. Тут он из кожи вон лезет, чтобы только не дать человеку воспарить душою. Против таких людей и плетет он свои интриги. Люди приземленные для него - слишком легкая добыча. Дьявол извечно бьется с Господом, и поле битвы их - сердца человеческие. Оружие же он выбирает самое разящее, и это не булат и не порох…

Архимандрит возвысил голос до самой патетической ноты:

- Это оружие - слово. Один замечательный поэт написал великие строки. Имени его не помню, а вот строки эти запомнились:

 

 

Словом можно убить, словом можно спасти

Словом можно полки за собой повести

 

Слово вело людей и на костры! Чернец Данила на Тоболе сжег с собой тысячу семьсот человек! Уговорил их Данила тот. Видно, мастер был великий уговаривать. А там ведь были и дети малые! Должны ли были погибнуть в гари эти младенцы? Спрашиваю я, инок Даниил, отвечай же!

Со скамьи у трапезного стола робко поднялся монашек Даниил. Талантливый изограф, пришедший в обитель из палехских живописцев, он был пуглив и нерешителен во всем - и покуда совершенно не годился для мирской жизни. При живых родителях казался сиротой. Был астеничен, белес, но барашково-кудряв. Совсем еще юноша. Влюбится в такого какая-нибудь темноглазая егоза и уведет из монастыря для воспроизведения парочки блондинчиков яснолицых. Так пусть уж пребывание в Старозерской обители послужит для повышения человеческой его квалификации.

- Отвечай же, брат Даниил. Нечего смущаться, все свои.

- Не совсем все-то, - проблеял кто-то из задних козлиным голоском.

Как так? Что за ерунда такая! Откуда еще этот Ложкин взялся, этот странник беспризорный? Архимандрит хотел было осердиться или изумиться как минимум, но сам предмет изумления опередил его с высказываниями:

- Виноват, ваше преподобие. Прибился тут к вашей обители в последнюю неделю. Попросили печь переложить, а я ведь природный печник…

- Да молчи ж ты, раз незваный пришел. Не перебивай архимандрита Григория! - цыкнул на того келарь Евдокимов.

- Бывает, и незваный, да желанный, - задиристо оправдывался маленький Ложкин. Он был одет стильно в тон с монашеством - в черную спецовочку, потому архимандрит его и не приметил сразу же.

- А ты, инок Даниил, не сомневайся, - убеждал настоятель. - И так и скажи: не должны были те младенцы в самосожжении погибнуть. Ребенок-то, он не виноватый, он ведь еще никакого бога не уразумел. Ни истинного, ни ложного.

Ложкин, вития, знал, что говорил: он и был сейчас самый желанный для настоятеля во всей обители человек. Даже на сердечке просветлело, когда тот на задней скамеечке появился. Архимандрит продолжил с облегчением, словно не было одышки при восхождении на вершину речи своей:

- Я и буду говорить о расколе. О Великом Расколе в церкви, о расколе в сердце. Уговаривали тогда людей словом - простейшим словом, мифом. Сам Аввакум одобрял самосожжения, называя их «вторым, неоскверняющим крещением». Когда вели его и троих его сподвижников на костер, он, единственный, кому не вырвали языка, утешал остальных. Говорил, что муку терпеть всего мгновение, потом наступит вечное блаженство. Но насильственная казнь ждала и патриарха Никона, инициатора раскола. Он тоже был неколебимо горд и упорен в своей гордыне. Когда зазванные из греков судьи с него на судилище сняли шитый жемчугами клобук и золоченую панагию, он бросил им: «Разделите меж собой жемчужины. Золотников по пять-шесть каждому достанется, да панагия золотников по десять даст. Вы, бродяги, всюду за данью бродите, чтобы было чем дань заплатить султану». Вот и раскололась Россия против России…

Архимандрит перевел дух, переходя к кульминации:

- Но истинное знание - это один вершинный камень пирамиды, но никак не множество - из тех, что лежат ниже. В истинном вершинном знании сходятся и разрешаются все противоречия предварительного знания. Так что великие беды наши и напасти - от невежества. Сказать проще, от дурости…

О, Господи, прости меня за то, что еще сказать им предстоит, - взмолился про себя архимандрит. И продолжил:

- Да, во многознании много скорби. Но еще больше выпадает скорби от невежества. Благочестивец Аввакум Петров нес народные чаяния о свободе от светской и духовной кабалы. В расколе он нес его критическую составляющую. Никон же стремился к религиозному абсолютизму. «Священство превыше царства» - вот его слова. Оба стали заложниками собственной пассионарности. За расколом - невежество… Вот и сейчас наш Старозерский монастырь кому-то важно подчинить себе. Кому-то важно пресечь наработанные нами новые каноны иконописания. Мы осуждаемы. Но ведь и праведник Аввакум осуждал новую иконопись. Негодовал против реалистической манеры. Кого-то из святых, по его мнению, стали писать слишком толстобедрым, кого-то стали писать «как немчина». По существу, и я побуждаем к расколу - или же к уходу с поста настоятеля обители. И вот еще… полагаю, арест инока Арсения, в миру Антона Маркова, - это еще не доказательство его виновности. Меня укоряют, что поспешно я принял его в монастырь послушником, не испытал его помыслов. Выходит, плохой я игумен…

Архимандрит присел на стул, мысленно выравнивая сердечный ритм и как бы ощупывая собственное сердечко - не сдаст ли. Что-то потемнело и зарябило в глазах. Ему поднесли стакан холодной водицы, он отпил - и полегчало.

- Так вот, я и призываю вас, дорогие мои, решить этот вопрос за меня. Если вам угодно сохранить школу, следовать ее канонам… если так, то я остаюсь вашим игуменом. Если же решите, что это я покрыл обитель позором, тогда сам уйду…

Обессилев от длинной речи, архимандрит ждал от братии ответа. Все однако молчали, словно им нечего было сказать совершенно. Больше всего их поразили слова о невиновности инока Арсения. Молчали. Молчали минуту, молчали другую. Неужели никто не встанет и не скажет слова в защиту уставных и живописных традиций монастыря, слова в поддержку настоятеля? Но молчали.

- Позволь, отец Григорий, я за них скажу, - вызвался забредший на заработки в обитель странствующий проповедник Ложкин. - Вы вот, ваше преподобие, можете выставить меня за мои слова вон из обители, но я вот что скажу: не знают они, где истина. Вы игумен. А они ваши ведомые. Вот они и привыкли ведомыми быть. Они ведь, если икон не пишут, так Богу молятся. Вы здесь, в Старозерской обители, хоть и новаторы в иконописи, а все одно монастырь. Черное воинство. Как в армии, извиняюсь. Решает старший. Простите, если не так что сказал.

- Ступай отседова, и без тебя печь-то сложим! - погнал его келарь.

Маленький и скорый, как веретено, Ложкин, пока говорил, переминался с ноги на ногу. Потом скукошил глуповатую улыбицу и склонил востроносую мордочку набок. Выбираясь из-за скамьи, споткнулся было, но вышел из трапезной уверенной легкой походочкой.

Вослед уходящему Ложкину полетели шиканья, а физиономию Симеона аж перекривило от злости.

- Прости, отче, не досмотрели, допустили его, непутевого. Он-то печник хороший, вот и наняли. Сегодня же рассчитаю безобразника.

- Да разве безобразника? В его словах немало и правды, и заблуждения, - возразил архимандрит. - Но церковь такова, что демократия в ней неприемлема. В ней все устроено на вере, тогда как демократия все подвергает сомнению. Потому и следуют теологи заповедям Платона и Аристотеля, что те не приемлили демократии, видя в ней скверну для общества, войну гордынь против гордынь. А наш-то Ложкин - он умница, но демократ ведь, а?

Братия окатилась веселым хохотком, взбодрилась. То и нужно было архимандриту, чтобы вновь увлечь собравшихся высоким пафосом своих размышлений.

- Так вот, насчет демократии… Как только деяния рассудка и самое демократия вторгаются в сферу веры, тут-то и начинается раскол и смятение в умах. И все же я употребил демократический подход, спросив вашего совета. Но вы молчите. - Он помедлил, чтобы прочесть - что у иноков в глазах. - Молчите и не ведаете в том греха. Следует ли понимать, что и ваша совесть молчит?

- Не молчит наша шовешть! - Вскочил со скамьи Диодор и подпер себя клюкой. Голос у него дрогнул и дал было петуха, но старик осилил собственную немощь и степенно продолжил: - Не молчит она, наша шовешть. Мы прошто шлушаем тебя, наш родимый, и внемлим каждому твоему шлову. Равного тебе в проповеди нету. А решать… дак все же и так давно решено. Гошподом за нас решено. Тебе ш нами быти, вот и все наше разумение. А беш тебя нам не быти. А коли ложный тот был донос на нашего монаха Арсения, то мы уж и Гошподу будем молиться, шобы дал разумения.

Между тем келарь Симеон мучительно теребил бороденку и вертел головой, бесконечно мигая мышиными глазками. Ох, и не по сердцу была ему эта невесть откуда взявшаяся в настоятеле мода на обращения к братии. Ищет старик поддержки снизу. Видно, уже не рассчитывает, что сверху она придет.

Мечта стать монашеским главой закралась в преданную Богу душу келаря пару лет тому назад, когда он осознал впервые, что сердечный недуг отцу Григорию дней не продлит. Кому ж будет отдана тогда в попечение обитель с ее хозяйством? И ведь не для того он в иеромонашеском чине, чтобы вот так вот келарем при братии… Не ему ли, отцу Симеону, посвятившему монастырю столько лет, столько стараний и успений, и даже (знал келарь) прозванному иными за глаза завхозом… так не ему ли по чести должно перейти возглавление монастырское? Да ведь и священнического в прошлом сана, иеромонах он. Придет ли после отца Григория новый «парашютист» с Соловков или из центра либо из братии станут выбирать самого благочестивого? Любой исход был бы огорчителен отцу Симеону - любой, когда б не его избрали бы настоятелем…

Вначале келарь несмело открещивал от себя эти мысли, а потом вдруг решил, что сам Господь наставляет его. Со временем он даже уверовал, что иногда не грех и поторопить события. Архимандрит-то ведь в своей гордыне (вон ведь какой ван-гог с ним приключился!) стремится утвердить принципы своей изографической школы, которую и назвают-то срамно - «протовизантийской». Дарит иконы церквам, православным иерархам и простым верующим, публикует свои искусствоведческие статьи в художественных журналах. В общем ведет самопропаганду, за что уже и поплатился нелюбовью иных синодальных восседальников. А еще водит дружбу с этим козлоногим сатиром Дороховым, хулителем православия, как и вообще всего на свете…

Хоть он и отец родной, а и с отца спрос, буде он упорствует в заблуждении.

Как ни странно, келарь нашел отклик своим чаяниям как в ближних, так и в дальних иерархиях - и у епископа, и в иных властных приближениях. Очернять архимандрита-то не очернял (Бог свидетель), а только обо всем, что в его понимании устраивалось во зло обители, келарем сообщалось регулярно. А пусть бы и понизился статус монастыря, пусть бы игуменский стал - ему бы и на руку, легче бы было своего добиться. И чуялось ему, находил понимание…

Теперь же, когда судьба перестала благоприятствовать архимандриту и когда, с принятием в монастырь инока Арсения, был навлечен позор на братию Старозерского монастыря, Симеон занервничал, растерялся, боясь выдать свой интерес.

Архимандрит знал или по крайней мере догадывался об этом, но мер не принимал, поскольку не видел в том большой беды. Да пусть и умыкнул келарь где что плохо лежало. Главное, братия при нем была сыта и одета, а сам монастырь постоянно подновлялся и пристраивался. Теперь же, по возвращении с Афона, у него возникли сомнения.

Теперь же и келарь вел себя так, словно пытался нащупать новую линию в отношениях с настоятелем. То невпопад заискивал, то демонстрировал независимость, что выражалось в виде повышенной сварливости. Впрочем, отец Григорий обнаружил эти метаморфозы в келаре еще накануне поездки по святым местам.

Посланник патриархии, о котором говорил архимандриту келарь, так и не прибыл, а на другой день из Москвы позвонили и сказали, что передумали высылать. К чему тут разбирательства. Когда все и так ясно. Зыбкая стезя духовной деградации и порока, на которую ступил один из иноков Старозерского монастыря, была вымощена праздномыслием его руководителя.

В тот день отец Григорий разыскал лесника Макарычева и имел с ним продолжительную беседу. Макарычев был крепким стариком с бородой и старинным картузом на голове. Неизменным спутником Макарычева был велосипед, на котором он либо ехал, либо катил который в горку, держа за руль.

Архимандрит нагрянул к леснику как раз под поздний обед или полдник, заглянув сначала в контору власьевского лесхоза. По случаю воскресного дня там никого не оказалось, и архимандрит решил побеспокоить лесника на дому. По тому же воскресному случаю Макарычев приготовился испить стопку водки перед обедом - традиция, унаследованная им от отца.

Настоятеля усадили за летний стол на красивой веранде с балясинами. За столом сидел сам лесник с женой, а также три его белобрысые внучки и налысо стриженый внучок.

Лесник Макарычев, взглядом показав, что знает, что интересует архимандрита, перевел разговоры на сад и огород. Когда же внуки попили чаю и были отосланы из-за стола, степенно отер усы платочком и сказал:

- Ваш визит, преподобный отец, связываю с арестом вашего монаха Маркина.

- Маркова, - поправил отец Григорий. - Если бы я был уверен в его виновности, к вам бы не пришел.

Лесник держался с архимандритом на равных - как служитель культа природы, жрец высокого пантеизма с представителем церкви Христовой. Отцу Григорию и прежде приходилось с ним общаться, и тот всегда являл себя человеком строгой морали и достоинства.

- Прежде всего меня интересует, Федор Ильич, как могло случиться, что тогда, когда вы наткнулись на труп той несчастной в лесу, не было найдено никаких улик, а недавно они вдруг обнаружились?

Макарычев был из числа атеистов-праведников, если атеиста можно назвать праведником. Архимандриту чрезвычайно импонировал этот тип людей, несмотря на отсутствие в его праведности христианского образца. Тем сильнее в пастыре желание приобщить такого человека к благой вере. Ведь и заблудшим назвать его язык не повернется. Одна из загадок мира - в том, что человек достойный и мудрый остается без истинной веры, а какой-нибудь примитив или слабак, случается, готов расшибить себе лоб, славя Господа.

«Есть беспоповцы, - сказал однажды по этому поводу протодьякон Серафим, - есть уродцы неверующие, а есть такие, для которых Господь невидимую церковь построил. Таких Боженька приобщит к себе на исходе лет. А силком их к нам лучше не тащить. Гордые…»

- Решили начать собственное расследование, отец Григорий? - Макарычев поднял строгий взгляд - и в нем ни тени иронии. - В милиции уже были?

- Нет, решил прибегнуть к первоисточнику

Лесник понятливо кивнул:

- Это правильно, отец Григорий. Только первоисточник - не я. Первоисточник-то - лес. Для меня он - что священное писание. А заодно и книга судеб. Вы, поди, думаете, что раз я в церковь не хожу, раз икон дома не держу, то и богу не угоден. А ведь есть некоторые и икон понавешали, и в телевизор с утра до ночи пялятся.

Макарычев телевизора в доме не держал - и не по скудости средств, а по убеждению. А убеждение у него было такое: «наркотик номер два» - говорил он о телевизоре.

Отец Григорий положил ладонь на сухую тонкую руку лесника:

- Я не говорил, что Богу не угоден, и так вовсе не думаю. К тому же для нашего разговора это второстепенно. Есть две правды - правда Бога и правда человека…

- Но так ведь есть еще и правда от лешего, - возразил лесник.

- Несправедливо считать зло вторым началом бытия, существующим рядом с добром. Религия Христа не признает двух начал в мире - доброго и злого. В мире главенствует единое начало, благое. Бог не есть творец зла.

Макарычев взял со стула зеленый некогда, но выцветший картуз и стал его гневно теребить узловатыми пальцами.

- Вот и объясните мне это, ваше преподобие, когда я вам расскажу то, что знаю о том зле, что совершено над той девушкой. Идемте…

Лесник выкатил из сарая «ижа» с коляской, и архимандрит не без колебания (не увидит ли его кто из соседских в мантии садящегося в люльку) отправился в недальнее путешествие до опушки власьевского леса, где свершилась трагедия.

Макарычев ловко ввез отца Григория на крутой откос за Воронихой, с которого начинался лес, помог выбраться из люльки и повел в дерева. Лесок с опушки начинался реденький - береза вперемешку с орешником и осиной, но сразу же за оврагом, к которому они спустились по отлогому склону, вставал густой стеной. От оврага они углубились в лес шагов на сотню, продираясь сквозь тесные редуты молодого ельничка с паучьими растяжками. А в небесах шумели кроны вековых дерев всех пород, было ветрено. В прогалинах меж кронами ползли предвещавшие дождь облака.

- Еще в прошлом году хотел отдать крестьянам - чтоб сухостой забрали. Да ельник этот проредить хотел. Но теперь к этому месту с тревогой подхожу.

Лесник вывел отца Григория на большую кучу еловых сучьев. Поодаль была еще такая же, но вся поросшая мхом.

- Это место и есть. - Указал лесник, снимая картуз. - Насильник, сделав свое дело, придушил ее. А после привалил тело сучьями. Мне же все в лесу ведомо - что где как растет и где что стоит. Я беду сразу приметил, как увидал. Ноябрь тогда был, начало ноября, вот уж снег ляжет.

- Сами вы не знали эту девушку, Федор Ильич?

- Как же нет, знал. Местная она. Да лучше б и не видел. Все лицо изрублено, в клочья. Под обед оно было. Через два часа я уже был здесь с милицией. В радиусе полста метров все обыскали, каждый куст. Все искали, не оставил он здесь чего-нибудь. Ничего не нашли. А через месяц мне оперуполномоченный сказал: все, дед, забудь, никого мы не найдем. Это в кино легко находят.

- Но ее опознали, хоть и обезображена была, не так ли?

- Да. Вот только его не нашли, - в морщинах на лице лесника залегла глубокая скорбь.

- Смотрите, Федор Ильич, Смотрите, кто-то грибы собирает. - Отец Григорий указал на свежесрезанную ножку в грибнице.

Лесник сковырнул мох носком зимнего полусапожка и примял им сверху грибницу.

- Это городские. Наши это место знают и обходят. А теперь, святой отец, хотите спросить, откуда появились новые улики, верно?

- Пожалуй, - признался архимандрит.

- Они там с чего-то вдруг решили отправить дело на доследование. Чего с ними, любезными, отродясь в наших краях не случалось. Вот и приехали недели две назад снова - осмотреть место преступления еще раз. Ну, а дальше все вам, видимо, известно.

В кронах загудело все сильней и порывистей, и лесник предложил возвращаться, предвидя грозу. Внезапно стемнело, и архимандриту стало по-настоящему страшно. Подале от этого дрянного места.

Лесник возобновил разговор, лишь когда они выбрались на опушку к мотоциклу.

- Приехали они в этот раз оснащенные, с металлоискателем. Нашли лопату… из вашего монастыря. Диковинной формы и с крестиками на ручке. Кусок холста какого-то. А еще нашли подметку от кирзового сапога.

- И это все, Федор Ильич?

- Дальнейшие прошу вопросы, святой отец, к органам. Это уж, извините, не моя епархия. А теперь прошу от вас ответа: чем объяснить то, что бог есть творец добра, но не творец зла, когда он есть творец всего на свете? - Лесник прощался с архимандритом у ворот монастыря, в несколько минут домчав его до родных стен.

Проще всего, размышлял отец Григорий, на этот всевечный вопрос ответить словами отца Сергея Булгакова. Но как понять леснику, далекому от схоластических построений религиозных философов, слова Булгакова о том, что «есть только благо, а все, что не благо, не есть»? Как их понять - если и сам архимандрит Григорий смысл этих слов не всегда уразумевает?

Сколько опровергателей Господа смеялись над его всеединством, всемогуществом и всеблагостью, указывая на зло и страдания этого мира! И ведь у самого-то архимандрита старозерского сомнения случаются…

В молодости отец Григорий добавил бы еще одно булгаковское разумение, написанное им в «Свете невечернем»: «Не есть не означает необходимо нет в смысле полного отсутствия. Зло может мыслиться лишь попущенным или вкравшимся в мироздание как его частное самоопределение, именно как недолжное актуализирование того ничто, из которого сотворен мир».

Эти строки, как и многие богословские красивости иного авторства, архимандрит записал себе в тетрадь еще юным семинаристом. Зубрил их наизусть и потом еще долгие годы цитировал. Покуда не понял, что они ничего никому не объясняют, а только запутывают. Когда-то молодым, зная, что проблема теодиции стоит первой за идеей Бога, отец Григорий не упускал случая поблистать знаниями, выбранными из многопыльных томов отцов церкви и брошюр русских философов всеединства. Только все это было давно, все это было очень давно.

Дмитрий Дорохов однажды свел все мудрствование по поводу теодиции к такому вот пониманию: добро сильнее зла, но это необязательно должно явиться в единичной судьбе, а лишь на уровне масс - и в перспективной исторической развертке.

Тогда, десять лет тому назад, отца Григория чуть не стошнило от дороховских этих слов, и он чуть было не пресек с ним отношения. Теперь же все иначе.

В последнее время архимандрит сам боялся рассуждать об этих вещах. В этой своей части Господь непознаваем, вот и все. И вообще - зло не было задумано Господом, оно лишь следствие первородного греха. И что тут далее рядить лукаво?

- Не спешите с ответом, отец Григорий? Тогда я за вас скажу. - Лесник грозно сверкнул очами. - Простите великодушно, только господу вашему давно уже нет до людей дела. А было бы дело, разве позволил он сотворить такое с той девушкой, а потом невинного за решетку сажать?

Макарычев садился в седло мотоцикла, но отец Григорий ухватил его за рукав:

- Постойте, Федор Ильич. Постойте, так вы считаете, что монах наш Арсений взят под стражу без вины?

- Да я просто убежден в этом! - Чуть не сердился лесник на отца Григория. - Отпустите руку-то, не уеду я. Я знаю вашего художника. Он ни на какое убийство не способен. К тому же он тщедушного довольно сложения. А девчонка была неслабая. Если даже и предположить, что он на нее напал, так уж точно затащить так глубоко в лес не смог бы. Тот сильный был бугай.

- А если она сама в лесу была?

- Да девки власьевские одни в лес не ходят, хоть и деревенские. Времена нынче не те. Да и что ей там было делать? Поздней осенью тем более? Я и то опасаюсь, когда незнакомца в лесу повстречаю, а девушка тем более не пойдет. Она по дороге себе шла, по шоссе. Или опушкой. Тот бугай здоровый был, что на нее напал. Да что я вас убеждаю-то? Вы же и сами в эту версию не верите.

Лесник снял с головы картуз и отер платочком взмокший лоб.

- Прощайте, отец Григорий. День хоть и воскресный, но у меня дела. Да… забыл еще: дознаватели там еще что-то нашли, какую-то улику, какую - не знаю…

И снова архимандрит Григорий преступил врата Старозерского монастыря с тяжелыми мыслями. Рассудок атаковал больное старое сердце монаха вопросами и предположениями, от которых, как от согрешения, придется отмаливаться «келейным правилом». Самое время по четыреста поклонов совершать по схимническому уставу - дабы вымолить у Господа наставление. Но куда ж там: стоило ему и единожды поклониться поясно, как кровь свинцом забивала виски, а грудь спирало непомерной силой. А от земного поклона ему и не подняться…

Медленно ступая по дорожке из гравия, обрамленного сколами красных кирпичиков, отец Григорий видел, как кто-то из братии совершает на паперти у храма по три уставных метания, читает молитвы, просит помощи в молитве, обращенной к ангелу-хранителю, где унижает себя, называя псом смердящим. Потом еще три поклона с молитвами на входе в храм. Далее два поясных в самом храме --богомольцам и братии…

Достигши своего места, монах этот совершит три начальных поклона, опять же с молитвами. После этого «семипоклонный начал» - и так далее. Иной раз за время богослужения монах совершает по несколько сот поклонов.

А там трудовые послушания. Тоже молитвы, только про себя, потому что кланяться некогда, надо работу делать. Отчитаешь за работой Иисусову и Богородичную, читай другие. Вот и самому архимандриту, раз отправился вместо службы по мирским делам, нужно всю ее, службу-то, и отпеть про себя.

А в келье монаха ждет еще и «келейное правило», где каждого, начиная с послушников и новоначальных, ждет свое число поклонов и молитв - у великосхимника просто немыслимое.

Архимандрит не отягчал жизни инокам призывами строго держаться уставов, хотя и наставлял в благочестии. А за работой у холста и вовсе не требовал читать бесконечных иисусовых и богородичных молитв. Ибо верил: в момент творческого горения надобно самому внимать божественному вдохновению и не перебивать зубрежкой наущений Господних.

Отец Григорий в среде черноризцев слыл либералом, чем и прогневил иерархов. Он и сам никогда не обходил кельи ночью, и других к этому не понуждал. Читают иноки молитвы по ночам или нет - это дело совести и здоровья каждого, и слежка тут не нужна.

Многое в монастырских уложениях, увы, основано на доносительстве. Если кто-то из иноков уклоняется от обязанностей или выполняет их небрежно, будь то служба, работа или чтение правила, об этом следовало сообщить монастырскому начальству. В иных монастырях все за всеми смотрят. Но не в Старозерской обители.

Помнится, несколько лет тому назад у отца Григория вышел спор с епископом. Обличая либеральные порядки Старозерской обители, тот все цитировал Василия Великого. Древний отец церкви утверждал, что тот, что не открыл греха брата, тот разделил его грех.

Еще одним тяжким проступком из вменявшихся отцу Григорию было то, что в иконописной мастерской монастыря имелись скульптурные изваяния, в том числе и женские античные гипсы. Православие долго отвергало скульптуру, да и теперь не очень-то ее жалует, и выставление каменных либо деревянных «истуканов» в стенах обители навлекло немало гнева и упреков.

Архимандрит однако упорно стоял на своем: если не будет в художественной мастерской скульптур, то тогда и гипсовые головы греков следует выбросить. На чем же тогда молодые иконописцы будут учиться рисованию ликов, игре теней и света? И не отступился ведь.

В Старозерской обители монахи не слишком усердствовали в посте. Запретного во времена постов не едали, но нехватка чего-либо в рационе всегда возмещалась за счет чего-либо иного.

Отец Григорий всегда осуждал излюбленную церковью басню про старца, который велел ученику посадить саженцы корнями вверх. Ученик же решил, что старец выжил из ума, и посадил их естественным образом - корнями в землю. Старец возмутился: «Я же велел корнями вверх.». «Но отче, - возразил ученик, - ничего бы не выросло». Старец же сказал: «Ошибаешься, выросло бы твое послушание».

Так вот, отец Григорий всегда сопровождал этот рассказ новоначальным инокам словами: «А старец тот был редкий идиот, потому что так послушанию учат только идиоты».

В Старозерской обители зато и расстриженных было немало. Если послушник или монах просился обратно в мир, настоятель не препятствовал. Обеты обетами, а насильно мил не будешь.

После того как отслужили все службы, архимандрит призвал к себе келаря.

- Говори, отец Симеон, только как перед Богом говори - откуда все это взялось! Откуда все эти аресты, откуда все эти улики и почему вдруг епископ захворал, когда я с ним встретиться захотел. Ведь с тобой-то он встречался, а со мной не захотел. Видно, я персона нон-грата теперь…

Бабье лицо келаря, только что отчитавшего службу и однако же ничуть не хранившее на себе следы приобщения к горнему, покрылось градинами пота, а потом и вовсе маслом.

- Ды-к откуда ж нам знать, батюшко… Неисповедимы, это вот…

На дворе к вечеру захолодало, с сердца отлегло, и архимандрит чуть не чеканил вопросы келарю, вернув тону уверенность:

- Ну-ка, рассказывай мне про сапоги и про подметки, да ничего не утаивай.

- Да что ты, батюшка, когда же я чего утаивал? Грех это… - чуть не плакал Симеон, глазки врассыпную.

- Тогда скажи, что за подметку нашли там в лесу - и что за лопату.

Келарь зачем-то спросил разрешения сесть на стул, хотя прежде в присутствии главы монастыря особого стеснения не испытывал. Почувствовав опору под седалищем, ответил уже посмелее:

- Так ведь его это был каблучишко - от его сапог. Маркова. Я у него эти ношеные сапоги и принял, где-то на покрова оно было, а то и позже. Сапоги уже побитые были, я и запомнил, что подметки на одном не было. А новые выдал. Так что, батюшка, он это злодействовал. Он, ирод!

Келарь потряс в воздухе жирным кулаком. Глаза у него уже гневно вращались, но его круглому лицу гневаться совершенно не шло. Гнев - хоть и неблагодарное состояние души, но души открытой. У келаря рассудок был неплох, а душа неряшлива.

Отец Григорий сокрушенно вздохнул, возлагая ладони на колени, а взгляд на образа:

- Эх, Симеон, Симеон, гневаться-то ты не умеешь. Ворчать умеешь, а гневаться нет. Не Ирод он, а художник - каких мало. Настоящий художник. А вот кто ты такой, это еще надо разобраться. Ты ведь раньше честнее был перед Господом.

- Да что ты, батюшка! В чем грех-то мой?

- Отвечай, Симеон, откуда взялось оно, это доследование? Кто все это инспирировал?

- Как ты говоришь, батюшка? - Келарь страсть как не любил иностранных слов.

- Говори, кто все это затеял сызнова. И откуда эти улики? Да не ври, себе не ври. Ведь свершится несправедливость, так на тебе будет грех великий. Говори, говори же! Из епархии команду дали, а ты и рад выслужиться?

- Да что ты, что ты, батюшка, - энергично запричитал келарь. - Какую команду! Что ты! Просто в городе у них завелся зверь какой-то вроде Чикатилы, он и зверствовал по женской части. Маньяк-насильник. После того убиения в лесу еще два было. Вот они и надумали повторно чего в лесу поискать.

- Выходит, в тот раз не нашли, а в этот раз - пожалуйста?

- Выходит так. - Келарь вжал голову в плечи и растерянно моргал.

- Выходит, если там оказался бы куколь старца Пантелеймона, то и его бы надо под арест?

Келарь отмахнулся от такого предположения, как черт от ладана:

- Об этом и помыслить грешно. Что ты! Ну вот, отец Григорий, опять я же и виноват…

Старец Пантелеймон был великосхимным монахом, что приходил издалека каждое лето кланяться мощам основателя Старозерской обители. Носил он, как и подобает опыту благочестия великосхимника, куколь - островерхий колпак с низко опущенными краями. Держа в руке длиннющий посох и будучи старчески худ и костляв, Пантелеймон являл некое сходство со старухой-смертью, какой ее принято малевать. В святости старца никому и в голову не приходило усомниться - ввиду его полнейшего отрицания скверны мира, что нередко находило выражение и в матерной брани.

В дверь постучали, отец Григорий допустил войти.

- Как? - У келаря разверзся в недоумении рот при появлении на порожке настоятельской кельи странствующего проповедника Ложкина. - Как? Почему здесь? Я же тебя рассчитал. Марш отсюдова! Чтоб глаза мои тебя не видели, хулителя!

- Может, и хулителя, да целителя, - бойко отвечал Ложкин. - Я вот к благодетелю пришел, к отцу Григорию, и ты мне рот не затыкай. Криком меня не возьмешь.

Маленький, размером с подростка, Ложкин ткнулся бородой в руку отцу Григорию и затараторил:

- Без меня вы печку сложите, не велика задача. А вот одолеете ли Лукавого? Он ведь поклепы-то первейший мастер возводить. Ты и сам мастер поклепы-то строить. Только куда тебе до него, окаянного! Тут и ты перед ним спасуешь…

- Что мелешь, дурак! - напустился на вошедшего келарь, подскочив со стула. - Что мелешь-то?

Но Ложкину полемика с эпитетами - что елей на душу:

- А вот то и мелю, что пока тут у вас Ложкин кирпичики ворочал, Лукавый тот так и сновал у вас по двору по монастырскому. Шнырь-шнырь-шнырь, да все вынюхиват, все подлоги подлаживат. А раз ночью видел, как он под монастырскими стенами вьюном ночью вился. Белым вьюном вился - что веретено. Сказать мне надо тебе, отец Григорий, только тет-а-тет - как на исповеди.

- Говори, только секретов я от братии не держу. Не держу и от брата Симеона. Сесть не предлагаю, стульев больше нет. - Архимандрит сложил руки в готовности выслушать.

Ложкин редкозубо улыбнулся:

- Спасибо, отец Григорий. Я устою. Твоими благоволениями и устою. А скажу я вот что. Тута мне знакомый сказывал. Из Власьева. Что его то ли кум, то ли шурин, тракторист одним словом, ночью с лугов возвращался. Пшеничку косил, а у него комбайн сломался. Ему пару слесарей прислали. Они что надо починили и, само собой, по крестьянскому обычаю. - Ложкин щелкнул у себя за воротничком. - Потом еще одну и еще. И наклюкались так, что остались в поле ночевать. А среди ночи тот комбайнер проснулся, как стало холодать. Полез в кабину за телогрелкой. И видит, опять же при луне дело было, что по дорожке к монастырю бежит крадучись человек. И даже не по дороге бежит, а больше кюветом старается. Чтоб если какая случайная машина из лесу выскочит - его осветит, так он в кюветную траву и спрянется…

- Говори-говори, - поторопил его отец Григорий, стоило рассказчику взять паузу.

- А я и говорю, ничего не укрою. И что отец келарь ми яств не дадеши - тоже не могу молчать, потому что в животе похоронная музыка весь день играет. Приказал меня выгнать из монастыря, аки пса шелудивого. А я, молодец, затаился, чтобы только с тобой побеседовать.

- Это правда? - Отец Григорий перевел взгляд на келаря. Тот заморгал невинно.

- Ды-к ведь как его в монастыре оставлять после того, что он негодник с утра учинил? Слишком много воли взял, батюшка. Я его, болтуна, и приказал не пускать больше. А ведь священником когда-то был, и приход у него был на Вятке. - И заморгал уже на самого Ложкина: - Эх ты, бесстыжая рожа твоя! Как еще совести хватает позорить меня перед настоятелем! Прямо как дите малое, тьфу ты!

- А ты не гневайся, Симеон. - Ложкин нагло просиял веснушками и кончиком острого носика. - Я и не возражаю. Маленькая собачка - завсегда щенок, в народе говорят. Его и обидеть легко.

- Как же, тебя обидишь, маленькую собачку. Ты ровно Моська какая, готов и слона облаять.

В голосе у келаря заиграли скандальные интонации, и возмущенный перебранкой архимандрит гневно прикрикнул на обоих:

- Сначала замолчите оба, а ты, Ложкин, продолжай!

- А вот я и продолжаю. Добежал тот бегун до монастырской ограды и по шесту на нее вскарабкался. Прыг - и был таков.

- К чему этот твой сказ? - не удержался от ехидного вопроса келарь.

- Да к тому, что бежал он откуда-то из лесу. Из того самого лесу, где глумление и убийство было совершено.

- Может, и не оттуда, - неуверенно, будто икая, предположил келарь. - То место, оно ж по ту сторону леса. Между нашей стороной леса и той стороной, власьевской, где девку убили, целый километр. Откуда знать, что он туда бежал?

Ложкин весело тряхнул бороденкой:

- Может, и не оттуда. Я всего лишь предполагаю.

- Так что же выходит, инок Арсений в лес-то бегал, по-твоему? - вопросил келарь тем же тоном с ехидцей.

- А вот этого я уже не предполагаю. Зачем, скажите, этому вашему иноку туда бегать? Чтобы оставить после себя еще какие-то следы и улики? На кой хрен, прости господи? Чтоб его потом арестовали?

- Ну, ты не срамоти Господа хренами-то! - пригрозил келарь, вышагивая по настоятельской келье вкруг Ложкина и заложив руки за спину.

- А еще у меня сон беспокойный, - продолжал Ложкин. - Я когда в келье монастырской сплю у вас на жестких палатях, я всю ночь ворочаюсь. И вот как раз об это время, я потом сопоставил, посреди ночи дверь чья-то скрипела. Скрип-скрип-скрип, тихонько так, но долгохонько. Это когда хотят по-тихому войти, дверь так и скрипит. Да и по шесту на стену монастырскую влезть - это не каждый сможет. Тут особая ловкость нужна. Вот, собственно, и все мои мысли, на которые меня Господь сподвиг.

Келарь подступился к Ложкину своей дородностью, чуть не толкая его пузом:

- Ты мистику не накручивай. А твои мысли, ересь твою, мы знаем. Наслышаны и начитаны.

- Я, отец Симеон, может, и еретик, только по обрядовой части. И все мою точку зрения знают. Уж очень архаично наше православие. Все тлен да ладан, да уныние. Одни старухи да убогие на богомолье ходят, да девки брошенные - да и те бестолковые. Ни в писании не понимают, ни в службе.

Здесь уже и отец Григорий не выдержал. Поднял руку, пресекая поток пустословия:

- Воздержись-ка проповедовать. Эдак ты по принципу того воеводы из Мунтьянской земли будешь действовать, о котором Ефросин в своем сказании написал, что собрал он всех слабых, хворых да неразумных - да сжег. Ты уж будь любезен, православие с ницшеанством не путай.

Келарь Симеон тоже хотел поучить дурака Ложкина, но несильный в древнерусских писаниях, предпочел не выдать своего невежества. Между тем упомянуто было «Сказание о Дракуле воеводе», написанное в далеком пятнадцатом веке, еще до образования самого Старозерского монастыря.

Прядая бородкой, Ложкин энергично продолжил:

- Прости, отец Григорий, не буду. Не к месту оно. Ну, а уж более всего я не поверю, что ваш Арсений убийца и вор. Да какой уж он вор? Обворовал ризницу - и на хату свою затащил. Вор бы нашел поукромнее местечко. Значит, и там ему подложили.

- И кто ж это, по-твоему, сотворил? - Келарь все пучил живот на тщедушного Ложкина, как бы подталкивая его к двери.

Ложкин готов был кинуться на него петушком. Он даже привстал на носочках, чтобы сравняться ростом с келарем, и выпалил тому в лицо:

- А тот, кому это нужно было.

- Так кому оно нужно-то было? - тихо спросил архимандрит, капая себе в чашечку валокординовые капли.

- А тому, кто и совершил то преступление. Кто девушку ту погубил. А еще тому, кто явился ему пособником. Вот только не знаю - вольным или невольным. Знал он об этом преступлении, догадывался ли - или просто так, из интереса пособил… Вот тут у нас гамлетовский вопрос, как говорится.

Ложкин так пронзительно выпучился своими горящими глазами на келаря, что тот отпрянул, подобрав пузцо.

- Вот и скажи теперь архимандриту. - Ложкин приставил кривой тонкий палец к животу келаря. - Скажи все, что от тебя требуется. А не скажешь, так значит не с богом ты дело имеешь, монах, а совсем наоборот.

Тут случилось невероятное. Келарь Симеон набросился на тщедушного Ложкина и стал его так размашисто трясти за грудки, что у того чуть головенка не отлетела. Потом он этой головенкой стал шибать Ложкина о стенку…

На шум сбежалась едва не вся братия. Первым примчался келейник молодой монах Алексий, он и вмешался, с трудом вызволив почти задушенного Ложкина из рук отца келаря.

Потрясенный происшедшим, отец Григорий решил отложить «слушания» странствующего проповедника Ложкина на следующее утро. Утро вечера мудренее, а уж такого вечера и тем паче. Ложкину была определена келья на ночлег и даже было позволено запереться, так как тот всерьез опасался покушений. Келарь Симеон после этого эпизода с рукосуйством скорбел о случившемся и вообще был в полувменяемом состоянии. Разбирательства с ним отец Григорий также отложил до утра.

Однако дальнейшие события приняли немыслимый оборот. Келарь Симеон был обнаружен в своей келье повешенным…

Вот уж воистину - беда не приходит одна. Псевдопроповедник Ложкин куда-то исчез. Между тем монах Антипа, дежуривший во вчерашнюю ночь привратником, сказал, что никого из монастыря этой ночью не выпускал.

Когда архимандрит вошел в симеонову келью, то ужаснулся. Его уже вынули из петли, и тело лежало на полу. Круглое лицо его непомерно вздулось, язык вывалился, и смотреть на это было страшно. Там, где у него были мешки под глазами, высились огромные желваки, а самих глаз и вовсе не было видно. На щеках были синяки и ссадины, приметы насильственной смерти.

Но посмертная маска келаря не была мученической, являла сходство с повелителями мух в свином рыночном ряду, с рылами поросячьими, и отец Григорий поспешил вон из его кельи.

Утром монастырь, никогда прежде не знавший подобного переполоха, стал похож на потревоженный муравейник. Черноризцы бестолково шарахались по нему из конца в конец и из предела в предел. Ввиду чрезвычайных обстоятельств архимандрит отменил службу (неслыханное дело!). Назначил половине братии послушание на полевые работы, отправив перепуганных монахов подале с глаз долой.

Только было унялся ажиотаж, как прибыла бригада следователей и участковый, и в оставшихся иноков вселился новый страх. Присутствие в монастыре большого числа чинов извне всегда воспринималось настоятелем как оскорбление, поскольку власть Бога превыше власти кесаря. Да и что они смогут, эти молодчики со стрижеными головами и пистолетиками подмышкой, когда очевидно, что это вмешательство Дьявола, а изобретательнее его в злодействах нет.

Когда все было осмотрено и все были опрошены, милицейские довольно дерзко напустились на отца настоятеля, упрекая его за то, что он приказал вскрыть опечатанную ими келью инока Арсения. Сказали, что ему за это придется отвечать по всей строгости закона. Не найдя иных слов для возмущения, архимандрит Григорий показал им на монастырские ворота и сказал, что в его монастыре Бог судья, а не какой-нибудь пустоголовый чин в погонах.

- Странно, - усмехнулся ему в лицо бритоголовый битюг, на котором его серый в клетку пиджак вот-вот по швам был должен разойтись. - А ваш непосредственный начальник так не считает. И власти уважает.

Этот хам курил в кельях, не спросясь разрешения, и последние эти слова выдохнул архимандриту в лицо вместе с дымом. И зло добавил:

- Бог-то бог, я против него ничего не имею. Но вот ваш монастырь - прям криминоген какой-то.

Тело келаря увезли в районную больницу на аутопсию. Беспризорного проповедника Ложкина заявили в розыск. В рабочем кабинете архимандрита телефон стал звонить, как бешеный. Посыпались звонки из прокуратуры, потом из городской управы, из епархиального управления - и наконец из патриархии. Отец Григорий приказал гостиннику, встречавшему и сопровождавшему блюстителей порядка, к нему больше никого не пускать. И погрузился в размышления.

Если Господь его не вразумит, то уже этим бритоголовым точно не разобраться. Ох, и за что такая напасть послана ему, Старозерского монастыря архимандриту? Преодолевая головную боль, архимандрит стал напряженно растаскивать по чашкам весов всю эту слипшуюся в грязный ком информацию.

Он ненавидел детективы, полагая, что детективный жанр во всех его проявлениях - книжка ли, кино ли - просто развращает людей. Увы, принципы на время придется отбросить в сторону. Сейчас все или многое зависело от того, насколько сам он овладеет ролью Мегрэ или Пуаро.

Итак, Ложкин добивался, чтобы келарь рассказал нечто, имевшее отношение к той трагедии в лесу. И верно, отцу Григорию было бы все известно, если бы он не рассудил, что утро вечера мудренее, и не решил бы утишить возникший меж ними конфликт. Меньше всего он хотел, чтобы эти грубияны из милиции знали о причинах и существе вспыхнувшего конфликта, во всяком случае - до поры до времени, однако пришлось рассказать все в подробностях.

У него возникло подозрение, что сыщики уже выстроили для себя две основные версии. Либо келарь Симеон задушен насильственно и потом уже сунут в петлю - и в таком случае убийцей его следует считать Ложкина. Либо он повесился сам, страшась возмездия за что-то или устыдившись какого-то неблаговидного своего поступка.

Второе предположение лишено основания, так как не связывает самоубийство келаря и исчезновение Ложкина. А еще следы насильственной смерти на лице у первого… Но еще меньше было логики в том, чтобы Ложкину убивать Симеона. Это представлялось полнейшей бессмыслицей всякому, кто знал этого несчастного Ложкина. Человек, который пытается заставить говорить другого человека, не может одновременно стремиться заставить его замолчать навсегда.

Но самой большой загадкой в этих страстях, если не вспоминать их ужаса, было исчезновение Ложкина. Даже если бы и довел до петли отца Симеона, то бежать бы не стал, не таков. Ложкин - редкое сочетание хитрого российского мужичка и патологического правдолюба на почве христовых исканий. Странно. Исчез.

И тот, и другой знали что-то, чего не знал отец Григорий. Ни тот, ни другой ничего не скажут. Но Ложкин-то явно намекал, что знал разгадку той жуткой трагедии в лесу. Или предполагал нечто. Ведь неспроста он так круто на келаря напустился.

Только самого отца Симеона он в качестве убийцы не имел в виду. Если бы оно было так, то Ложкин - при всей его страсти к публичным разоблачениям - все же счел бы за благо воздержаться в подобном случае от оного. Он бы просто рассказал все архимандриту с глазу на глаз.

Значит, есть кто-то другой, кто-то третий. И этот некто, возможно, здесь - в стенах обители. Господи, прости все эти мысли…

Этим вечером отец Григорий пошел на нарушение заповеданных праотцами богослужебных обычаев. Велел совершить вокруг обители крестный ход и сам, возглавив его, нес большой серебряный крест, изгоняя Дьявола из пределов монастыря. Чудотворных икон в Старозерском не было, но те знаменитые, что составили честь монастырю, тоже были обнесены вкруг стен. Здесь было и афонское дарение.

Монахам и послушникам также было велено всю ночь посвятить молитвенному стоянию, не смежая век для сна. Исключение сделали только для одного захворавшего рясофора и престарелого иеромонаха Диодора.

Настоятель сам с келейником обходил дважды ночью общежитие, однако не с тем, чтобы уличить кого-то в неисполнении, а только чтобы умерить собственную тревогу, ледяной рукой вцепившуюся ему в потроха.

Всей ночи он и сам, впрочем, не выдержал. Под утро заснул. Проснулся от стука в дверь. Стучал монах-гостинник.

- Вставай, вставай, отец родимый. Гости к нам.

Кто ж это так рано с визитом нагрянул? Однако ужаснулся, взглянув на часы: шел уже десятый. Облачаться не пришлось, он и заснул одетый.

Со двора под окном был слышен приглушенный бас Серафима Босого:

- Как он сам-то, здоров ли?

Ответ был неразборчив. Протодьякон сокрушенно поохал, из чего отец Григорий заключил, что здоровье у него, увы, не улучшилось. Да он и сам чувствовал, как в левой части груди подпекало. Последние сутки здоровья ему не прибавили. До архимандрита донеслись слова протодьякона, тот процитировал кому-то фразу из пророка:

- Окаменело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат!

Второго голоса настоятель хоть и не слышал, но предположил, что Серафим ведет беседу с иеродьяконом Афанасием. С ним он неизменно беседовал по близости чина за житейские всякие всякости, делился секретами, а где и шутками кафедральной службы. Пожалуй, хвастал больше, но отец Григорий его за то никогда не осуждал.

- Ну вот и свиделись мы с тобой - скорее чем думал. Видно, судьба нам с тобой долго не разлучаться. - Дьякон обхватил ручищами архимандрита, как бы желая убедиться, все ли у того на месте. Одет он был в цивильное, пиджак, брюки и черную водолазку, в петлице крестик. - А ведь окреп - окреп с того времени, как простились. Вот они, родные-то стены, и лечат, хе-хе.

- Беда у меня, дорогой мой, в родных-то стенах. - Отец Григорий усадил гостя и велел принести чаю и печений. - Не в этой ли связи мне тебя Господь послал?

- В этой, в этой, отец мой. - Протодьякон воздел бровь и охватил рукой бородищу. - Вижу, Антихрист опять взялся искушать святые старозерские места, как некогда в древнем столетии.

- Какие новости в ваших столицах? - настороженно поинтересовался отец Григорий.

- А новость одна. - Протодьякон еще выше, под власа, вскинул бровь. - Бранят тебя кому только не лень. Уже и друзья бранить стали. И монастырь-то твой непутевый, и устав-то в нем бестолковый, и настоятель-то в нем неразумный…

- Это пожалуй, - вздохнул отец Григорий.

- А ты не перебивай, архимандрит. Я вот им и говорю: вспомните-ка, как валаамские звали к себе старца Назария из Саровской обители в восемнадцатом веке. А настоятель Сарова отвечал им, что Назарий малоумен и неопытен в духовной жизни. Тогда преосвященный Гавриил так отвечал саровскому игумену: «У меня много своих умников. Пришлите мне вашего глупца!»

- А есть ли хорошие новости? - спросил настоятель с просиявшей на лице улыбкой.

Протодьякон улыбнулся в ответ тем же добрым светом:

- А хорошая в том, что я с тобой, не брошу. Вот и решил сам во всем разобраться - и к тебе. А теперь рассказывай давай, отец мой, что тут происходит.

Отец Григорий невесело поведал о случившихся в монастырях страстях. В продолжение рассказа на грозном лике протодьякона глубокие его морщины становились глубже, а ноздри вздувались, как у коня. По завершении рассказа он измерил шагами келью настоятеля и просил его не отвергать с порога его предположения.

А предположил он вот что. Отец Григорий немедленно едет в Москву и добивается аудиенции у патриарха. Сам он, протодьякон, окажет ему содействие. И второе, встречи с епископом ему искать вовсе не следует.

- Да как же понимать, Серафимушка? Ведь он для меня - как глава администрации для мирского чиновника.

- А так и понимай. Отец мой. Епископ-то у вас сам знаешь каков. В тебе он видит источник раскола. В тебе и в твоей изографии. Люди к нему вхожие - что говорят? Тебя и твой монастырь он просто терпеть не может. Сдается мне, он даже и войну против тебя затеял. И то, что тут в Старозерском в последнее время происходит, все ему на руку.

Келейный послушник принес чаю, сам же архимандрит отпил лишь кипяточка, обмакнув в него сухарик.

- А я и догадывался, - вздохнул он с кручиною, отставляя чашку.

- Догадываться - одно, знать - другое. Хотя догадки подчас мучительней. Епископ твой уже и тезис некий в Синод послаша. И знаешь ли - как назвал, а? Новейшие тенденции раскола через призму изографических версификаций. Вот так-то, отец мой, ни больше ни меньше. Буквально через пару дней у него намечена встреча с Алексием. Он уже хлопочет об отстранении твоем от должности и о снижении классности монастыря. Дескать, неча с архимандритами ему возиться, хватит и игумена на монастырь. Хотя оно и непатриотично - с точки зрения престижа епархии. В общем езжай, батюшка, а я тебе помогу. Попробую сделать так, чтоб и у тебя встреча состоялась.

- Нельзя мне сейчас уезжать, - скорбно возразил отец Григорий. - Тут такое происходит… В общем нельзя мне из монастыря более отлучаться. Да и не примет меня патриарх после всего этого.

- А уж это моя забота! - перебил его протодьякон, но отец Григорий уже глубоко ушел в себя и не слышал его. Продолжал:

- Не примет меня патриарх. На мне, видно, и так уже клеймо. Может, и в самом деле не стоило формотворчество, как они говорят, поощрять?

- Да не сдурел ли, старый ты пень, прости Господи! Да на ваших иконах угодники-то над миром парят получше, чем Христос у Дали. Да какой там Дали! Этого безбожника вообще ни в какое сравнение ставить нельзя. Да как твои пишут Богоматерь - это аж никто так никогда не писал. У меня у самого слезы на глаза наворачиваются! Хотя я по своему диаконскому званию больше не визуальные искусства ценю, а певческие. В том-то и дело, старый ты хрыч! В том-то и дело, что эти старперы почувствовали, что старозерские иконы и в самом деле новое высокое служение Богу как бы от дорогого им холстинного византийства отрывают. От того, что уже запаршивело и тленом подернулось. Да не все же следовать старинным канонам! Традиции традициями, но коли есть что получше, так почему ж ему препятствовать? Они тебя считают инициатором нового раскола, а вспомни-ка с чего тот-то раскол начался?

- Не время эту тему всуе вспоминать, - тихо возразил архимандрит Григорий.

- А чего ж не время? Ты ж всегда сказывал: утро вечера мудренее. Самое время, вспомнить-то оно никогда не рано и никогда не поздно. С чего оно все началось-то? Ты ведь сам был любитель про это рассказать… С того, что Аввакум стал плевать на иконы, приговаривая, что их стали на немецкий манер писать. А Никон, его антагонист, приказал этим иконам, что на новейший манер сработаны, глаза выкалывать. Тоже недоволен был, что по-немчински стали писать. И выкалывали, и так носили - и сжигали. Выходит, и тот был иконоборец, и этот. А как ополчились друг на дружку из-за этого иконоборства. Ты, отец мой, об этом и патриарху скажи - так, мол, и так - с иконоборства все беды и начинаются.

Архимандрит приблизился к окну и растворил ставенки. Утро выдалось благословенное. Солнышко сияло вприглядку с облаками, слышался щебет птиц. Влетевший в окно ветерок угасил горение в сердце.

- Спасибо за поддержку, отец дьякон. Вряд ли окажется возможным договориться о встрече с патриархом. А узнает, что я стремлюсь свидеться с ним до его назначенной встречи с епископом, да еще и к чьему-то покровительству прибег, что я решил упредить…

- Хорошо, пусть так, будем просить о встрече позже. - Протодьякон Серафим влил в себя чашку горячего чаю не ожегшись и тут же налил еще из большого глиняного чайника.

Настоятель все стоял у раскрытого окна, наслаждаясь сочившемся ему в грудь животворным дуновением. А еще он не хотел показывать внезапно накативших слез.

- Спасибо тебе за поддержку. Спасибо. А тема эта - о том, что с иконоборства все беды и начинаются, - она тема верная. Ведь всякий культ и всякая религия имеют три стороны - философскую, этическую и эстетическую. Все они должны быть в согласии, иначе нельзя, нужен баланс. Но за прекрасное в Боге нужно особо заботиться - как за самое хрупкое и ранимое. Помнишь, у Федора-то Михайловича?

- О том, что красота мир спасет?

- Нет, - лукаво улыбнулся отец Григорий. - У него иначе сказано. У него сказано: мир красотою спасется. Не оставь я богословия, так написал бы трактат о том, что красота эта самая, то есть эстетическое начало, не есть само по себе деятельное начало. А есть лишь причина к деятельному побуждению. У красоты - женское начало, влекущее, зовущее к действию. Хоть мне и более положено по чину толковать об усмирении плоти… Вот почему и мир красотою спасется

Протодьякон заулыбался отцу Григорию звонкой своей и могучей улыбкой, как он один только и умел улыбаться. И приговаривал, объемля опущенные плечи настоятеля:

- Вот и ладненько. Отец мой, вот и чудненько. А теперь, будь любезен, отправляйся на рыботерапию. А я за тебя здесь покомандую. Чернецы твои уже давно привыкли, слушают безропотно - как я что им гаркну. Да разберусь-ка - что тут у тебя деется и в кого тут нечистый вселяша. Иди-иди на пару часочков - сердчишко-т свое подлечи.

Отец Григорий запротестовал: ты что, сивый мерин, какая может быть рыбалка, когда тут такое творится. Теперь уже ни на миг из монастыря не отлучаться, даже во святые места. Да и что братия подумает, если увидят его теперь с удочкой?

Да ничего они не подумают. Иди за пескариками, отец мой.

Протодьякон аккуратно подталкивал архимандрита к двери. Потом быстренько забежал в смежную с кабинетом спаленку, где у того в заветном углу стоял набор удочек, отвязал с одной из них снасть, смотал леску и сунул ему в руку.

- Иди-иди, отец мой. Никто и не подумает. И без пескариков не возвращайся.

На Воронихе, в том местечке за околочком, что виден был из окна его кельи, отец Григорий просидел два с лишним часа. Накопал сучком в прошлогодней траве червячков, вырезал из орехового прута удилище и присел потужить у речки на любимую корягу, радуя окрестное комарье.

Клева не было. За все время поймал пару ершей, которых отдал рыжему коту, что непременно объявлялся в рощичке, как только старый настоятель приходил сюда рыбалить. Кот был большой, рыжий и длиннолапый, такого можно спутать и с рысенком.

Кот был из власьевских, а приходил не столько в околок за рыбкой, сколько навещал трех монастырских кошек, хватких на мышей, но горячих до кошачьей любви. От той любви у кошек бывали котята, и отец келарь регулярно их выслеживал и топил в той же Воронихе. Послушник Сергей, келейник при настоятеле, тихо ненавидевший отца Симеона, говорил, что у того был вид спорта такой - котят топить. С легкого языка юноши однажды слетело и цепко пристало к отцу Симеону прозвище - «Герасим кошачий».

- Ну, теперь, брат, я уж вас не прокормлю, - ответил с хохотком отец Григорий на требовательное «мяу» рыжего кота. - Теперь-то ты, поди, со своими детишками будешь ко мне за рыбкой приходить. Нету больше вашего гонителя, упокой Господь.

Кот был диковат и гладить себя не давал. Почти во всю весну, лето и пол-осени обретался вокруг монастыря, зимой же не заглядывал. А то, что прописка у кота была во Власьеве, отец Григорий обнаружил однажды, завидя его бегущего леском вдоль шоссе в сторону села.

Кот понимал, что уловление рыбы и появление ее из воды было мистическим образом связано с поведением поплавка, поэтому всегда смотрел на него не мигая. Сидя у воды на коряжине да изредка подмигивая рыжему коту, отец Григорий тем и отгонял от себя тяжелые мысли и впечатления, одолевавшие его с утра наравне с тугим жжением в груди.

Почему-то вдруг на ум пришли аввакумовы слова: «Дьявол лих до меня, а люди все до меня добры». Сказал он это, страстотерпец, как раз описывая мучения, причиненные ему людьми…

Многое привирал протопоп в своем «Житии», все утверждал свою мученическую правоту… А мученик-то - он же и благородная жертва… А жертва хоть и благородная - она жертва и есть. Ставящий себя в положение жертвы обречен на проигрыш. Выходит, благородство-то неактуально и несовременно? Но ведь так и всякий циник во всякую эпоху утверждал, что это так…

Нет бы ему замириться тогда с Никоном-то, с иорданником-то новым… Оба ведь нижегородские мужики были, оба из простолюдинов, оба горюшка хлебнули вволюшку прежде чем с царями спознались. Да и радели по сути за одно и то же. Только один стремился утвердить примат церкви в государстве, а другой - в человеке. И тот ведь, и другой рукой креститься призывали - не ногой же. Какая разница - сколькими перстами… Один был гордец великий, да и другой ему ни в чем не уступал. Один был жесток, да и другой готов был мстить.

Ох, не ведала Россия компромисса - одно сплошное манихейство, а через то и была полна страстей…

Но такова, увы, была эпоха. Государство росло и строилось волей диктатора, единого владыки, и развивалось оно ценой недоразвития культуры. Покуда человек гоним перестройками, ему и некогда собой заняться. Это когда все построено, можно и быт свой устроить, и над собой потрудиться…

А и теперь ведь то же на дворе: новая стройка, да ведь и новый раскол на поди. И он же у них в раскольниках…

 

Дьявол лих до меня, а люди все до меня добры…

Кот напряженно уставился в ту точку на воде, куда нырнул поплавок, и секунду спустя получил второго ершика.

Удивлялся протопоп: как же можно мечом веру утверждать? Пошедши на рыбалку, отец Григорий прихватил с собой любимый «Изборник» с «Житием» аввакумовым. Протопоп писал в «Житии» перед смертью: «…огнем, да кнутом, да висилицей хотят веру утвердить! Которые-то апостолы научили так? Не знаю

И усомнился вдруг игумен Старозерский: а не была ли самим Христом заложена возможность огня, кнута да висилицы? Иже веру имет и крестится, спасен будет, а иже не имет веры, осужден будет… Раз на том свете кому-то уготовано нести от Бога наказание за безверие, почему бы на этом Господу не поспособствовать, чего уж посмертного суда дожидаться? Ведь сколько немыслимых зверств на свете оправдывалось именем Господа!

Прости, Господи, опять вот сомнения… Возвышу себе правило, откланяюсь за все, вот только ретивое жечь перестанет. Отец Григорий погладил спинку рыжему коту, пока тот уминал ершика. В этот раз рыжий не отскочил, верно, чуял, что монах с его старческой немощью угрозы для него не представляет. Шерстка у него была короткая, но густая и ладная, а полоски на спине - контрастные, тигриные.

А коток-то, должно быть, весел да игрив. Должно быть, и хозяевами любим, хоть и блудный. Мяукает, верно, когда из странствий возвращается. На колени к хозяевам забирается, в глаза заглядывает. А и за что его, блудника, ругать? Зверь он и есть зверь. Это в человеке зверь не гож, а в звере зверь прекрасен.

Да ведь и без химер не обошлось у протопопа-то. Коли вспомнить аввакумово описание, как он беса изгонял из брата своего Евфимия, то без улыбки не обойдешься. «Изыде от создания сего!» - кричал протопоп по прочтении молитвы Василия Великого над упавшим братом.

- Да-да, котейко, презабавная вышла история. - Отец Григорий пошуршал страничками в поисках искомого места из текста «Жития». Хотелось поднять себе настроение. Ведь в литературных русских традициях бес изображается комично - подвид скомороха, шута горохового, хотя бы и наделенного злодейскими талантами. Совсем не то, что у протестантов с их представлениями о Дьяволе как абсолютном зле, жесточайшем, беспощадном и чудовищном, каким оно является в видениях пропившего свой разум шизофреника.

Да где ж оно, это место-то у протопопа? Да вот же оно:

 

«Бес же скорчил в кольцо брата и, пружався, изыде и сел на окошко: брат же быв яко мертв. Аз же покропил его водою святою, и бес сошел в жерновный угол. Брат же и там его указует. Аз же и там тою же водою. Брат же указал под печь, а сам перекрестился… и без меня беси паки на него напали, но лехче прежнева. Аз же, пришед от церкви, маслом ево посвятил, и паки беси отъидоша, и ум цел стал; но дряхл бысть, от бесов изломан: на печь поглядывает и оттоле боится, - егды куды отлучюся, а бесы и наветовать ему станут. Бился я с бесами, что с собаками, - недели с три за грех мой…»

Вот и выходит, что у бесов козлиные повадки, шутовские, проказливые. И вот ведь что странно: бес комичен, а человек на Руси жил в лютости и жестокости. Почитать у того же Аввакума о тех жутких лишениях, пытках, издевательствах и казнях, которые окружали жизнь русских людей в семнадцатом веке, то что же тогда ад по сравнению со всем этим? Страшно читать про весь этот садизм.

Так на Руси и сложилось, что бес комичен, а человек жесток…

Да вспомнить и митрополита Иоанна Новгородского, который закрестил дьявола в сосуде с водой, где тот плескался, и велел черту свозить его в одну ночь в Иерусалим. И как потом тот черт из мести позорил святителя, являясь на людях в его келью в образе блудной девы или наводя на людей наваждение, отчего им виделось, что в жилище Иоанны разбросаны предметы женского туалета…

Бес комичен, а человек жесток…

Попотчевав кота ершиками, отец Григорий обломил кончик удилища величиной с карандаш, смотал на него леску и отправился к обители. Прежде его сердце наполнялось благодатью как в предвкушении сидения с удочкой на берегу Воронихи, так и после него - от мысли, что сейчас вот он проберется изгибом реки из околочка и в который уж раз возрадуется белокаменным стенам обители. Теперь же его сердце стало гнездом скорбей, а голова - вместилищем сомнений, он не спешил поднять глаза на Старозерский монастырь. Что-то мрачное и даже зловещее мнилось в его светозарном прежде облике…

Монастырь уже не казался более цитаделью Господней на земле, способной оградить ревнителя веры от соблазнов, бед и наваждений этого мира. Антихрист расковырял-таки брешь в его не пробиваемых ядром стенах, посеял в иноках ощущение вселенской тревоги. Но более всего угнетало архимандрита то, что не смог он сегодня устоять всей ночи с молитвою и под утро привиделся ему жуткий сон, который он пытался забыть, но который сам собою настырно ему вспоминался…

А привиделся ему страшный черный круг с радиусом в две сотни метров. Был он весь словно из черного бархата и медленно вращался - то ли в ночи, то ли просто в космическом синем ничто со звездами. И будто чуял он, что круг этот влеком стремительной силой по эклиптике. Какие-то перегородки, шедшие из центра подобно спицам, делили этот круг на сегменты, и в каждом из этих сегментов были навалены кучи неживых тел. Они лежали внавал - женщины, мужчины, старики и дети, скелетно-худые и зелено-синие раздувшиеся. Где-то все эти покойники лежали на столах, как в морге, а где-то это были просто сваленные в одно тела. А где-то на столах стояли гробы…

Да, именно, это и было моргом… Одним невообразимо гигантским моргом со звездами вместо неоновых ламп, который еще и вращался почему-то. Самым страшным в созерцании этой картины было полное отсутствие какой бы то ни было возможности мира - мира ангелов, в котором могли бы спастись души, оставшиеся от этой человекомассы. И был только этот огромный круг, и круг этот медленно вращался и все им и кончалось…

Демоническое это видение уже напомнило о себе несколько раз за день, и архимандрит уже знал, что теперь оно долго будет его преследовать.

Ужас.

И в каком-то из сегментов этого круга, в куче тел, нагим и синим, архимандрит приметил себя. Круг успел сделать два или три оборота, и каждый раз, когда его тело приближалось к нему, ко внешнему наблюдателю, стоящему за пределами этого круга, в архимандрите пробуждался дикий страх оттого, что сам он превратился во фрагмент этой кучи синих мерзких тел и при этом способен все это осознавать.

Ужас.

В чем тайный смысл этого сна, возможно ли его истолковать и вещий ли он, - этого он разгадать ничуть и не стремился. Он уже ни одну молитву прочел, отмаливая это страшное видение, в котором не было места Господу, а самый космос, окружавший тот страшный круг, был безнадежно пустым, неодушевленным и даже незагадочным и небесконечным. Он просто окружал тот круг липким звездным ледяным туманом.

Ужас. А он-то рассуждал, что дьявольские видения на Руси не бывают абсолютным злом - и ужасом…

Не помогла и рыбалка. Это навязчивое видение снова напомнило о себе.

А может, и поделом его считают вдохновителем нового раскола, если ему, настоятелю монастыря первого класса, мнится и видится подобное? И если его столь мучительно терзают сомнения в Господней милости и благодати, когда он обременен вопросами теодиции…

Дано ли ему теперь, как и прежде, право быть игуменом иноков, которые не просто ушли от мира в поисках молитвы, чередующейся безмолвием, в поисках истин горнего мира, но призваны даром Творца нести эти истины всем тем, кому без них трудно?

Игумен значит ведущий. Чуть не три десятилетия он вел за собой монахов-художников, в которых Господь вдохнул прекраснейшее и чистейшее из начал. Пусть и не все из них были чисты душой и помыслами, но все же… Многие из иноков, творя лики святых, воистину связуют души человеческие с высочайшим из миров. Все они медиумы, поскольку собственные их души служат проводниками вселенского света для мирян и клира. Эти люди нередко ранимы, замкнуты, но добры и участливы.

Так имеет ли он право и далее быть игуменом этих иноков особой художнической схимы? Не заведет ли он их в тупик, поощряя то новое направление в иконописи, которое было вызвано к жизни в начале двадцатого века, родившись из древнего суздальского, и возобновлено четверть века тому назад?

Ведь опора веры греческой - в блюдении традиций. Искушали ее и латиномудрствованием, и лютеранством, и униатством, и ересью. А гляди же - стоит.

Стремление к новаторству и реформам завело протестантов к запрещению монастырей и отмене монашества как особой формы служения Господу. Других это побуждает к созданию тоталитарных культов, к уходу из лона церкви Христовой...

По странности, а то и нелепости исторических судеб церкви, изобразительные искусства нередко становились предметом раздоров между ревнителями веры. Гидра иконоборчества сотрясала утробным рыком своды храмов на протяжении почти всего первого тысячелетия от Рождества Христова.

На заре христианства римский богомаз часто прибегал к символическим изображениям. С падением Рима предались забвению и античные традиции в живописи. Пробудились к жизни новые, византийские. Сухие контуры, узкие, как бы самими своими пропорциями возносящиеся к небу фигуры, златописание, которые многие считают противным природе живописи. Стали возникать каноны композиции, нарушенной перспективы, изображений Спасителя и апостолов, которым каждому приписывалась своя поза и характерные черты.

Икона стала рассказывать народу о величайших событиях христианства, а миниатюры служили талисманами. Изображениям стали поклоняться, будто самим божествам.

Однако иудеи и те, кто шел за Магометом, считали тягчайшим грехом изображать человека. Для основателей этих исповеданий было важно сохранить покров тайны над святостью кумира или же священного события. Кое-кому из византийских властителей эта идея пришлась по душе.

Нет ничего мерзостней идололюбия и прочего фетишизма, решил император Лев Исабриец и приказал изрубить топором статую Спасителя. Дело кончилось народными волнениями. Людям не нужна вера в абстрактное божество (массы далеки от философии), в качестве наставников им необходимы зримые лики кумиров. Чтобы излить всю свою боль, человеку нужен собеседник, готовый понять его и услышать его молитву.

Этого, увы, не понял император Лев, как и Константин, созвавший в середине восьмого века Седьмой Вселенский собор, который поставил удалить из храма иконы и статуи. Восставшее против этого монашество было разгромлено. Потом был следующий гонитель богомазов - Лев, сын Константина. Потом иконы вернули в храмы, но тут появился еще один император Лев… В общем что ни Лев - то война с изобразительным искусством.

Иконоборцы в итоге добились противоположного эффекта: после гонений на «идолопоклонников» наступил этап формирования новых канонов византийской живописи. В тот период главным образом утверждались типы композиций, поз и ликов. Потом эти каноны окаменели, и никто уже не смел отступить от выработанного правила.

Первым живописцем на Руси после завозимых на роспись храмов византийцев был печорский инок Алипий. Молва приписывала его иконам невероятные свойства - они не сгорали и оставались целехоньки, случись в храме пожар.

Очень часто, общаясь со столичным духовенством, архимандрит Старозерского монастыря Григорий не упускал случая напомнить, что митрополит Петр, тот самый, что перенес митрополию из Владимира в Москву, был живописцем.

Был и Андрей Рублев, были и прочие. Был и Иван Грозный, созвавший Стоглав и потребовавший от иконописцев отступиться от техники европейских мастеров. Потом был Алексей Тишайший, пригласивший мастеров из-за границы, дабы те обучали своих, российских, да только Никон, патриарх, приказал отлучить тех выучившихся мастеров от церкви. А новые те иконы посжигал, велев им выколоть глаза. Такой вот реформатор… Потом был царь Петр, дерзнувший отменить патриаршество, однако наказавший смотреть за соблюдением древних живописных канонов.

Иконопись долго противилась новациям светской живописи на Руси, однако новые открытия кисти и мазка неутомимо влекли за собой богомазов. А в девятнадцатом веке уже появлялись изображения архангелов, в которых уже и намека не было на греческий образец. Однако канон оставался в силе и сохранил себя до самого конца второй тысячи лет от Христова рождения.

В самом начале двадцатого века в Леонидовке поселился художник, который с течением лет полностью перешел на писание икон и принял постриг в Старозере. Имя в Господе получил Андрея. Говорили, что художник учился с великим Нестеровым и многие годы оставался в дружбе с ним. Он-то и положил начало новой школе, которую кто-то впоследствии стал называть «протовизантийской», а кто-то - «структурной» или «воздушной». Все изображаемое его холсты делали невесомым и парящим.

Он не делил мир на совершенный, абсолютный, и земной, где все в итоге обращается во прах. В его иконах все несло печать совершенства, и ни дьявола, ни змия он просто не брался писать. Писал он в бело-голубой и серо-черной гамме, иногда и золотом.

В двадцатых монахов старозерских разогнали, а в тридцатые в монастыре устроили МТС. Инок Андрей умер во Власьеве от старости перед самой войной, оставив несколько учеников. Они и донесли его манеру до восстановления монастыря. Эти-то традиции архимандрит Григорий развил и преумножил, наделив их новым смыслом.

А велика была бы утрата, если бы эта школа не сохранилась? Теперь этот вопрос все чаще приходил ему на ум. Что из того, что удалось сохранить фрагмент человеческой мысли и чувства, настойчиво прививая к нему симпатии почитателей иконотворчества? Велика ли его заслуга, когда само общество в смятении под натиском мерзости и псевдокультуры, а он своим потаканием случайному приводит в смятение и в некотором смысле побуждает к расколу самое православную церковь с ее традициями?

Раньше отец Григорий гордился своей ролью водителя творцов, потом, казалось ему, преуспел в установлении разумного баланса между поиском нового и необходимостью держаться извечного канона. А теперь вот вдруг во всем засомневался и сам стал нуждаться в наставничестве. Все чаще стал искать мнения близких людей - да и по всякому поводу.

Как все же странно устроены взаимоотношения духа и плоти. Есть закон, который применим к служителям культа: когда дряхлеет плоть, твердеет дух. И чем ближе последний час ревнителя веры, тем радостней ему от мысли, что вскоре вознесется к вечному блаженству. Бывает, чем сильнее хвори и старческие немощи, тем неистовей сознание праведности пройденного пути. Увы, на нем, архимандрите Старозерского монастыря, закон этот не проявился…

Как там сейчас тужится узнику Арсению? Надо непременно добиться встречи с ним если не завтра, то послезавтра. Вины его никакой нет, поэтому и надобно всем сердцем поддержать безвинно оболганного. Это ж надо - в чем его отец келарь уличил: сапог изношенный вернул без каблучка…

Не мог этот человек украсть монастырские святыни - как не стал бы и прятать их у себя дома, когда б и совершил такое. Во всем этом замысел антихристов прослеживается, и чуяло сердце отца Григория, что и сам келарь сначала стал случайным его пособником, а потом и жертвой.

Возвращался с рыбалки к обители, опустив очи долу. Не влекло его более любоваться белыми ее стенами - с бойницами, зубцами и башенками. Но где-то в глубине его души заронилась мысль, от которой у него поначалу и дыхание перехватило. Мысль эта была столь неожиданна и велика в себе, сколь и сладостна. Даже сердце замерло на мгновение…

Поначалу она вилась где-то вокруг темени, обжигая извилины какой-то спасительной, но еще не уловимой догадкой. Отец Григорий даже остановился, не дойдя до монастырских ворот с десяток шагов. На всякий случай подержался за пульс: не разыгралось ли ретивое… Нет же, пульс не частит пока и ровный. И тут как молнией с небес его осенило - да вот же оно, вот оно, его единственное решение! Неудивительно, что от такой мыслищи у него голова кругом пошла! А мыслища-то какая!

Да, верно-верно, сам Господь ему отворяет врата истины. Ему нужно уходить из Старозерской обители и строить свой скит! В этом спасение и для него самого, и для монастыря, которому нужна свежая кровь.

Вот разве что дознание свершившейся в монастыре и вкруг оного трагедии с Божьей помощью завершит - и в скит.

Далеко от монастыря ему все равно не забрести, да и мест в России, где можно было бы укрыться от суеты и неправды мира, не так-то много. Километрах в двадцати по течению Воронихи есть чудное местечко с косогорчиком. Там он и построит себе избушку одну да иконку возьмет старинную, обзаведется деревянной и берестяной утварью и будет творить молитвы, очищая себя и мир от скверны.

У него уже нет ни сил, ни, пожалуй, и мужества отстаивать право их нового канона на жизнь. Братии теперь самой решать - продолжать противоборство с церковными чинами, убежденными в том, что природа их иконописного творчества недоброкачественна. В конце концов не все иноки преданы традициям школы.

Он примет это решение. Нет, это не отступничество, так до него поступали многие и многажды. Наступает время, когда монаху нужно уйти из монастыря, но не в мир, а в скит или в пустынь, в отшельничество, чтобы ничто не мешало вести беседы с Господом наедине.

Нет, это нисколько не предательство, это осознание того, что силы на исходе и на этом посту его должен сменить кто-то другой, убежденный и могучий духом. Сам он, увы, давно уже не таков.

Он скажет им, что уходит в скит, и они поймут его. В конце концов именно при нем случилась эта скверна, и он должен держать ответ перед людьми и Богом, раз допустил все это.

 

 

Входя в Старозерский монастырь, отец Григорий более не мнил себя игуменом, но входил простым иноком, готовым высокой схимой, сколько хватит сил, продолжать служение Христу.

Пройдя мимо паперти храма, троекратно окрестился, словно безымянный богомолец, и побрел до трапезной, где, должно быть, уже накрыли обед. И лоб в лоб, а вернее сказать - в бороду, столкнулся с протодьяконом.

- Да вот и ты, отец мой! - Из протодьяконовой глотки пахнуло только что съеденными борщом, рыбными котлетами и пирогами с яйцом и луком. - Зарыбалился однако. А без тебя тут новости у нас, мы тоже что-то выудили из Воронихи. Вот смотри, архимандритушко.

Серафим вынул из кармана мокрую книжицу, отер ее платком.

- Молитвенничек это. Проповедника нашего Ложкина. - Из-за протодьяконова плеча выпорхнула юношеская бородка келейника. - Найдено в Воронихе. Принадлежность Ложкина, многие подтвердили. Протодьякон Серафим приказал баграми прочесать дно у Кривого омута, что поближе к Власьеву.

- Цыц! - Обернулся на него с окриком Босой. - Попрошу без комментариев.

- Думаете… - хотел было спросить отец Григорий.

- Предполагаем. Тут милиция пока разберется, так мы сами. Баграми чешем…

- А почему ж в Кривом омуте? - впал в изумление архимандрит.

Протодьякон выгнул по-скоморошьи брови и затряс бородой:

- А больше тут у вас в Воронихе негде, отец мой. Мелкая она. Ты ведь сам сказывал, что мелковата, леща не изловишь. А там, в Кривом-то омуте, яма хорошая. Я сам нырял лет пять назад - все метра четыре будет. Если с камешком положить, так и будет раков кормить твой Ложкин за милую душу.

Келейнику не терпелось сообщить подробности, и он все пытался втиснуться в дверной проем под плечом протодьякона. Не получалось. Наконец скороговорочкой перекинул через протодьяконовское плечо:

- Пошли наши-то монахи водозабор прочистить, помпочку, подошли к бережку, а она, книжица-то, и плывет к ним сама-то.

- Цыц, шпана! Распустились вы тут у отца настоятеля, пока он по афонам греческим святости набирался. Был бы я у вас игуменом, поучил бы вас! - Серафим хохотнув выпростал перед носом келейника кулачище.

И спросил у архимандрита:

- А ты теперь, отец мой, сказывай, кто у вас был ночью за вахтенного? Кто покой обители охранял?

- Как кто? Да ты уже, поди, и до меня все разузнал, - сердился

настоятель.

А ты все же ответь. Не поленись, батюшка. - Щурился Серафим Босой.

Да как же… инок Антипа был.

Вот-вот. - Махнул бородой протодьякон. Вот об этом и потолкуем…