Глава 2.

 Сегодня мое одиночество было нарушено. Случилось это довольно странным образом, и, кроме того, я удостоверился, что Берестов постоянно следит за мной.

Утром, позавтракав, я вернулся в плоскость спальни, нашел на окно, и пока допивал кофе, приметил на улице необычные движения; я ничего подобного раньше не видел и поэтому стал смотреть более внимательно. Вот какой-то человек прошмыгнул вдоль перекрестка, от одного светофора к другому, от другого к третьему и скрылся между прямоугольниками домов, как спасающийся бегством таракан – за коробками из-под обуви. Быть может, его еще и можно было увидеть, если встать в плоскости окна таким образом, чтобы мой глаз был на уровне форточки, - то есть подняться наверх, - однако тут мое внимание привлек второй субъект – вид у него был и вовсе оголтелый. Знаете, что он делал? Пытался забраться на тот самый фургон «Скорой помощи», который так и остался стоять на дороге со вчерашнего дня. А когда у мужчины, наконец, получилось это сделать, он, будучи уже на верхней линии машины, с размаху перекувырнулся и так ударился кругом головы, что на точке темени тут же начал разрастаться синий бугорок-шишка.                 

 Я стал перемещаться своим профилем туда-сюда по окну, и понял, что в плоскости улицы сплошь и рядом попадались теперь безумцы, вроде этого; они бегали, лупили друг друга складками одежды и размахивали кистями своих рук так быстро, что мне казалось, будто они играют ими в бадминтон. Линии лбов, меняющиеся местами с полугубами, случайные поцелуи в щеку, подушечки пальцев, красные, как спелые черешни, руки, закинутые таким образом, что локти, казалось, слипались с шеей. Один из них не заметил проезжавшей мимо машины, и она так поддала его, что он тут же отдал богу душу. Все вдруг на секунду остановились, почувствовав присутствие смерти, а потом общее сумасшествие продолжалось.

 Впрочем, были на улице и люди, которых безумие не затронуло. Они спокойно шагали по линии тротуара, курили, пуская густые облачка дыма к ясному утреннему небу, которое между коробками из-под обуви было такого же цвета, как и кончики сигарет. Эти самые, «нормальные», не обращали на панику никакого внимания; она, так сказать, проходила мимо них, безо всякой химической реакции: если даже и проникала в их внутренности, то благополучно оттуда испарялась. Рентген и сталь.

 Но находя то на одну часть окна, то на другую, и наблюдая за плоскостью улицы, я понимал: нечто сдвинулось с места и теперь будет только прогрессировать. И эти, «нормальные», тоже скоро присоединятся к панике, начнут заводить руками глазные круги, точно это колесико в механических часах, состригать волосы двумя пальцами рук, указательным и средним, и делать бог знает еще какие нелепости.

 Но что такое все же творилось?

 Вдруг заслонив случайно своим глазом самую середину правого края окна, я заметил… мысок коричневого ботинка. Некоторое время я смотрел на него не моргая, а затем принялся тереть глаз, дабы удостовериться, что зрение мне не изменяет, а потом… мои руки и голос сделали все сами, по галлюцинативной инерции, вроде той, что постепенно охватывала жителей города, - я отодвинул оконную форточку и громко произнес:

 -Берестов, это вы?..

 Нет ответа.

 -Вам нечего прятаться. Я давно чувствовал, что вы за мною наблюдаете, а теперь вижу вас воочию.

 Мысок ботинка пошевелился, и спустя секунд пять, за окном показалась нога, обрезанная деревянной рамой, - просто удивительно, как это хватило ловкости у Берестова, - (сейчас я тем более уже нисколько не сомневался, что это он), - перемещаться по карнизу на высоте пятого этажа. Но какими бы феноменальными акробатическими способностями он ни обладал, все же, на мой взгляд, излишне было так пасти меня.

 Наконец-таки я увидел его профиль целиком: он зашел на эту сторону окна, (в подплоскость плоскости комнаты), соскочил с подоконника на пол и улыбнулся. Его лицо было красным от напряжения и напоминало стеклянный чайник, наполненный кровью.  

 -Здрасте, - он перевел дух, - удивлены видеть меня?

 -Нет, - я загородил Берестова собою и вдруг заметил, что он подморгнул мне.

 -Вы наблюдательны. Не то, чтобы я забыл это учесть, просто я уже потерял всякую осторожность.

 -Довольно опрометчиво с вашей стороны, если вы находитесь на такой высоте, - сухо произнес я.  

 -Я не о том… забудьте. Кроме того, вы же знаете, что разбиться вряд ли возможно.

 Я пожал плечом.

 -Понятия не имею.  

 -Как же так? Вы разбираетесь в своих картинах, тогда почему относительно этого находитесь в неведении? Слушайте… только не подумайте, что я придираюсь к словам! – он стал вышагивать по плоскости комнаты и осматриваться, - так-так, я вижу, вы ничего здесь не поменяли с момента своего прибытия. Но мне кажется, это только потому, что вы здесь еще очень мало времени.

 -Я тоже так думаю. Мне действительно кое-что придется изменить. Я ведь продолжаю картину, несмотря на то, что случилось.

 Он заслонил меня собою, и на некоторое время мы слились в одного человека.

 -Вы это уже говорили при нашей последней встрече. Очень четко говорили.

 -Да, и поэтому я был огорчен, что через несколько дней вы не пришли, хотя и обещали. Я уже настроил себя, а вы сорвали мои планы.

 -О чем вы?

 -Я собирался попросить вас купить мне темперу. У меня мало осталось.

 Его бровь удивленно подскочила кверху.

 -Не понимаю. Вы разве сами не можете?

 -Вы же сказали мне никуда отсюда не выходить, - произнес я.

 -Когда я вам говорил такое? Этого не было. Вы могли так подумать, ибо представили себе какую-то конспирацию. И то, что вы совершили, тоже могло загнать вас в четыре комнатные линии, однако все это только ваши домыслы.

 -Выходит, я свободен в передвижении?

 -В пределах города – да.

 -Отлично, - произнес я голосом и обрадованным и упавшим одновременно, - тогда вы не будете возражать, если мы выйдем на улицу?

 Он ничего не ответил и только согласно развел руки в перекрест своему профилю.

 

 Минуты через две мы оказались в плоскости улицы и принялись идти одним человеком; Берестов сказал:

 -Теперь, когда вы поняли, что на самом-то деле никакой конспирации нет, вам главное не делать из этого никаких других выводов.

 -Что вы имеете в виду?

 -Ну… вы можете вообразить, что раз оно так, то и вообще ничего серьезного не случилось, и убийства вы тоже не совершали. Не забывайте, расследование продолжается, и никаких окончательных выводов так и не сделано.

 -Долго это еще будет тянуться?

 -Прилично, - ответил Берестов, - так что вы можете расслабиться и заканчивать свою картину. А что касается меня… моя задача состоит в том, чтобы направлять власти в нужное нам русло. 

 -Но почему вы, в таком случае, следите именно за мной? – я ничего не мог понять, и следующие слова принялся выговаривать язвительным тоном, - неужели для того, чтобы я не расслаблялся и помнил о серьезности ситуации?

 -Я скажу вам так: если бы я не захотел выдать вам своего присутствия, я бы этого и не сделал.

 -Вы лжете.

 -Может быть, - он немного помолчал, - но скажите мне такую вещь: разве за короткий срок вашего пребывания на новом месте, вы ни разу не усомнились в том, что убили Великовского? То, что он умер – это абсолютно точно. (Кое-что в нашей жизни все же необходимо принимать за непреложные истины). Но я говорю о вашей причастности… или непричастности.

 -Усомнился, - признался я.

 -Ну вот видите.

 Что он пытался доказать мне? Я вообще ничего не мог понять. Мы вели очень странный разговор, в котором каждый из нас, казалось, отвечал на вопросы, осознавая их суть в лучшем случае на три четверти. В этот самый момент мимо нас промелькнул еще один помешанный, и я понял, что так до сих пор и не спросил Берестова, в чем причина городской паники. (Его появление в квартире было настолько неожиданным, что сбило меня с толку).

 Однако прежде, чем я сподобился, он сам заговорил на эту тему.

 -Вот. Видели? Это и есть последствия той самой непреложной истины.

 -Смерти Великовского? Так они из-за этого так паникуют?

 -Могли бы и сами догадаться. Или вы об этом не подумали, потому как напрочь забыли, что он умер?

 -Постойте, я что-то не понимаю… - я остановился, и Берестов, наконец-то, сошел с меня, - разве в городе не жаждали его смерти?.. Нет-нет, мне кажется, причина здесь совершенно в другом.

 -Правда? И в чем же? - осведомился Берестов совершенно спокойно.

 -В образовательной программе, например. Великовский умер, все покатилось в тартарары, больше никакой системы, а студенты здорово на нее подсели и не могут вернуться к прежней жизни.

 -Дружище, - он положил мне свою руку на плечо и со стороны мы, должно быть, напоминали теперь букву «П», - не понимаю, откуда вы все это взяли? Да и тот, кто пробежал сейчас мимо нас – не студент. Вы обратили внимание? Ему лет пятьдесят.  

 -Думаю, они паникуют потому, что так им подсказывает инстинкт, - произнес я вкрадчиво, - а смерть Великовского – это просто повод выплеснуть наружу страх, покоившийся в центре их профилей уже очень давно.

 Берестов снял руку с моего плеча, чтобы в следующий момент начать жестикулировать ею во время речи.

 -Раз вас это так интересует, сами их спросите. А если не ответят – берите в охапку и пытайте.

 -Бесполезно. Вы и сами это знаете. Они вряд ли сейчас что-то соображают, да я и не такой человек, чтобы насильно к чему-нибудь принуждать. Вы смеетесь? Но ведь это правда.

 -Обеляете себя? – в голосе Берестова послышалась насмешливая хитреца, а перед следующим своим вопросом он, наверное, кивнул мне подбородком, - вы собираетесь доделать портрет Великовского, но зачем?

 -Его смерть – не повод, чтобы бросать работу, она лишь повод повернуть ее в  иное русло. Совсем, все изобразить по-другому.

 -То есть? – в этот момент он опять остановился и придержал меня руками, чтобы заслонить и очень внимательно посмотреть на меня. Разумеется, почувствовал в моих словах подтекст.

 Я решил помалкивать. Берестов, конечно, это понял, но расспрашивать не стал. Я сказал только:

 -Великовский, будучи привешенным к крюку, похож был на картину, я ведь говорил вам? Многие, наверное, и не заметили бы покойника. Единственное, что могло открыть правду, - отсутствие фона. 

 -Да, говорили, - признал Берестов.

 -Ну а поскольку это так, в чем же смысл того, что я делал? Моего искусства? Выходит, ничего не стоит за ним? Только передача лица на бумаге? Нет, мы живем в XXI веке. Так не пойдет.

 -Вы уже знаете, в каком направлении следует работать?

 -Конечно. Но что делать конкретно – еще не вполне. Одним словом, подождите, пока картина будет готова. Вы все сами увидите и поймете. С другой же стороны, я пока не уверен, что смогу написать именно так, как надо. Я говорю о перспективе.

 -О перспективе? Вы имеете в виду какое-то развитие? Человеческое?

 -Может быть. А может быть и нет. Но я больше ничего вам не скажу, - раз он играл со мной, то почему бы и мне не ответить ему тем же? С другой стороны, сейчас я сказал ему то, чего еще никому не говорил.

 Некоторое время мы стояли молча, потом он стал прощаться.

 -Если вы понадобитесь суду, я разыщу вас. Но прежде, я постараюсь всеми силами не допустить этого.

 -Почему вы так хотите помочь мне? – не выдержал я, - и хотите ли на самом деле?

 Он ничего не ответил, и через пару секунд я почувствовал, что он уходит.

 -Михаил!

 -Что случилось?

 -Подождите секунду… - я снова приблизился к нему, но по-прежнему не видел, - я так и не разобрался, что же такое здесь творилось. Являлось это плодом моего воображения или некто старается меня в этом убедить.

 -Вы на меня намекаете? – осведомился Берестов, - но зачем тогда задаете такие вопросы?

 Я ничего ему не отвечал, и он улыбнулся.

 -Сами скоро во всем разберетесь.

 Я помедлил.

 -Слушайте, да не от того ли город паникует, что я решил продолжать писать картину?

 -Очень славно, что вы верите в предвестие успеха, - сказал он.

 

2005-й июль, 22-й день

 Я проснулся часов в одиннадцать, и только успел одеться, как вдруг в квартиру позвонили. Я открыл дверь и увидел Татьяну.

 -Привет. Как дела? – поинтересовалась она, и, заметив секундное удивление в моем взгляде, прибавила, - вы не забыли, что пригласили меня?

 -Нет, нет… - солгал я и впустил ее. (Если бы она пришла на день раньше, мне бы, наверное, не пришлось лгать, ибо вчера я просто мог думать, что она не придет, а потом, на следующий день, и вовсе выкинул это из головы).

 -А мне кажется, забыли. Но я не обижаюсь, - сказала она, осматриваясь.

 -Очень хорошо. Мне приятно, что вы на этом остановились и не говорите, что у таких, как я, вечно отсутствуют память, тормоза и прочее.

 -А так оно и есть на самом деле?    

 Я улыбнулся.

 -Возможно. Но когда художник отдает свою картину в галерею, не будет же он бегать за каждым, кто подошел к его творению дабы узнать, что он об этом думает. А знаете из-за чего? Из-за страха, что его обобщат.

 -Но почему вы говорите «его»? Обобщает ведь он.

 -Вот в этом-то и суть. Одна из самых важных вещей в живописи – поставить себя на место созерцателя. Так же как и в любом другом искусстве.

 Мы прошли на кухню, и я предложил ей чаю.

 -Да, спасибо. А вы и ваши друзья учились вместе в Художественной академии?

 -Да. Не все, конечно, но по большей части. Кое-кого из них я знаю уже очень давно, а Мишку – до такой степени, что временами, когда мы встречаемся глазами, я понимаю, сколь верным было мое предощущение этого взгляда много лет назад, во время моего детства, в котором до сих пор живет какой-то похожий эпизод.

 -Вы очень часто говорите необычные вещи, - заметила она, - но готова спорить, вам они такими не кажутся. И, кроме того, вам это нравится.

 Я пожал плечами.

 Она сказала, что большинство тех, кто был с нами позавчера, она видела впервые.

 -Я знала только Павла. Мы познакомились на какой-то вечеринке. Он разговаривал с друзьями, все им что-то доказывал по поводу завещания Шагала, а заодно приговаривал, что в его собственных картинах нет ничего от этого художника, (в противовес тому, что они увидели); потом вдруг резко повернулся и посмотрел на меня… Я стояла у стены, и тут он кивнул мне и подошел…

 «Как человек, который ведет с кем-то диалог, а затем, поведав собеседнику важную новость, бежит к двери, чтобы отворить ее и посмотреть, какое впечатление произвели его слова на того, кто за нею подслушивает».

 -Кажется, позавчера о чем-то подобном он спорил и с Вадимом, - прибавила она.

 Я задумчиво отпивал из чашки, а потом пристально вглядывался в темно-оранжевую поверхность, как будто изучая, меняется ли от каждого следующего моего глотка  Татьянино отражение.

 -А его картины ты видела?

 -Нет.

 Она спросила меня про Мишку.

 -Скажи, он тоже художник?

 -Нет. Музыкант.

 -Как интересно! Я тоже этим раньше увлекалась.

 -Саксофонист. Дает в барах концерты по четыре раза в месяц, и в конце каждого спускается в зрительный зал в поисках зубочистки.

 Татьяна засмеялась.

 -Теперь, мне кажется, я вполне готов.

 -К чему?

 -К тому, чтобы показать вам свои полотна.

 Не думаю, что я действительно к чему-то морально готовился, но зато чувствовал всю необходимость этих слов в хитросплетениях нашего разговора, а разве не является это эквивалентом если и не искренности, то, во всяком случае, положительного созидания?

 -Картины тоже умеют разговаривать, уверяю вас, - сказал я, идя по коридору и то и дело оборачиваясь, чтобы посмотреть на Татьяну, - если вы прочитали в какой-то скучной сухой энциклопедии, что занятие живописью привело Гогена к разрыву с семьей, а потом увидели в галерее его картину, то спустя десять лет вам будет уже казаться, что это полотно рассказало вам о судьбе своего автора. А вот другой пример: если два человека разговаривают друг с другом в запертой квартире, одни на протяжении всего вечера, то почему бы дня через два, когда они снова встретятся им обоим не вспомнить, будто к ним во время предыдущей встречи заходил еще кто-нибудь? 

 -Но это же нечто вроде самообмана, разве не так? – возразила она.

 -Возможно. До какой-то степени. Но с другой стороны, с чего вы взяли, что в жизни все подчинено логике и не может быть никакого ее нарушения? Смотря на себя из будущего, мы лишь на короткое время оказываемся во власти своей оперативной памяти – потом все перемешивается в различных взаимосвязях.

 Я толкнул дверь студии и, войдя, сделал то, чего до этого еще не делал ни разу: подошел по очереди ко всем полотнам и сорвал с них белые покрывала. Пожалуй, теперь я ощущал себя как актер, вышедший на сцену перед публикой и содравший с себя всю одежду, а затем и кожу, - но впервые мне это нравилось.

 -Взгляните. Они и есть те самые различные возможности, и когда я рождал их из плотной белизны, они огрызались, скалили зубы, разговаривали со мной и другими своими собратьями на странном языке, но все же в результате мы подружились. И знаете, на что похожа наша дружба?..

 -Нет, на что же? - в этот момент Татьяна подошла к картине, на которой изображена была пишущая машинка с маленькими краснолицыми человечками, стоящими на клавишах.

 -Вы будете разочарованы, когда узнаете. Во всяком случае, если настроение у меня ни к черту, я воображаю, что передо мной не картины, а клетки с попугаями.

 -Именно поэтому вы и накрываете их?

 -Нет. Возможно я и склонен к садомазохизму, но могу точно сказать вам, что не здесь вы его ищете. 

 Татьяна все рассматривала эту картину, и я сказал:

 -Когда я закончил ее, все никак не мог придумать названия, а потом пришел Вадим и сказал, что это машинка похожа на ту, которая была у Теннеси Уильямса. Не знаю, почему ему пришло в голову такое сравнение, но когда Уильямс во времена Великой Депрессии жил в Нью-Орлеане и вынужден был ловить и жарить голубей, он заложил все свои вещи, кроме пишущей машинки.  

 Она отметила, что во всех моих картинах очень разный стиль и техника.

 -А это что-то навеянное Дельво? – спросила она, подойдя к другому полотну.

 -Вы все верно чувствуете.

 Я умолк на некоторое время и внимательно наблюдал, как она переходит от одной картины к другой, а потом вдруг сказал:

 -После смерти художника на его полотна ложится громадная ответственность. Передавать те импульсы, которые доносятся из его могилы, осторожно пронзая землю. Поэтому автопортрет художника – это икона, это самое святое, что есть у него… Эпос, метафора, лирика – разве эти понятия не существуют в живописи? Как по вашему?

 Таня стояла ко мне спиной и ничего не отвечала, все так же внимательно изучая мои полотна, но я знал, что она прекрасно меня слышит и ответ у нее готов, ибо он очевиден, однако что-то ее удерживало произнести его вслух, как будто она боялась этим перейти некую черту, на этот раз совершенно мне неведомую.

 В этот самый момент она подошла к «Руинам» - полотну годичной давности. Я подошел к ней очень близко и почти что прошептал на ухо:

 -Прислушайтесь… вы слышите?..

 -Что?.. – она тоже понизила голос.

 -Эта старинная каменная арка с тремя колоколами и бивни, воинственно торчащие из земли… и слова… их слова…

 -Я ничего не слышу…

 -И пусть я еще жив, но почувствуй тогда других… тех, кто тоже причастен…

 Я чуть наклонился к ее волосам и зашептал еле слышно – она, пожалуй, и не поняла, что это был мой голос.

 

…………………………………………………………………………………………………...

 

 Я проводил ее до дома. По дороге она высказала несколько замечаний по поводу того, что увидела, но пока она говорила, я то и дело обводил рассеянным взглядом прохожих.

 -Что случилось? – спросила она, наконец, - вам неинтересно мое мнение?

 И даже в этот момент я мог почувствовать, что в ее голосе нет ни капли укора.

 -Я не вижу, ради чего мне хотелось бы что-то от вас узнать, - заметил я тоном неожиданно сухим даже для самого себя, - я уже наслушался столько версий и впечатлений, что мне становится скучно.

 Думаю, мы все еще находились с ней в пограничном состоянии между зарождающимся доверием и тем, что принято называть «страхом неизведанного». Поэтому-то и переходили все время на «ты», а потом снова возвращались к «вы» и так далее продолжали скакать с нижней ступеньки на верхнюю и с верхней на нижнюю. Когда мужчина и женщина играют в такую игру, они подспудно предвосхищают близость, то и дело передавая друг другу эстафетную палочку, с целью понаблюдать, как ею распорядятся и допустят ли какой-нибудь просчет, который навсегда закроет дверь к самой вершине.

 -Вы слишком зарылись в свое искусство.

 -У меня, во всяком случае, есть отговорка, которая меня спасает.

 -И какая же?

 -То, что вы сегодня увидели, - единственно дорогое, оставшееся в моей жизни. Больше нет ровно ничего.

 Она вдруг остановилась и повернулась ко мне, подойдя почти вплотную. Этого я не ожидал и чуть было не вздрогнул.

 -Совсем ничего?

 -Ну… почти… - она видела, что я замялся, но всеми силами это скрываю, и от того мне стало не по себе, - забудьте об этом. Если бы вы спросили меня о позавчерашней ночи на реке, и то мне легче было бы ответить. Но за весь наш сегодняшний разговор вы не упомянули об этом ни слова. Почему? Я же знаю, что вас это интересует.

 -Возможно. Но пытаясь угадать этот интерес в других, вы совершенно не видите еще более сильное его проявление в самом себе.

 -Если он и есть, то появился совсем недавно и связан только с вами.

 -Со мной?

 Я отвернулся и пошел дальше.

 -Да. Все остальное я уже изучил. Так что именно с вами.

 -Но почему?

 -Как?.. – я бросил на нее удивленный взгляд, - не думал, что вы так себя недооцениваете. Ведь вы первая, на кого эта прогулка не оказала никакого воздействия.

 -Только и всего?

 -Это немало, поверь.

 -Лишь для тебя, потому что… - я уверен, она хотела сказать: «потому что я не оказалась в твоей власти», - но передумала, - я видела то, что видел ты…

 -Так тем более не должно было быть.

 -Ты это говоришь и ничего в то же время не объясняешь. А почему? Потому что никаких ясных объяснений у тебя нет. У твоего тела, которое совершало движения, они, быть может, и имеются, но оно слишком далеко от всего остального, что тебя составляет, и поэтому не может выразить словами этот необузданный выплеск энергии.

 Я рассмеялся.

 -Наверное, ты права. Но готов спорить, Вадим, Мишка и остальные объясняют его алкоголем и скоростью, больше ничем. А блестящие способности приписывают мне только в шутку. Конечно, иногда они забрасывают меня вопросами, но на самом деле им наплевать, как и всем людям, которые получают безмерное удовольствие.

 -Если ты научишься выплескивать на холст всего себя, а не оставлять добрую половину на берегу, – вот тогда они оценят.

 Я пожал плечами. Минуту мы шли молча. Потом я вытянул руку и сказал:

 -Видишь эту сосну? – Таня ничего не ответила и лишь посмотрела туда, куда я указывал, - говорят, когда Левитан ехал на Волгу, он на один день останавливался в нашем городе и отдыхал под нею.

 Таня обернулась и молча смотрела на меня, чуть наклонив голову; от ветра ее волосы хлестали по щекам; она достала блестящую заколку и собрала их. Потом сказала:

 -Знаешь, я действительно что-то слышала, когда была в студии.

 -Оставь. Это именно тот самообман, о котором ты говорила.

 -Самообман или твой обман?

 -А это имеет значение? – осведомился я, улыбаясь.

 -Для меня – огромное.

 Не знаю, почему она так сказала, совершенно не знаю, и что имела в виду. Во всяком случае это было не простое влечение ко мне. Не та это была интонация.

 На прощание мы договорились, что я зайду к ней на днях.

 

Вечер того же дня

 С Калядиным я познакомился, когда уже целый месяц отучился на первом курсе. (Мне было тогда двадцать два года). Однажды мы с Мишкой отправились в один из тех клубов, где он выступал; после смерти своих родных я постоянно пребывал в подавленном настроении, и оттого писал все больше и больше; мне уже самому начинало казаться, что моя живопись постепенно превращается в манию, даже в болезнь. По всей видимости, Мишка это просек и  решил меня воодушевить, вытащив туда, где не было запаха масляной краски. ( Но как выяснилось позже, и на сей раз мне не удалось от него сбежать).

 -Хочешь, познакомлю тебя с нашим куратором? – говорил он мне по дороге, - это благодаря ему я сюда попал. 

 Я хмуро пожал плечами.

 В помещении было сильно накурено, и белые воротнички официантов будто бы плавали в сигаретном дыму. В дальнем углу возле кассового аппарата примостился компьютер; из колонок, обращенных динамиками в зал, доносились странные внутриутробные аккорды. Если бы я был еще в более-менее удобоваримом состоянии, то, конечно, мог бы решить для себя, в каком из двух ладов они взяты, но теперь даже музыка находилась для меня где-то посредине между минором и мажором. Сцена пустовала. 

Мы отыскали свободный столик, и Мишка, подняв руку, заказал две кружки пива, (из-за серой пелены мне показалось, будто во время этого жеста его пальцы прикоснулись к шее одного из официантов, но на самом деле парень в белой рубашке, обслуживая клиента, стоял в двух метрах от Мишки), а потом сел против меня.

 -Ну как ты? Обрадуй и скажи, что тебе хоть немного лучше.

 Он умолк и некоторое время внимательно изучал меня, а потом, когда нам принесли пиво, принялся утешать. Минут через пять я совсем перестал его слушать, а все больше оглядывался по сторонам, и покуда кислый терпкий дым залезал в мои ноздри, я все больше способен был различать то, что творилось в помещении.

 -Кто это такой? – спросил я вдруг. 

 Мишка развернулся в ту сторону, куда я кивнул подбородком.   

 -О ком ты?

 -Его лицо мне знакомо.

 Тот, о ком я говорил, стоял в другом конце залы, прислонившись к дверному косяку; сам проем был освещен и вел, по всей видимости, в какой-то рабочий закуток.

 -Он явно не из простых посетителей. Скорее из персонала.

 -Ах, я понял, - на лице Мишки пошевелилась улыбка. Родившись где-то пониже глаз, она скользнула вниз к скулам и тотчас же исчезла, - помнишь, говорил тебе о нашем кураторе?

 -Это он?

 -Нет, это его сын. Они приехали из Новосибирска год назад и теперь твердо решили здесь обосноваться.

 Мишка сказал, что мы с этим парнем тезки, да еще и родственные души – он тоже художник.

 -Неужели? Ага, теперь вспомнил - я видел его в академии. Выходит, мы вместе учимся.

 -Да. Его фамилия Калядин. Могу вас познакомить, хочешь?

 Я не протестовал, и мы пропетляли между столиками; Мишка представил меня. Разговорились. Калядин принялся доказывать мне, что развитие национальной живописи должно курировать Министерство обороны – вот тогда действительно не останется ни одного голодающего художника, - что это не такая уж бредовая идея; разумеется, я не воспринимал его слова всерьез, но минут через десять мне все же пришлось согласиться с убедительностью его доводов, иначе он никогда бы не прекратил свои тирады. И вдруг Калядин расхохотался и хлопнул меня по плечу.

 -Господи, друг, да я же просто пошутил, а ты и всерьез принял! Вот, Мишка, я же говорил, что у меня есть талант убеждения! Я могу убедить человека во всем, в чем угодно, - он продолжал смеяться, Мишка тоже теперь заливался; пришлось улыбнуться и мне, - ладно, приятель, ты не обиделся?

 -Нет, - ответил я; на самом-то деле Калядин нравился мне все больше и больше, - давно вы знакомы? 

 -Мишка и я? Недели три всего.   

 -А что там, в закутке?

 -Это не закуток, а целая комната, - пояснил Мишка, - сюда мы приглашаем наших друзей, когда у нас мало денег, и мы хотим пить подальше от бара.

 -С сегодняшнего дня она будет предназначаться не только для этого, - сказал Калядин, - у нас в доме ремонт, и я на некоторое время решил оборудовать эту комнату под студию.

 -Вот те на! Картины привез уже? – осведомился Мишка.

 -Да, утром.

 -А ну дай взглянуть.

 -Нет проблем, проходите. Только когда вы их увидите, не надо ради Бога говорить, что они написаны под влиянием Шагала, я все равно с этим никогда не соглашусь. Чем больше мне это говорят, тем больше я убеждаюсь, что все это дудки. СпрОсите почему? Да потому что это уже походит на клеймо, да-да, на клеймо и никак иначе: один сказал, и все за ним подхватили - ну разве можно такое принять за правду?

 Помещение было совсем небольшим – вот именно, что закуток, а не комната. Я бы никогда в жизни не заставил себя работать в таком месте. Картины были понатыканы где попало – словно осот в картофельной грядке; одну из них, (изображавшую кота, размазанного по всему холсту), Калядин прислонил прямо к теплой батарее.

 -Ну как вам? – выжидательно осведомился автор.

 Мишка промычал в ответ что-то нечленораздельное.

 -Не слышу. Ребята, я ведь серьезно отношусь к своему творчеству и нуждаюсь в четкой и ясной критике.

 Что было делать моему другу? Он попытался высказать несколько дельных замечаний, но это была оценка дилетанта, - поэтому, быть может, и разгорелся спор; слава богу, он носил еще более или менее доброжелательные тона и напоминал дискуссию на каких-нибудь семинарских занятиях по литературе. Но неожиданно в его середине откуда ни возьмись всплыло злополучное имя Шагала, - тут уж все начало сотрясаться вовсе.

 -Зачем ты тогда хотел знать мое мнение? – сопротивлялся Мишка, но Калядин все не отступал.

 Они так увлеклись, что, казалось, совершенно забыли о моем присутствии, - а я не вмешивался, - но в какой-то момент Калядин все же обернулся и спросил, «а что я-то об этом думаю». Я стал отнекиваться, чтобы не дай Бог не поддержать этот бессмысленный спор, - у меня и так уже голова трещала, - но Калядин, разумеется, угадал мои впечатления и тотчас сбавил обороты, даже приуныл.

 Через несколько дней, когда я снова был в клубе и положительно отозвался об одной из картин, которые Павел привез в студию новой партией, он крепко пожал мне руку.

 -Хочешь, могу подарить ее тебе.

 -Подарить?

 -Ну да. Что скажешь?

 Отказываться было неловко.

 

2005-й июль, 24-й день

 День

 Таня не выходит у меня из головы. В вечер нашего знакомства и позже, когда мы катались по реке, я мог бы угадывать в ее ресницах и подернутых янтарем губах собственную мать, и испытывать нерешительность, но после того, как мне удалось поверить, что она по-настоящему понимает меня, я все больше и больше желаю подарить и открыть ей то, чего в свое время так и не получили мои близкие.

 Сейчас уже день, но послед луны так и не сходит с неба; луна как будто пытается вспомнить свое детство. Иногда я поднимаю голову, снова и снова обвожу глазами полукружный контур, и мне кажется, будто мой взгляд качается на маятнике: раз, два, три, - в прошлое, все дальше и дальше.

 Я очень переживал, когда остался совсем один, хотя и недолго, заметно меньше, чем после смерти деда, а быть может мне даже было приятно и, вместе с тем, благоговейно-боязно вступать в новую одинокую жизнь, которой я к тому времени очень ждал.

 Но сегодня мне уже не хочется думать об одиночестве.

 Редко, но все же иногда случается, я вспоминаю о родных со слезами, однако это не боль утраты, другая: я вижу старые солнечные комнаты, берег моря, размытые мириады цветочных ковров, и еще много того, чего на самом деле не было или же было, но в тот момент вызывало совсем иные ощущения, - словом, здесь не обходится без участия промелька, я уже упоминал о нем раньше.

 Я переживал, когда остался один, но совершенно не так, как переживало бы на моем месте большинство людей, и когда мы с Таней были в студии, я никак не мог избавиться от ощущения, что она, изучая меня, будто бы перебирает карточную колоду, лежащую рубашками вверх; медленно, с расстановкой откладывает в сторону карту за картой, но на самом верху перед ней так и лежит одна-единственная, и создается впечатление, что все пятьдесят четыре карты одинаковы, но как только очередная отброшенная приземляется на стол, она уже отличается от тех, которые лежат рядом с ней, от других отброшенных. Не меняющаяся карта на вершине колоды, - это визуальная память Тани, она выделила для себя единственную карту и как бы примеряет ее изображение на остальных.

 

 После обеда

 Свою мать я не любил. Уверен, что фундамент этому был заложен еще в раннем детстве, но по-настоящему признаться самому себе «в такой чудовищной черствости» мне удалось лишь за месяц до ее гибели. И все же это отношение мама заранее предупредила: лет с шести во время наших ссор и за мое непослушание, она часто кричала, что если я не думаю меняться, не собираюсь помогать по дому, хорошо учиться, побыстрее слезть у нее с шеи и пр., «обязательно вырасту таким же ублюдком, как мой отец, - вот тогда-то мне прямиком дорога в Белоруссию». (А мне до него ни сейчас, ни тогда нет никакого дела). 

 К моему совершеннолетию наши ссоры сделались ежедневными. 

 Мама работала редактором в толстом литературном журнале, который после 1991-го года стал выходить тиражом 2500 тысячи экземпляров; деньги платили мизерные, и мы едва существовали на них. Она все мне отдавала.

 А что касается моей бабушки, то та, будучи по природе своей человеком властным, часто, но всегда безуспешно старалась подчинить меня «семейной воле», поэтому я и с ней жил как кошка с собакой.

 

 В шестом классе я перешел в лицей, и как-то раз директор заявил, что на следующий день все должны прийти в пиджаках. Сам-то он, конечно, неотступно следовал этому правилу: его костюм напоминал железную трубу, в которой можно было бы удавиться от тесноты; директор любил воображать себя эталоном, особенно в глазах молодежи, как какой-нибудь пожилой турок, (а ему-то было всего лет сорок), и я с досадой язвил себе под нос, как это он еще не приказал нам положить в правые карманы пиджаков пузырьки с таблетками аспирина – тоже в пример ему.

Я пришел домой, рассказал обо всем матери, а потом заявил, что не собираюсь выполнять эту чепуху. Она стала плакать и кричать, что если меня отчислят из такого престижного, а, главное, бесплатного лицея, я закончу свою жизнь на помойке. И еще кое-что она прибавила: «как ты собираешься в будущем найти себе хорошую работу, если не хочешь подчиняться тем, кто стоит над тобой?», - а потом побежала в магазин, купила мне этот пиджак и следующего дня заставила надеть. Сидел он плохо, и был, положа руку на сердце, отвратителен, да еще к тому же я чувствовал себя так, будто у меня украли индивидуальность. Дня через два пришлось идти его менять. Но зато я «выполнил директорский указ в срок и не взбунтовался».

 Мы еще долго спорили, но потом все же помирились.

 Мать часто говорила мне:

 -Я хочу, чтобы у тебя всегда все было хорошо, - а потом гладила по голове и понятия не имела, что лет через пять я буду презирать ее за эти слова.

 «Хорошо учиться, найти себе «денежную специальность» и как сыр в масле кататься».

 Я не хотел, чтобы у меня «всегда все было хорошо».

 Ровно таким же образом мы ссорились из-за огромного количества других вещей, и когда ей удавалось подчинить меня, она за последние деньги покупала мне сладости. Тогда я теплел, а вскоре и вовсе начинал испытывать стыд за свои сомнения в том, что лучше нее нет на свете. Впрочем, длилось это, как правило, очень недолго - уж слишком разными людьми мы были.

 Теперь свобода мне дороже всего, и, выбирая между нею и чем-то или кем-то еще, я долго не раздумывал бы.

 

 Как-то раз, (значительно позже истории с пиджаком), ко мне зашел один мой школьный приятель: ему понадобились какие-то словари; стоя возле полки с книгами, он спросил меня, чего это моя мать так взбеленилась. Да, он немного наследил в прихожей, но кричать-то так зачем. А потом присовокупил:

 -Она, по ходу дела, человек непокладистый, вредный.

 Услышав эти слова, я сразу же выставил его вон, а на прощание сказал, что никому никогда не позволю говорить так о моей матери.

 С тех пор я никогда больше с ним не общался, но зато если моя мать в очередной раз принималась меня пилить, неустанно повторял ей следующее:

 -Ты вредный человек. Это даже не я сказал, а один мой друг, и я его полностью поддерживаю!

  Ее больно задевало.

 

 Когда я окончил школу, пошел учиться на программиста, но очень быстро бросил, а затем объявил своей семье, что собираюсь поступать в художественную академию. Мать и бабка объявили мне бойкот на целую неделю.

 

  2005-й июль, 26-й день

 Хочу видеть ее еще больше. Может позвонить? Но зачем? Вернее, как я объясню цель своего звонка?

 А разве так уж нужно искать эту цель?

 

 И все же дождусь завтра…

 

 2005-й июль, 27-й день

 До вчерашнего дня я воспринимал течение времени спокойно, но по мере приближения моей встречи с Таней я как будто чувствовал, что стрелки часов все более и более замедляют свой ход – это похоже было на преследование во сне, когда ты от кого-то убегаешь и вдруг твои ноги начинают прилипать к полу, или, наоборот, стараешься настигнуть, но в последний момент объект преследования ускользает.

 …Замедляющаяся лента кинопроектора…

 А один раз, лет десять назад, мне приснился один из тех немногих снов, что я запомнил на всю жизнь; он больше никогда не повторялся, но, видно, и одного раза было вполне достаточно, - я превратился в главного героя боевика и стрелял в многочисленную банду, у которой не было никаких сил меня укокошить. В светлом железном зале люди с огромными револьверами подбегали ко мне и мазали практически в упор, а вот я не промахнулся ни единого раза. Очень быстро толпа превратилась в груду мертвых тел, осталось только три человека – два телохранителя и главарь банды.

 -Промахнешься!.. Обязательно промахнешься в последний момент! - закричал мне главарь, и вдруг в моей голове сверкнуло чудовищное открытие: у меня ведь осталось только три патрона!

 Рука дрогнула, я выстрелил, но все-таки попал – в правого телохранителя, хотя метился в левого. Он падает, и его ботинки взлетают, а один из них бьет главарю чуть ли не в плечо. 

 Промахнешься… Промахнешься… ВСЕ РАВНО ПРОМАХНЕШЬСЯ!..

 Рука необъяснимым образом отводится от цели на добрые сорок пять градусов – я стреляю и попадаю в место, где сходятся железные стены. Дзынннь! Затем она наводится на последнего телохранителя. Выстрел! Он падает замертво, лизнув своим пиджаком бедро главаря.

 -Вот, я же говорил! – главарь хохочет, - теперь тебе конец.

 Я еще раз спускаю курок – осечка… И тут же резко просыпаюсь.

 Сон – это сценарий, от которого невозможно отступить только в самых ключевых моментах. Но ты знаешь, что финал его, - это продукт пассивного фатализма. 

 

 Итак, я пребывал в нетерпении. Господи, что такое со мной случилось? Давно не удавалось мне испытывать к кому-то столь сильный, попросту угрожающий интерес!

 Без пяти минут два я уже звонил в домофон ее подъезда.

 -Это ты? – услышал я немного искаженный голос Тани.

 -Да, привет.

 -Заходи быстрее и поднимайся на третий этаж. Я оставлю дверь квартиры открытой, захлопни ее за собой. Буду на балконе – не хочу упустить самой интересное!

 Зуммерному сигналу открывающейся двери сопутствовал ее веселый смех. Нечто увлекло ее так сильно, что она открыла входную дверь, - сама же не может ждать ни минуты, ей зачем-то надо на балкон. Что же там такое происходит? Пока я поднимался, меня охватывала странная смесь возбуждения и укора.

 Дверь квартиры была приоткрыта.

 -Эй, Пашка, быстрей иди сюда!

 Таня уже знала, что я рядом, хотя еще не скрипнула ни одна петля. Я прошел через все комнаты на ее голос и, очутившись на балконе, тут же рассмеялся. Вот оказывается в чем дело: она любила последить за футбольной игрой. Довольно необычное увлечение для женщины, что и говорить, но ее балкон был с видом на местный стадион, и Тане все равно пришлось бы привыкать к отголоскам той бурной жизни, которая там творилась. Примерно раз в три дня к нам приезжала команда из какого-нибудь соседнего города, и начиналось зрелище сродни тому, которое могут устроить середняки бельгийского чемпионата.

 Таня пила кофе и поднимавшийся от него пар ощупывал балконный козырек до тех пор, пока очередной порыв теплого ветра не выбрасывал его вон на улицу, поверх освещенных солнцем деревьев.  

 -Ага, так вот в чем дело! Я и представить не мог, что ты этим увлекаешься.

 -А ты нет?

 -Ну почему же. По мне это штука вполне сносная. Наши выигрывают?

 -Да, но всего лишь 2:1, поэтому я не хотела пропустить концовку. Я часто слежу за ними отсюда, а один раз, когда стадион дисквалифицировали, я была единственным болельщиком, наблюдавшим с балкона. Пришлось здорово покричать, но нашим это все равно не помогло – соперник их слопал… Ох, смотри как здорово! Они забили третий!

 И в самом деле, в этот момент нападающий в синей форме с таким оттенком рыжих волос, что казалось, будто на его голове шапка из грейпфрутовой кожуры, прошел по флангу, ударил почти наобум, но угодил прямо в дальнюю девятку. Болельщики на двух противолежащих трибунах взвыли, раздираемые бурными овациями. Таня тоже зааплодировала и кинулась мне на шею. Я удивленно обнял ее, и несколько секунд девушка в радостном экстазе хлопала меня ладонями по спине; потом она слегка меня оттолкнула и, чуть повернув голову, смущенно произнесла:

 -Ну, вот теперь можно выпить еще кофе. Будешь?

 -Конечно, - я прошел в комнату и опустился в кресло.

 Она принесла кофе и поставила поднос на маленький столик из корейской сосны, стоявший у изголовья кровати.

 -Это для эскизов? - я кивнул на треножник, задние ноги которого упирались в стеллаж с энциклопедиями.

 Таня молча кивнула.

 -А эскизы?.. Вон на том столе?..

 -Да.

 -Я приметил их, когда еще только зашел. Часто ты забираешь их домой?

 Я резко встал, а она, не двигаясь с места, внимательно следила за мной.

 -Это что-то интересное? Я бы хотел посмотреть, если ты не возражаешь, - но только я взялся за краешек одного из эскизов перевернутых тыльной стороной, Таня тут же очутилась возле меня и сжала мое запястье.

 -Возражаю.

 -Но почему?

 -Тут все гораздо проще… шаблоннее… и тебе наверняка станет смешно, а еще… еще ты разочаруешься, а я этого не хочу.

 -Что за самоуничижение! Неужели есть нечто такое, что в силах разочаровать меня в тебе? – я уже держал ее за руку и осторожно притягивал к себе.

 -Есть, поверь мне.

 -Сомневаюсь.

 -Не говори банальных комплиментов…

 -Я и не говорю… позволь мне посмотреть… - упрашивал я с улыбкой, наклоняясь к ней все ближе; она не протестовала, а тоже придвигалась ко мне, медленно, медленно, и я чувствовал жасмин ее тела и размывавшиеся теплой водой контуры лица. Наши лица потихоньку сливались, утопали друг в друге, как плющ и стена, как разные стремления одного человека, настигающие и хлопающие себя по витиеватым струнам, дабы вытеснить касанием губ лучи сверкающе-белого застекленного дня.