[07] Дверь карцера открылась...

Дверь карцера открылась.

- Осоргин, на выход.

Он спрыгнул с жерди на каменный пол, пошатнулся, но устоял. Стылая кровь нехотя побежала по венам.

Каморка дежурного была натоплена, и первые мгновения Георгий Михайлович задрожал, впитывая кожей нахлынувший жар. Жизнь, втоптанная в основание позвоночника, распрямлялась, выбиралась наружу. Заблестели глаза.

- Осужденный Осоргин, статья 58-ая, пункты 6 и 11.

За столом сидел начальник КВЧ Успенский. От него пахло кухней и самогоном.

- Контрик…

Дмитрий Успенский родился сыном священника. После революции он убил своего отца, и объявил властям, что сделал это из классовой ненависти. Ему дали легкий срок и сразу пошел он в лагере по культурно-воспитательной линии, быстро освободился, уже вольным чекистом закрепился на островах… За глаза его звали Соловецким Наполеоном.

- А придумай мне лозунг, Осоргин! Такой, чтоб с искринкой. – Успенский по-барски махнул рукой.

- Соловки – рабочим и крестьянам!

Начальник КВЧ осклабился:

- Шутим – это хорошо.

Он встал из-за стола, пьяненькой походкой подошел к Осоргину, дыхнул перегаром:

- Я вот шлепнуть тебя хочу, прямо сейчас, - хлопнул ладонью по кобуре, - а мне нельзя прямо сейчас.

Осоргин отвернулся.

- Что кривишься, падла? К тебе жена приехала.

Георгий Михайлович вздрогнул, быстро посмотрел на Успенского: не врет?

- А давай я к ней пойду? Тебе – пулю в затылок, шмотье вонючее на чердак, а я к бабе твоей под одеяло? Ась?..

Ненависть заполнила тесное пространство кельи – и воздух похолодел. Осоргин взвелся на мгновение, как курок нагана, замер на четверть шага от непоправимого, и тут же расслабился, повел плечами. Широко улыбнулся.

- Много пьешь, гражданин начальник. Глядишь, не сможешь…

- У-у-умный, сука… - Успенский как будто восхищался.

И вдруг резко ударил. Кулаком. В солнечное сплетение. Осоргин задохнулся, отлетел к стене, беспомощно открывая рот. Пропал воздух. Ноги у него подогнулись, стали ватные, словно кости из них вытащили. Но он устоял и на этот раз, чуть осел, но поднялся через боль, опираясь о стену.

- Три дня тебе. – Голос Успенского стал ледяным, официальным. – Не выпроводишь жену – при ней расстреляю. Лично.

Все было не зря, все не напрасно! Этот мир, невыносимый, грязный, бесчеловечный, ублюдочный тюремный мир треснул, и из щели хлынул наружу ослепительный свет. «Жена», - кричали его лучи! «Жена», - вторили теплые кирпичные стены! «Жена», - утверждала сквозь запотевшее окно свинцовая осень. Жена и жизнь слились в одно, роднясь не видимостью шумного «жы», но какой-то глубинной прасемантикой, существующей в языке до начала времен.

И можно терпеть холодные камеры, арестантские роты, голод, расстрелы друзей, зверства уголовников – что угодно – ради одной секунды, когда ожидание резким броском врывается в действительность, подминает ее под себя, дарует плоть и кровь надежде.

Хлесткое, ликующее счастье колотилось в груди Осоргина, и уж конечно никакой Успенский не мог его омрачить.

Не было прошедшего года, не было разлуки. Да и что такое разлука, как не повод заточить карандаши и запастись бумагой. Летели письма из Москвы на Соловки и обратно. «Воронья почта», - шутил Осоргин. Но письма были ценны не событиями их двух таких разных миров, но живым Словом. Оно, это Слово, разрывало пространство, отводило беду, приближало встречу. И никогда Осоргин не ощущал себя таким свободным, как в эти минуты.

- Три дня… Как Христу, гражданин начальник. – Георгий Михайлович тяжело дышал.

- Бога нет, Осоргин.