Глава 06.

Голубев не заставил себя долго ждать, явился. Внёс в дом коробку, стал её разбирать: погремушки, пищалки, мягкие игрушки, машинки заводные металлические.

- Да куда им? Они ещё и не ползают даже. А эту страсть железную зачем?

- Ничего, пусть привыкают к металлу. – Дальше пошли пакеты с едой, какие-то фрукты, две пачки пельменей и, конечно, бутылочка портвейна.

- Ты зачем это?

- Ну, как же, Новый год скоро ведь. Пельмешек   приготовь, а, Марусь?

- Иди, сам вари. Я ребятами займусь.

Маруся не стала пока сопротивляться очередной попытке Голубева изображать их семейную жизнь; когда освободилась, накрыла стол. Юрка тут же вытащил из коробки, спущенной под стол, бутылку водки.

- По маленькой. Под пельмешки, страсть как люблю.

Маруся думала и раньше, как подступиться к нему с трудным для обоих, ну, может быть, и для неё одной, разговором. А он помог ей, дал «ключик», как ей показалось.

Юрка выпил немного, расслабился, пиджак снял, на спинку стула повесил, разговорчивей стал, а то всё молчком сидел. Он достал и распечатал пачку «Беломора», но хозяйка выразительно постучала пальцем себе по лбу, и он убрал папиросы.

- Марусь, давай поговорим.

- Поговорим; погоди только, я ребят погляжу. – Двойняшки сидели друг против друга в подушках: Гришка молотил погремушкой, пытаясь дотянуться до Ивана, а тот увлёкся соской и клевал носом. Маруся вернулась к столу, присела.

- Ну, давайте, рассказывайте, что там у вас. Хотя нет, знаете что, Юрий Васильевич, давайте я вам скажу. А скажу-расскажу я тебе, Юрочка, друг ты наш со Стёпой единственный, сон свой вещий. А вы налейте себе чуток, примите и послушайте, он к вам имеет отношение. – И она рассказала ему свой сон – не весь, а только то, что касается его одного.

Голубев слушал, не перебивая. Мария говорила долго, а когда закончила, вдруг увидела, что перед ней сидит совершенно трезвый бледный и растерянный и какой-то помятый жалкий мужик.

                                                               79

- Вот так, дорогой ты наш. Береги себя, прекрати праздновать Победу каждый день.

- И тебе Степан явился и это говорил? – тихо произнёс ошеломлённый Юркеш. – Я думал, что чепуха этот сон…

- А ко мне больше один не приходи. Не мучь меня и не баламуть встречных и соседей, да всю деревню…  Найди себе хозяйку в дом, тогда и милости просим с ней к нам в гости!

Голубев встал, открыл рот, пытаясь что-то сказать, но она его опередила.

- И не надо ничего говорить, всё уже переговорено, и каждое слово будет лишним. Я люблю вас, Юрий Васильевич, как друга. Как Стёпу я вас любить не могу. И никогда не буду. Простите. Вот вам Бог, а вот и…

Юрий Васильевич медленно застегнул рубашку на верхнюю пуговицу, надел пиджак, снял с вешалки у порога шапку и полушубок, достал пачку «Беломора», кинул в рот папиросу и тихо вышел за дверь…

На крыльце он постоял, опустив голову, покатал ею, словно пытался отогнать наваждение, потом потёр лоб, надел шапку и полушубок, закурил, спустился во двор и, похрустывая снежком, пошёл за ворота к своему «Зазику», притулившемуся у забора…

А Марусю поглотили дела домашние да материнские заботы, за которыми ей некогда было подумать о нынешней встрече с Голубевым. И только позже, когда простояла перед иконами с молитвами «На сон грядущим» и с блаженством усталого человека вытянулась под одеялом, перебрала по привычке все события дня минувшего, остановилась на Юрии Васильевиче и долго думала о нём и о себе, правильно ли она поступила, не наговорила ли чего лишнего, не обидела ли человека, который так настойчиво, особенно в последнее время, добивался союза с ней.

Первые годы-то после  войны всё как-то шуточкой, под рюмочку да под гитарку: «Маруся, выходи-ка за меня…»  Женился потом, вроде бы отстал, слава Богу. Ан нет, задурил, потерял семью и снова стал возникать на её пути… Ей не хотелось дальше размышлять об этом, и она решила, что поступила правильно. И тени сомнения у неё в этой её  женской правильности не возникло, и желания посоветоваться с кем-нибудь не почувствовала.

Со стороны посмотреть, так кто-нибудь из читателей в подобной жизненной ситуации сказал бы: «Дура баба! Тебе мужская поддержка нужна в твоём положении. Чем пропадать с двумя мальцами, выходи за мужика, пока зовёт, и живи счастливо, не горюй. Ах, тебе любовь подавай?! На пятый десяток уже поворачиваешь, а всё туда же. Ничего, стерпится – слюбится. Будет с кем старость делить».

А могут быть и другие мнения на этот счёт. Но не будем отнимать хлеб у читателей, умудрённых опытом «быстротекущей жизни», покушаться на их волю самим посудачить над положением Маруси, покричать враз в несколько голосов, как на передаче «Пусть говорят» у Малахова, пусть поговорят.

Бродова поступила так, как поступила, и даже попытка автора навязать ей иной вариант поступка не удалась; он где-то по ходу развития сюжета пустил его на самотёк, ослабил влияние на персонажей, «приотпустил вожжи», я бы сказал так, что их характеры сформировались к середине первой книги несколько другими, чем задумывались первоначально (а были они тогда ещё расплывчаты) – нет, не хуже, но точнее, а Бродова – твёрже.

И не будем тревожить её сон; намаялась она, сами знаете, изрядно, путь отдыхает. Что ждёт её завтра, кто знает. Да и все мы знаем разве, что нас завтра ждёт?

Голубев в своем плохо протопленном доме в неуютном одиночестве лежал до рассвета на неразобранной  постели, не  сняв  полушубка,   дошибал  початую  у  Бродовой  пачку  «Беломора» и думал, думал…А о чём, надо ли рассказывать?   Надо, наверное,   только   по   одной   причине:   чтобы   представить   читателю   более    яркую

 

                                                                          80

характеристику героя. Но думы могут быть разные. Например, такие: «И чего ты нашёл в этой простой деревенской бабе? Ну, прости, не баба   – доярка, мастер машинного доения,

но всё равно доярка. У тебя вон какая была Незабудка и девчонки – дочурки… ты спятил? Что молчишь, скажи что-нибудь» - «Не знаю. Я люблю её. С детства, со школы. Она моя, понимаешь, моя, родная, тёплая, близкая… Она для меня всё… Я не могу подобрать другие слова. Двадцать лет, как с фронта пришёл, подбираю их, чтобы сказать, кто она для меня».

            А кто-то другой, например, сказал бы так: «Но ты ведь от этой, как ты говоришь, любви себя потерял ещё не до конца, но можешь скоро совсем потерять. Зачем это тебе? Для чего?» – «Без неё – да, я всё теряю, я без неё даже учиться не хотел. А с ней я могу всё». – «Да ты уже многое упустил, тебе не двадцать пять». – «Ничего, ещё не всё потеряно. Но только с ней, потому что, как говорится, я без неё жить не могу. Вот такие пироги». «Да ты просто алкаш. А как бухнёшь, так в тебе взыграют кристаллы безумия, и память в прошлое тянет, туда, где Маруся молодая, и ты гусар, вот ты и начинаешь давить на газ. А по сути… Ты глянь на себя в зеркало с похмелы, на кого ты похож. И трезво погляди на свою любовь, на что она похожа. Смешно, честное слово, смешно на вас смотреть, на тебя ненормального и на неё несчастную».

            «Я не алкаш, - отбивался Юркеш, - я русский пьяница. Мне пьянство в радость, а не в болезнь. Я от него не завишу. Могу хоть нынче бросить. Но как же тогда наша Победа? Как мне её праздновать? Кто не прошёл войну, тот нас, фронтовиков понять не может. Этого не касайтесь, это неприкосновенно!»

            «Ага! Со своими гуляшками ты столько потерял, что теперь ищешь оправдания этим потерям». – «Дело не в потерях, а в находках. Дело в том, что я ещё не нашёл своего главного в жизни». – «Ну, ищи. Ищи…» Голубев, словно от невидимых, а точнее, от предполагаемых оппонентов сам себе задавал вопросы и сам на них отвечал. Где-то искренно, где-то лукавил. Ну, какой же русский мужик не слукавит, говоря о выпивке?!

Так и не додумавшись до истины (а возможно ли её отыскать за ночь, если за всю жизнь не нашёл? Правда, бывает, что она открывается внезапно  в миги озарения или откровения, и такие миги называются «моментами истины»), он пролежал до утра, поднялся, выбрился начисто, умылся. Напился из холодного чайника и поехал в своё хозяйство.