01. Сентябрьский день. Я, Гарри Винд, встаю как всегда в шесть утра...

 Сентябрьский день. Я, Гарри Винд, встаю как всегда в шесть утра. Мне сорок два года. Чтобы выспаться, мне хватает пяти–шести часов. В доме тихо. Моя жена, Барбара, и мои дети, Тобиас и Этель, ещё спят. Я иду в ванную комнату и принимаю душ. Сначала очень горячий, потом очень холодный. Это просто привычка; при этом я совершенно ничего не чувствую, – ни, например, свежести, внезапно наступившей, ни покалывания иголками по всему телу. Затем я спускаюсь на этаж ниже в кухню, где выпиваю три стакана фруктового сока, специально оставленного для меня прислугой ещё с вечера. На завтрак я в течение многих лет ем кукурузные хлопья с сахаром и молоком. Я открываю окно и вижу перед собой точно расстеленный мне под ноги, – перемахни только через подоконник, – беловатый, сотканный из тумана ковер, накрывший весь город. С Рехальпа1 (я живу на Айербрехт, Буренвег, 4а) доносится поскрипывание трамвайных вагонов. На круге перед депо формируют заново составы. Я возвращаюсь к себе и одеваюсь. Барбара спит в своей комнате. У нее чуткий сон, – если просыпается, вновь уже не засыпает. Здесь я тоже открываю окно. То, что я, несмотря на густой туман, кое–как выуживаю взглядом справа и слева – моя собственность: сельский дом в стиле мексиканского ранчо; построен пятнадцать лет назад по проекту архитектора Шварца. Я смотрю влево вглубь моей усадьбы и вижу доходные дома, воздвигнутые Хенигером в последние три года. Два года кряду противостоял я Хенигеру: он хотел проложить к своим доходным домам шоссейную дорогу от Буренвега. Он пришел ко мне и попросил уступить ему пятьсот квадратных метров территории моего сада. Предложил довольно солидную цену. Я, однако, отказался отдать так много квадратных метров моего сада. Я не понимал, зачем Хенигеру нужно строить здесь доходные дома; месячная аренда четырехкомнатной квартиры стоит у него 720 франков! При любой возможности он ратует за рост социального жилищного фонда. Я отказался, он тем не менее начал строить. Когда же дома были готовы для заселения, к ним уже пролегала трехметровой ширины дорога. Он сумел уломать городские власти на строительство дороги от Буренвега до своих доходных домов; мне угрожал процесс отчуждения собственности. Пришлось уступить. Правда, Хенигер заплатил и более высокую цену. Компенсацию я потратил на возведение новой ограды. Будь моя воля, я бы его тогда задушил. И сегодня ещё готов задушить. Я закрываю окна и спускаюсь в гараж. Сажусь за руль своего «корвета» и завожу мотор. Я проезжаю на первой скорости два метра к воротам; они открываются, потому что машина прервала луч фотоэлементов. Как только я миную перед гаражом луч фотоэлементов, ворота закрываются.

     Дорога мокрая, ветром надуло мелкие слипшиеся горки желтых, красных, бурых листьев; машину легко может занести. Проехав несколько сотен метров, я сворачиваю на Витиконерштрассе. Слева от себя я вижу новый, метров пять длиной турникет, окрашенный свинцовым суриком; когда, наконец, этот кусок турникета покроют несмываемой краской? Полгода назад Альберт Хуг не заметил здесь поворот вправо: он промчался на своем «остин хили» по прямой, протаранил турникет и, пролетев над семиметровой оградой, ухнул в Тобель2. Авария произошла ясным майским утром, в десять часов. На траурной церемонии присутствовали только ближайшие родственники: ни цветов, ни венков. Поминки прошли в сиротском приюте в Трогене; такова была воля отца, полковника Хуга. Теперь он остался один в громадном доме на Этлисбергштрассе. Страдающий от одиночества?

     Юлиус, мой эксперт по военным вопросам, сказал вчера:

     – Не понимаю, почему ты вновь и вновь заводишь речь о том, будто против тебя затевается расследование?! Противников у нас всегда хватало, – дефетисты3, антимилитаристы, например. Не ново, что они называют нас безнравственными ультра–поджигателями войны только потому, что мы выступаем за создание сильной армии. Теперь они пытаются навредить нам таким вот новым способом.

     Я уже в который раз отвечаю:

     – Наша контрразведка обязана что–то предпринять. Бундесрат не может взвалить всё на свои плечи. От написанного «Правдой» нельзя отмахнуться простым нытьем. Конечно, бундесрат обязал наших дипломатов выступить с протестом  против подозрений «Правды», примерно в том духе, что это, дескать, равнозначно вмешательству в наши внутренние дела. С другой стороны, «Правда» в обеих статьях против Швейцарии дословно процитировала формулировки, которые могли быть взяты из твоего отчета о состоянии нашей армии, переданного Митульскому!

     Юлиус всё ещё не мог понять, почему я завожу речь об этих вещах. Он сказал чуть дрожащим голосом:

     – Нет-нет, я не могу поверить в то, что наши противники раздобыли этот доклад и передали его русским агентам только ради того, чтобы расправиться с нами. Даже если бы дело обстояло именно так, наша контрразведка точно знала бы, за какую ниточку потянуть. И ниточка эта – не мы, Гарри, безусловно, не мы. Ведь наши усилия направлены исключительно на укрепление мощи государства. Да и доклад мы подготовили с единственной целью получить доллары – доллары, облегчающие нам работу. Доллары, Гарри, идущие в конечном счете с Запада! «Правда» же выходит на Востоке!

     Когда я еду по Ремерхоф, на память мне снова, как уже нередко бывало, приходит утро моего первого школьного дня и то, что было связано с первыми в моей жизни наручными часами. Перед самым выходом из дому мой отец, часовщик, державший собственную мастерскую и собственную торговую лавку, надел мне на запястье часы. Мы жили на Обердорфштрассе. Мать хотела проводить меня, но я наотрез отказался.

     Пройдя до конца Обердорфштрассе и свернув в Кирхгассе, я снял часы с руки. Отец забыл содрать с обратной стороны часов ценник. Часы стоили 17 с половиной франков. Это были дешевые часы, это я мог определить и в семь лет. Ведь я был сыном часовщика. Держа часы двумя пальцами за ремешок, я ударил их о стену дома. Потом я прижал их к правому уху: они ещё тикали. Я ударил их о стену во второй раз; они всё ещё шли. Я ударил их о стену в третий, четвертый, пятый раз: теперь они молчали. Я повернул обратно. Не пошел в школу, а вернулся к отцу. Я отдал ему часы и не сказал ни слова. Он тоже подержал их у уха, покачал головой и ушел. Тогда я побежал в школу. Через два дня я получил мои часы назад. Спустя три дня я снова ударил часы о стену дома, и они остановились. Я вернулся к отцу. В этот раз он был не один, –  у прилавка с видом клиентки стояла моя мать. Я протянул часы отцу. Он отнесся к этому без внимания.

     – Капуста стоит двадцать пять раппенов, – сказал он.

     – Нет, капуста стоит тридцать, – возразила мать.

     – Я прочел в газете торговый бюллетень, – сказал отец, – цена на капусту упала на пять раппенов. Что ещё ты хочешь купить?

     – Языковую колбасу, кило сахара, фунт желтого горошка, – на ночь замочу, а завтра сварю гороховый суп,  шесть яиц, укроп...

     Отец все записал на листок бумаги. Потом принялся подсчитывать.

     – Итого 5 франков 75 раппенов. Даю тебе с собой 6 франков, сдачу можешь не возвращать.

     Мать взяла деньги и поблагодарила его. Наконец, отец обратился ко мне. Спросил, что, дескать, случилось. Я пожал плечами. Мать сказала:

     – Ему давно пора идти в школу, ведь уже без десяти десять. Отец не отреагировал на ее замечание. Я вновь получил свои часы. Это были другие, действительно, хорошие часы...

     Я припарковал свой «корвет» под платанами и каштанами перед зданием суда присяжных. И направился в свое бюро. У меня есть свое бюро, скорее даже – свои бюро, на третьем, четвертом и пятом этажах пристройки театра на Ремиштрассе. Мой кабинет, приемная и зал заседаний находятся на пятом этаже. Тротуары усыпаны  каштановыми  плодами; их зеленая игольчатая кожура уже потрескалась. Если погода сейчас переменится, деревья за ночь потеряют всю оставшуюся листву. На сегодняшний вечер метеорологи прогнозируют переменный ветер – западный с переходом на юго–западный. Я поднимаюсь на стареньком скрипучем лифте на пятый этаж. Сейчас чуть больше семи. Я открываю дверь приемной и сразу, несмотря на отсутствие каких бы то ни было признаков  внешних изменений и устойчивого запаха сигар в воздухе, понимаю, что они здесь. Я просто знаю это, никакой связи с предчувствием тут нет. Я ошибаюсь только в одном: их не трое, гость у меня один – сидит в шляпе за моим письменным столом. Выждав, пока я не войду, он тяжело, как человек, проведший целую ночь напролет в неудобном положении, поднимается, идет мне навстречу, на ходу показывая мне свое служебное удостоверение:

     – Раппольд, – представляется он, – федеральная полиция. Я жду вас, – сухо и торжественно продолжил он, словно хотел тем самым подчеркнуть, что с уважением относится к своей работе, выполняет ее без цинизма, скажем,  по своего рода убеждению, – я жду вас здесь, чтобы случайно не встретиться с вами в каком–либо другом месте, о чем заранее предупредил вашу фройляйн Хауфлер; фройляйн Хауфлер будет молчать. Вы арестованы. Выражаю вам в этой связи свое сожаление. Вот, можете ознакомиться с ордером на арест. Ваше заключение под стражу обусловлено вероятностью осуществления преступного сговора, ни чем более. Разумеется, вам будут предоставлены определенные послабления в режиме тюремного содержания.

     – Вы одни? – спрашиваю я его. Это вопрос заставляет его занервничать. Он на голову ниже меня, лет так, скажем навскидку, шестидесяти четырех. «Профессионал, – мысленно прикидываю я, – возможно даже, успел поработать в Америке. Я делаю вид, будто уже не замечаю его, и направляюсь в приемную. Правда, оставляю дверь открытой, чтобы он мог видеть, что я пролистываю рабочий календарь.

     – Не нахожу пометки о вашем визите, – состроив серьезную мину, кричу я ему в открытую дверь и тут же возвращаюсь в кабинет. Окна помещёния выходят на Хаймплац. Я замечаю, что именно в этот момент на дневное дежурство заступают два полицейских патрульно–постовой службы. Я прохожу за свой письменный стол, сажусь и выдвигаю средний ящик. В это мгновение я слышу, как Раппольд громко и резко говорит:

     – Бессмысленно, не стоит!