10. Не все истории удаются...

   Не все истории удаются. В девятнадцать лет, в преддверии окончания школы и начала учебы в вузе я предстал перед офицером призывной комиссии и сказал:

     – Хочу быть летчиком, – после чего добавил, – я заканчиваю школу и буду поступать на инженерный факультет. – В инженерах наши ВВС нуждались, поэтому меня послали в профильный военно– медицинский институт, где я прошел обследование. Никаких противопоказаний,  том числе медицинских, выявлено не было. Я успешно окончил курсы обучения в пехотной рекрутской школе, был произведен в унтер–офицеры и приступил к занятиям по предварительной летной подготовке.

     Я хотел стать летчиком, потому что летчиком стал Хорст Крюгер в Берлине и потому что теперь он писал мне длиннющие письма о летном деле. К тому же летчики в любой стране считались героями. У нас были Вальтер Миттельхольцер и Оскар Бидер*. Любой и каждый знает про эскадрилью барона Манфреда фон Рихтхофена*. Я прочел все истории о летчиках, какие только сумел достать, в том числе, например, Аккермана.

     Очень скоро, однако, выяснилось: среди курсантов я был единственный любитель приключений, единственный сочинитель историй. Мои товарищи были технарями. Нам с первого дня вдалбливали в голову, что летать невозможно без освоения техники. В кабинете теоретической подготовки, задолго до первого самостоятельного полета, мы, например, рассчитывали функции рулевых поверхностей, когда они становятся эффективными при лупинге, как руль направления становится рулем высоты и так далее. В кабинете теоретической подготовки я никогда не давал осечки. От природы хорошая память позволяла мне быть на высоте, даже когда я чего–то не понимал, даже когда не мог вникнуть в суть тех или иных вещёй. Что на самом деле представляет собой аэродинамика, я, в сущности, никогда не понимал, как это обязан понимать летчик. При этом, однако, я держал в памяти все формулы, которые нам давали. Я с абсолютной легкостью легко и безошибочно воспроизводил их, и у преподавателей не возникало ни малейших подозрений. Не давал я осечки и при спаренном управлении. Мне без труда удавалось в течение десяти минут держать предписанную высоту и установленный курс, даже в том случае, если сидевший за спаренным рулем преподаватель пытался почти неуловимым нажатием воздействовать на руль, – не ради того, чтобы создать повод для придирки, а для того, например, чтобы сымитировать внезапно подувший боковой ветер. Преподаватели и товарищи видели во мне будущего командира звена. Я вновь и вновь потчевал их своими историями о летчиках. Лучшими из прочитанных мной историй, разбавленных эпизодами из описаний, поступавших мне от Хорста Крюгера, или перемешанных с ними, я уже не отдавал себе отчета в том, что веду рассказ таким образом, будто речь идет о моем собственном приключении, если вдруг, рассказывая от третьего лица, переходил на первое. Преподаватели тоже не обращали на это внимание. Они тоже стали рассказывать. Разумеется, от первого лица. Так я их настроил. Вначале они вели себя очень сдержанно и были крайне скупы на общение с нами. Но от недели к неделе они всё больше и больше оттаивали. Никто при этом не отдавал себе отчета в том, что мы, собственно говоря, конкурируем, никто, даже я сам, не замечал, как я стараюсь подчеркнуть значимость историй как таковых и оставить за скобками значение техники.

     12 сентября мы должны были совершить свой первый самостоятельный полет. Не велика задача: разгон, пролет по прямой на высоте семисот метров до Устера*, перед Устером большой разворот и полет обратно, приземление, причем не прицельное и не на три точки. Аэродром, как всегда в это время года, был окутан легким туманом. Радарные антенны на Вангенерберг не вертелись, как сегодня, а буковый лесок между Гокхаузеном и Пфафхаузеном сверкал багрянцем. Всходило солнце, и луга сияли сочной зеленью. Когда мы подошли к краю взлетной полосы, со шлемами и летными очками в левой руке, о взлете ещё можно было не думать. Тем не менее, «бюкеры» стояли наготове, механики прогревали двигатели. Оставшееся до старта время мы занимались тем, что  громко проговаривали вслух все необходимые манипуляции. Наконец сквозь облака пробилось солнце.

     Я должен был взлетать первым. Внешний знак моего лидерства, добровольно признанного моими товарищами. Но в то мгновение, когда я услышал, как выкрикивают мою фамилию, на меня вдруг нахлынула волна страха и неуверенности. Чувства уверенности я не мог испытывать уже в силу того одного обстоятельства, что «бюкер–юнгмайстер» был одноместным самолетом. Механик помог мне пристегнуться, ещё раз, крича, напомнил, как нужно вылезать из кабины и открывать парашют в случае аварии. Потом он отошел в сторону. Я проверил приборы панели управления, после чего, до отказа потянув на себя ручку, дал полный газ, то есть, сделал, что положено было сделать по инструкции. Потом я поднял вверх руку, выставив два пальца, механик убрал башмак. Держа правую руку на ручке управления, а левую на регуляторе смесителя, я стал выруливать на стартовую линию и одновременно сам себе проговаривал вслух: «Внимание, предельное внимание, ручку смесителя подаем вперед, – медленно, плавно, равномерно, руль направления и рули крена держим спокойно, сосредоточенно, с предельной концентрацией, не упускаем из поля зрения боковые буи. Не упускаем из виду возможность опасности сползания, вообще–то у «бюкеров» маловероятного, как только нос начинает подниматься, ручку управления подаем на себя, ждем, пока самолет не оторвется от земли, ручку тянем на себя сильней, набираем высоту, на предписанной высоте возвращаем рычаг смесителя на отметку «крейсерская скорость»...».

     Но когда я стоял на стартовой линии, даже чуть за нее выкатился, что уже было ошибкой, меня пробил пот. Я сознавал, что вот–вот потерплю фиаско, буду вынужден прервать сладостное приключение, признать собственную слабость, несостоятельность, но уже перестал быть хозяином своей собственной истории. Преподаватель подал знак на взлет, «бюкер» покатился. Я двинул ручку смесителя вперед, –  не плавно и равномерно, а резким рывком, я видел, как стремительно набегает на меня взлетная полоса, при этом я одновременно смотрел на указатель скорости, стрелка достигла зеленой метки, потом белой, наконец красной, но моя правая рука на ручке была словно парализована, и я не видел, что самолет хотя и добрал в скорости, но ещё не поднялся в воздух. Я летел, как мне впоследствии сказали, не выше трех–четырех метров над землей. Я видел лишь, как в конце полосы передо мной внезапно возник стог сена или что–то очень на него похожее. Я не осознавал опасности, хотя и пребывал в состоянии страха.

     «Бюкер» вонзился в стог сена, крутнулся и завис в крыше, пропеллер раздробил сухие балки на тысячи кусков.

     О каком-либо отказе техники не могло быть и речи. Однозначно определить, от чего я потерял сознание, было невозможно. Ремни не были сорваны, повреждений головы, вообще каких–либо травм не было зафиксировано. Несколько дней спустя мне пришлось составить письменный рапорт. Между прочим, на моей авиаторской карьере не был бы поставлен крест, если бы я проявил соответствующую настойчивость. Преподаватели были на моей стороне, товарищи тоже. Иные из них, возможно, пришли к заключению, что я, наверно, всё–таки обыкновенный «пустозвон», но такое представление о себе я сумел бы снова разрушить. К тому же я ещё не совершил ничего такого, после чего мою участь можно было считать предрешенной. Я ещё не сознавал, что это – история. Но я сознавал, что должен обставить свой уход таким образом, чтобы он выглядел достойно и престижно. Я решил эту задачу своим письменным рапортом. Я написал: «Минуты, предшествовавшие старту, и секунды, предшествовавшие потере сознания, были ужасны. Я испытывал такое чувство, будто существую одновременно на двух уровнях, но при этом не расщеплен на два индивидуума, а являюсь одним целым, нераздельным «я». На обоих уровнях всё было наяву и одновременно. На одном, – то, что я должен был знать по программе обучения, – эксплуатация рулей управления, функция индикаторов, скорость взлета, скорость набора высоты, крейсерская скорость, посадочная скорость, температурные параметры, количество оборотов в минуту и так далее, а на другом уровне было нечто внешнее, не являющееся частью меня самого, – приключение, сочиненная история, прочитанная и использованная, но вместе с тем история, с которой я за многие недели все же внутренне сжился и воспринимал как свою собственную. И только через сверкающий винт пропеллера, тысячекратно разрезавший солнечные лучи, по обе стороны фюзеляжа падавшие на землю и скользившие по несущим плоскостям, только через этот винт пропеллера я видел надвигающуюся на меня бурую стену, не воспринимавшуюся мной как опасность, а над этой стеной и матово–голубое небо, в которое нужно было взмыть, с помощью техники, без эмоций, из чего следует: освоение небес –  не приключение, а скрупулезное, доскональное изучение техники...».

     Сдавать этот отчет было небезопасно. Я сдал его исключительно наудачу. Ведь текст был сочинен не мной. Это был отрывок из книги, написанной неким Куртом Хёфером: «Икар возвращается в небо, личные впечатления молодых немецких летчиков в Испании». Разумеется, я внес в него определенные изменения, а не переписывал слово в слово. И мне действительно повезло: рапорт был принят, а отчет показался начальникам вразумительным. Правда, меня окрестили писателем и перевели в пехоту. В общем и целом: это была неудавшаяся история, но я не стану ее здесь излагать.

 

     Раппольд ушел, я же продолжаю писать свою автобиографию. Я устал. Сейчас ровно восемь, мне, наконец, приносят ужин. Строго–настрого выполняются указания Раппольда: со мной не говорят ни слова. Какую пользу надеется он из этого извлечь? Мне вдруг приходит в голову мысль, что идет уже третий день, уже, кстати, заканчивающийся, третий день моего тюремного заключения, и я спокоен, во мне утвердилось своеобразное чувство удовлетворенности. И когда я спрашиваю самого себя: «Для чего всё это? Ради чего все эти истории?», то не нахожу ответа, связного ответа, который можно было бы сформулировать одним единственным предложением. Но Раппольду во что бы то ни стало необходимо внушить: пусть он не рассчитывает на то, что всё будет так просто, как ему хотелось бы. Изменник родины! Пусть так, но в таком случае по–прежнему открытым остается вопрос, когда и как всё это началось? И почему люди, подобные Раппольду, Штурценэггеру и Хугу не пришли к этой мысли раньше? У меня всегда были противники. У рассказчиков историй всегда есть противники. Противники у меня есть не только в связи с нашей реформой армии, нет, противники у меня были уже тогда, когда я был собственно Гарри Виндом.

     – Он пустозвон, рассказчик историй, – говорят они. – Он ещё ничего не совершил в своей жизни, ничего не произвел, ничего не создал...»

 

     При этом они совершенно упускают из виду, что я ежегодно плачу государству налоги примерно на полмиллиона франков, что я являюсь или являлся командиром цюрихского батальона, что мое бюро насчитывает семьдесят сотрудников, и постоянно задают один и тот же вопрос:

     – Чем, собственно, он занимается?

     Да, моя компания называется просто «Бюро Гарри Винда». Что это за бюро, спрашивают они. Рекламное агентство? Гражданское подразделение генерального штаба для проведения политических акций? А потом они утверждают, что я манипулирую общественным мнением. Откровенно говоря, мне было бы крайне трудно подыскать нужные слова, если бы я был вынужден сказать, кем я на самом деле являюсь и чем на самом деле занимаюсь. С моей точки зрения, я экспериментирую. Я осуществляю эксперименты. Безо всяких ограничений. Я своего рода экспериментатор. Если корпусной командир Штурценэггер, например, говорит:

     – Мы никогда не сумеем убедить народ, что нам нужно атомное оружие. Всплывет тема радиоактивного заражения, поднимется волна протеста со стороны церковных и пацифистских кругов...

     Так вот всякий раз, когда Штурценэггер говорит мне что– то в этом роде, я отвечаю:

     – Дайте мне время, я попытаюсь.

     Хотя я мог бы сказать и так:

     – Атомное оружие? Мы внедрим его в общественное сознание так же прочно, как внедрили бананы.

     Это я мог бы сказать с полным на то правом, но я не самонадеян, хотя все считают, что я самонадеян. Меня недооценивают в части моего характера. Я действительно не самонадеян. Поэтому я не говорю, я внедряю в сознание атомное оружие как бананы, хотя мог бы это и сказать. Потому что я внедряю его, когда имею на то желание. Разумеется, при условии, что располагаю соответствующим бюджетом. А ещё они убежденно считают, будто у меня есть некие планы, будто я действую в соответствии с планами. Планы у меня действительно есть, то есть мои сотрудники разрабатывают планы. Мы называем это «проектами», бизнес–планом и т.п.. Мои сотрудники неделями корпят над составлением такого рода планов, собирают и подбирают относящийся к делу материал, ищут и находят нужные сведения и данные, занимаются исследованием общественного мнения, проводят анкетирование и опросы, чертят графики и составляют таблицы. Такой план в общей сложности насчитывает добрую сотню страниц на бумаге форматом А–4. А для чего всё это? Единственно для того только, чтобы тот, кто хочет что–то реализовать, продать или бог знает что там ещё сделать, чувствовал себя уверенным. Допустим, я скажу: «Мне нужен миллион, чтобы обеспечить успех на референдуме, – и наверняка не получу ни миллиона, ни заказа. Но если я напишу объемистый – страниц в двести – бизнес–план, из которого сто страниц будет посвящено предыстории вопроса, истокам этого референдума, и лишь пятьдесят страниц соотношению голосов, предположим, либералов и социал–демократов, и разобью эту миллионную сумму на тридцать отдельных позиций, я получу заказ даже на более значительную сумму, чем на миллион, поскольку теперь заказчик будет чувствовать себя уверенным, и он скажет мне: «Вы уж только чрезмерно не экономьте!».

     Да, и что я потом делаю на самом деле? Я сочиняю историю. Например, историю о производящих электрические лампочки бедных фабрикантах, опасавшихся за свою будущность, когда Швейцария хотела вступить в ЕЭС. После отмены таможенных границ, сетовали эти бедные фабриканты, «Филипс» заполонит Швейцарию электрическими лампочками. Я сочинил историю про бедных фабрикантов. У них просто–напросто не было истории, упорядоченной, интересной, доходчивой истории. Все, кто производит электрические лампочки, пришли в этот бизнес случайно. Но я беру и привношу в эту историю  о фабрикантах, выпускающих электрические лампочки, смысл, а насытив ее глубоким смыслом, я могу рассказать ее общественности. Да, теперь крайне важно искусно преподнести эту самую историю. Я проявляю бдительность и учитываю реакцию публики во всех ее проявлениях. Поэтому я смягчаю одну главу, расширяю круг аргументов, расчленяю их и дозированно, по ложечке, кормлю публику. Люди хотят историй. Лишь тот, у кого есть хорошая история, реализует задуманное.

 

     Но сейчас на очереди я сам. Сейчас нужна история для меня самого. Конечно, то, что произошло, закон расценивает как измену родине. Ведь это я поручил Юлиусу подготовить достоверную историю швейцарской армии, с экскурсом в прошлое и перспективами. Он выполнил задание. Я прочел ее и утвердил. Собственно, в угоду Митульскому, потому что какой мне лично прок от самолета производства концерна «Фридэм»? Согласен, – то, чем я занимаюсь, – не игрушки. Я никогда не бываю заранее уверенным в том, что сумею сбыть свои истории. Я всегда глубоко скептически относился к своим сочинениям, но до сегодняшнего дня мне всегда удавалось их реализовывать. Так кто укорит меня за то, что я не хочу в тюрьму? Именно потому, что я знаю: тюрьмы являются составной частью какой–нибудь истории? И если я не смогу пересказать мою историю на едином дыхании, то исключительно в силу именно этого неоспоримого обстоятельства. Раппольд – моя единственная публика, на данный момент во всяком случае. Он сидит за своим столом и переписывает мою историю начисто. Конечно, он передаст ее другим лицам. Но до настоящего момента мне известны только его реакции, поэтому я должен быть осторожным. Между прочим, то, что передачей своей памятной записки концерну «Фридэм» мы зашли слишком далеко, я и Юлиус осознали довольно рано. Мы сожгли вещественные доказательства, и Митульскому следовало сделать то же самое с обоими своими экземплярами, он же, видимо, свой экземпляр кому–то передал. А теперь он просто молчит.

     Мои враги – это те представители рода человеческого, которые, как и я, способны сочинять истории. К ним я обязан относиться с исключительной серьезностью. Ведь кто–то из их числа может взять и сочинить историю про Гарри Винда, вследствие которой я могу оказаться в тюрьме. С такой вероятностью я должен считаться. Поэтому я должен опередить этого потенциального оппонента. Моя история должна быть сильней, чем его. Я знаю, что в наше время изменники родины уже не пользуются спросом, равно как и шпионы. В сущности, и истории на военные темы пользуются сейчас весьма малым спросом. Мне же, когда я начинал, пришлось писать историю про нашу многочисленную, прекрасно обученную, механизированную, оснащенную атомным оружием армию, я не призывал к войне, но я, например, прославил наше недавнее прошлое,  извлек из под спуда, например, пресловутый оперативный план «Танненбаум», тот самый оперативный план «Танненбаум» – дать сигнал отбоя нападению гитлеровских армий на Швейцарию на том основании, что Швейцария обладает непропорционально сильной армией. О том, что немецкие офицеры генерального штаба ссылались в этой связи на силу наших гимнастов, я умолчал. Я также цитировал интервью, которые Санни Фильд, Эдгар С. Борланд и Дик Николсон опубликовали в нью–йоркских журналах. Страна мечтающих садовых гномиков. Конечно, Раппольд спросит, что подвигло меня взяться сочинить историю новой армии. Он надеется услышать четкий ответ. Весомо прозвучало бы, скажи я – «убежденность!», но такое объяснение слишком опасно для меня, не из–за Раппольда, а из–за того, что другие читатели могли бы вывести из него противоречие. Нет! Никакой такой убежденности у меня нет. Я не верю в то, что то или другое может и должно быть таким и только таким. Я не знаю, что наступит, каким будет результат. Я не знаю, нужно ли какое–то будущее. То, что было, об этом я читаю в учебниках по истории. Истории, ничего кроме историй. Люди упрекают друг друга в том, что они не могут извлечь для себя никаких уроков из этих историй. Как будто истории пишутся для того, чтобы на них учились. Истории – это упорядочивание, совершаемое постфактум. Мир, жизнь как таковая, – не театр. Никаких следов драматургии. Ее сочинили мы, сочинители историй.

     Но теперь требуется создать историю о самом себе. Я понимаю, – надо, чтобы это была очень хорошая история. Надо, чтобы было видно главное:  я всегда действовал исключительно как экспериментатор, но никогда как человек, абсолютно уверенный в конечном успехе, поскольку никогда не был уверен в себе, в своем умении, а главное, – в правильности своих действий. Джек Ф. Барт сказал мне:

     – Ну, парень, эти твои россказни про садовых гномиков, это, скажу я тебе, была уникальная идея.

     Вообще–то, откровенно говоря, я считаю эту идею глупой. И я никогда не скрывал  своей точки зрения относительно ее. Но Джек Ф. Барт сказал:

     – Не советую тебе демонстрировать теперь знаки самодовольного высокомерия. Не имеет значения, как ты сам оцениваешь свою идею, важно лишь то, что твоя идея приносит плоды. Это действительно роскошная история.

     Все считают, что я имел что–то вроде концепции и действовал планомерно. Отнюдь, – я всегда жил одним днем и, как говорится, не по средствам, во всех смыслах. Конечно, я даю работу семидесяти сотрудникам, которые разрабатывают планы от моего имени, бизнес–планы на семь лет вперед. Кроме того, я визирую эти планы. Но я не могу припомнить случая, чтобы я когда–нибудь был твердо убежден в реализуемости этих планов и акций. Но это знаю только я один. Этого не знают даже мои сотрудники. Были, правда, и сотрудники, которые видели меня насквозь. Такие спустя короткое время уходили от меня. К тому же я не всегда держу мастерскую планку. Когда я не держу мастерскую планку, мои сотрудники тотчас это замечают. Но у меня есть свой способ справиться со всеми, почти со всеми. Те, с кем я не справляюсь, тоже уходят. И забывают меня. Я, например, вызываю своих сотрудников в восемь утра к себе в кабинет. Я знаю, – в восемь они ещё не вполне проснулись. В кабинет запускается сразу от четырех до семи сотрудников. Но беседую я лишь с одним единственным. Остальные выступают в роли зрителей, слушателей. Это исключительно отвлекающий маневр. Я всегда начинаю с порицания. Порицание всегда уместно. Не бывает дня, в который человек мог бы сказать себе: «Сегодня меня не за что упрекнуть». Одно то, что я говорю: «И сегодня ты достоин упрека», лишает его уверенности. Существенно только это. Я оперирую утверждениями. Говорю быстро и громко.

     В расчете на своих заказчиков я разработал соответствующую лексику: порог сознания, например, дублирование информации и так далее. Это производит впечатление. Но мои заказчики требуют, тем не менее, письменный бизнес–план. Я передаю этот заказ моим сотрудникам. Составить такой бизнес–план нетрудно. Лет двадцать тому назад я перевел один такой план с американского английского. Мне его дал Джек Ф.Барт. И этот план я вручаю каждому новому сотруднику, и каждый бизнес–план, разрабатываемый в моем бюро, представляет собой не что иное, как тот, переводной, только чуть измененный и переписанный заново. Переписанный, естественно, не буква в букву. Ведь мой сотрудник работает над этим планом целый месяц. Почему? Да потому, что я велел ему ежедневно вести информационные беседы с нашими заказчиками, чтобы те обрели своего рода внутреннюю уверенность. По окончании месяца мой сотрудник кладет мне на стол подготовленный им бизнес–план. Я знаю, что в нем написано, ещё не открыв титульного листа. Ну, а потом я вызываю к себе в кабинет несколько других сотрудников на рабочее совещание. Я открываю титульный лист манускрипта, листаю манускрипт и при этом наблюдаю за своим сотрудником. Чем дольше я читаю, то есть, делаю вид, что читаю, тем более неуверенным в себе он становится. Кончается тем, что я осознанно на практике подтверждаю слух, будто я неумолимо строг, груб в обхождении со своими сотрудниками, хотя в целом великодушен и справедлив. Пока мой сотрудник мало–помалу и всё более утрачивает чувство уверенности, я ищу какой–нибудь совершенный им огрех, к которому можно придраться. Ведь в чем–то он точно оплошал. Нужно только найти эту его оплошность. Достаточно даже орфографической ошибки. Я требую, чтобы выполненные работы были безупречными во всех отношениях. Я плачу хорошие оклады.

     К примеру, натолкнувшись в тексте на слово «реформа», я стремительно поднимаюсь с кресла и, бросая через стол манускрипт моему сотруднику, говорю:

     – Откуда ты?

     Он не понимает моего вопроса.

     – Ты ещё спишь. Откуда ты? Я спрашиваю не о том, встал ли ты только что с постели, а о том, откуда ты родом – из Цюриха или Дюссельдорфа?

     Он дрожащим голосом, с лицом, на котором запечатлено нечто среднее между улыбкой и страхом, отвечает:

     – Я из Цюриха.

     – Но в школу ходил не в Цюрихе?

     – Почему это?

     – В школе не разгильдяйничал?

     – Н–нет, то есть, нет...

     – Цюрих – это, по–твоему, что?

     Он молчит.

     – Помимо прочего, город!

     Горькая улыбка на лице.

     – Это какой город?

     – Большой?

     – Один из крупнейших городов Швейцарии!

     – И?

     – Он размышляет.

     – Промышленный город?

     – Разумеется.

     – В Цюрихе есть церкви?

     – Да.

     – Перечисли их!

     – Гроссмюнстер*, Фраумюнстер*, Святого Петра, Святого Якова, Предигер*, Либфрауэн*...

     – Достаточно. У Цюриха есть история?

     – Да, конечно.

     – Играл ли Цюрих когда–либо в истории определенную роль?

     – Нет... то есть... нет.

     – Нет? Цюрих католический город?

     – В Цюрихе есть и католики.

     Я начинаю размахивать руками и качать головой. Я смотрю на своих слушателей и вижу, что они получают удовольствие от этой сценки. Жертва же моя совершенно потерялась. Я вывел ее из равновесия. Я обращаюсь к другому сотруднику, спрашиваю его, догадался ли он, к чему я клоню. На сей раз звучит искомое:

     – Цюрих – город реформации!

     Пауза, мёртвая тишина. Затем я продолжаю:

     – Слышал? Цюрих – город реформации. Реформация наложила на Цюрих свой отпечаток. Наши праотцы отдали свои жизни за реформацию. Раз в году, в воскресенье, мы отмечаем «День реформации». Соображаешь?

     Нет, он не понимает. Вообще–то я бы на его месте тоже ничего бы уже не понимал. Но я говорю: «Ты сплошь и рядом употребляешь слово «реформа». Противостоять реформе придется именно в Цюрихе. С таким подходом к делу в итоге мы не получим ни одного голоса «против». Отправляйся к себе и сегодня же к вечеру подготовь новый план...».

     Я отыграл свой маленький спектакль, сотрудники покидают мой кабинет. Я сажусь в кресло, я выжат как лимон. При этом я знаю, что все четверо или пятеро садятся вместе с ответственным за доклад и что спустя минут десять, не более, но, понятное дело, с запозданием на ум им приходит ответ, который они могли бы мне дать.

     Вечером, что, естественно, можно предвидеть, тот же манускрипт вновь приносится мне, а в сопроводительном письме сотрудник разъясняет, что мы не можем отказаться от употребления термина «реформа», поскольку ключевое понятие «реформа транспортных предприятий города Цюриха» будет предварено соответствующей ссылкой, к тому же, дескать, он ведь  пишет – «псевдореформа»...

     Чего я этим добился? Я знаю, что заставил своих сотрудников поверить в то, что буду относиться к их манускриптам с предельной серьезностью и буду их тщательно проверять. И то, и другое не соответствует действительности. Их планы я отсылаю моим заказчикам или прошу их организовать совещание, выступаю перед ними, подробно рассказываю, как вел предвыборную борьбу в 1956 году, как продавал в Нью–Йорке садовых гномиков, но при этом, по возможности, не говорю о новой задаче. И я знаю, что рассказываемые мной истории прошлых успешных акций воспринимаются моими заказчиками как залог будущего успеха. За три минуты до окончания заседания я заговариваю о бюджете, бюджетом я как бы придавливаю их к стенке, причем всегда успешно...

     Называть мою компанию бюро по предвыборной пропаганде было бы неправильно. Я действительно веду предвыборную пропаганду, организую политические акции, но разве при этом я не работаю также и на гуманитарные институты? Взять хотя бы акцию «Молоко для детей Конго». Кроме того, я инициировал обязательную установку на предприятиях швейцарских промышленных компаний продовольственных автоматов. Теперь я являюсь совладельцем одной из фабрик по производству таких продовольственных автоматов. Более четырех лет я руковожу акцией, имеющей целью введение пятидневной рабочей недели, и на предприятиях с пятидневной рабочей неделей нужно устанавливать продовольственные автоматы или организовывать столовые, но столовые не все компании могут себе позволить, или они позволяют себе столовую и продовольственные автоматы...

    

Итак, идет третий день моего нахождения в следственной тюрьме. Окно камеры открыто, я вижу черное небо, но понимаю, что если на нем нет ни единого облачка, это вовсе не значит, будто оно всё черное, –  просто изнутри не видны звезды. В день своего ареста я знал только одно: «В начавшейся игре необходимо взять инициативу в свои руки и ни в коем случае не дать Раппольду перехватить ее». При этом я вполне отдавал себе отчет  в том, какие риски и опасности таит в себе эта игра. Большего я не знал. Теперь я знаю больше. И отчетливей вижу путь, которым мне следует идти. Я должен продолжать раскручивать историю сочинителя историй. То есть, вот уже три дня, как я занимаюсь сочинительством, но правильный ли путь я избрал или совершил ошибку, этого я не знал, теперь же знаю, – это единственно правильный путь. Что я в течение двадцати лет кряду успешно делал для других, теперь я обязан сделать для самого себя. И шаг за шагом я буду крайне аккуратно и очень искусно вплетать в повествование нюансы своих методов действий. Например, пусть Раппольду станет известно, как я обхожусь со своими сотрудниками. И как в результате мужских пирушек на вилле Штурценэггера возникло «Швейцарское оборонное общество». Штурценэггер, как известно, очень любит спиртные напитки. Радушность просыпается в нем только в том случае, когда он выпьет. Когда он находится в трезвом состоянии, с ним тошно иметь дело. И, если Раппольд не сделает этого сам, запишу также историю Юлиуса. Но я уверен, что в эту минуту он сидит за своим столом и записывает всё, что я ему рассказал...