15. Отец умер в феврале. Третьи сутки шел дождь...

Отец умер в феврале. Третьи сутки шел дождь. Дождь шел вперемежку со снегом. В домах даже днем горели лампы. Мы уже несколько дней знали, что отец вот–вот умрет. Он сильно исхудал и отказывался есть. Лишь иногда выпивал ложку чая. Шестнадцатого февраля, в день его смерти, когда около восьми вечера я собирался отправиться в город, в дверях меня остановила мать.

     – Не уходи сегодня, –  сказала она.

     – Не могу, –  ответил я, –  дела в бюро…

     – Какие могут быть дела, когда умирает твой отец!

     – Но он не умирает.

     – Я не хочу быть одна в квартире, когда он умрет.

     – Как только заметишь, что ему стало хуже, сразу позвонишь мне.

     – Как я могу заметить? Смерть может наступить внезапно. А если и замечу, ты не успеешь вернуться. Я боюсь этого. Ты же не можешь поступить так со своей старухой-матерью. Да и со своим умирающим отцом. Ведь он тебе всё–таки отец, и он действительно умирает…

     Мать прижала руки к лицу и расплакалась.

     Я снял пальто и остался.

     Я подошел к постели отца. Он лежал как покойник. С закрытыми глазами. Дыхания почти не было слышно. Я вышел и сел у себя в комнате.

     Барбара и Альберт Хуг вернулись из поездки по Европе за три дня до Рождества. Барбара была потрясена. Они ездили в Варшаву, побывали и в Майданеке. Барбара видела детские ботиночки. О возвращении в Америку теперь не упоминалось ни слова. Не исполнилась и надежда полковника Хуга. Альберт и Барбара отлично ладили, но это была дружба, а не любовь. Альберт и мне никогда не говорил о своих чувствах, хотя у нас с ним были очень хорошие отношения, а наши беседы отличались предельной откровенностью.

 

     Теперь, спустя несколько лет после происшествия, он признался, что на прощальном празднике никто его не бил. Обморок же он просто–напросто симулировал, – отчасти от испуга, а отчасти из желания наглядно продемонстрировать отцу, что совершенно не годится для карьеры военного, которую тот ему уготовил. Это признание он сделал сегодня. Он отдавал себе отчет и в том, что показания в его пользу я дал тогда только потому, что хотел предотвратить разрыв отношений между отцом и сыном. Теперь Альберт изучал историю искусства. Он хотел стать искусствоведом, а когда–нибудь, возможно, хранителем какого–нибудь музея. Возможно, будет писать книги по искусству. Все это были пока лишь планы. Как бы там ни было, поездка по Европе пошла ему на пользу. Барбара после их возвращения жила у Хуга. Джек Ф. Барт написал, что в январе или феврале прилетит в Европу и, разумеется, посетит Швейцарию. Он намерен расширить свой европейский бизнес. В Германии тоже было открыто бюро, равно как в Скандинавии, во Франции, Испании и Италии. Джек Ф. Барт не мог приехать раньше, потому что готовился к губернаторским выборам. Он возглавлял предвыборный штаб демократов. Я видел Барбару почти каждый день. Не было случая, чтобы я проронил хоть слово о женитьбе или браке, я ни разу не обмолвился о симпатии, тем более о любви. Из Америки она получала весьма скудную корреспонденцию, – отец не любил писать писем, а мать была больна. Я уже начал работать на концерн «Фридэм» в качестве руководителя международной акционерной компании «Интернэйшнл Хандельс АГ», выполнявшей функцию генерального представительства концерна. Поначалу, правда, мы импортировали лишь холодильники, кухонные комбайны, кухонные плиты и радиоаппаратуру. Я получал свою долю прибыли «Интернэйшнл Хандельс АГ». Так мне посоветовал поступить Джек Ф. Барт.

     Я обеспечил себе сорок процентов акций и вошел в совет директоров. Мое бюро и сегодня отличается от всех прочих бюро, созданных после моего. Все они – чистые рекламные агентства или так называемые агентства по связи с общественностью. В моем бюро оба эти специфических термина не применяются. Не являюсь я и членом «Союза швейцарских советников по рекламе», хотя и получаю свои гонорары в газетных изданиях. Одни только объявления и перепечатка моих материалов приносят мне около двадцати пяти миллионов франков. Я, как правило, не делаю реклам для фирм, в которых не имею своей доли. Так, в настоящее время я являюсь управляющим нескольких относительно крупных и относительно мелких предприятий. Но кроме меня никто не знает, в каких именно компаниях я являюсь дольщиком, в каких акционером, а в каких управляющим. Это знаю только я. Я не пользуюсь этим обстоятельством. Правда, не  могу не признать, что приписываемое мне молвой влияние вообще–то не так велико и обширно, как это принято считать. Я не оспариваю, что располагаю мощными и обширными связями; но слухи, которые обо мне ходят, не соответствуют действительности, истинное положение знаю только я, один только я.

     16 февраля около одиннадцати часов в дверь квартиры позвонили. Мой отец был ещё жив. К нему только что приходил, но уже ушел врач. Он пробыл у постели умирающего не дольше необходимого. В комнате, где лежал при смерти отец, постоянно находилась только мать, которая через каждые несколько минут подходила к его постели. Я оставался в своей комнате. Я был не в состоянии что–либо делать, даже читать газету. Дважды я вставал, подходил к окну, потому что слышал, как у дома останавливается автомобиль. Но никакого автомобиля не было. Я находился в своей в комнате до тех пор, пока, наконец, не составил объявление о кончине отца, список с адресами приглашаемых на похороны и в общих чертах не подготовил записку с основными датами биографии отца для священника, которому предстояло произнести погребальную речь. Нужно было позаботиться о том, чтобы отцу принесли как можно больше цветов и венков, и чтобы в часовне его отпевал церковный хор, в котором он пел несколько десятков лет. Таково было мое желание. Иногда в комнату ко мне заходила мать. Она была бледна как мел и плакала.

     – Ты оставляешь умирать своего отца в полном одиночестве, в полном одиночестве!

     – Да я приду, обязательно приду, когда он действительно будет умирать.

     С восьми часов, как только я закрылся у себя в комнате, я постоянно думал о незнакомце. Я был уверен, что он придет. И когда потом около одиннадцати раздался звонок в дверь, я вскочил и бегом кинулся открывать. Я предчувствовал, что увижу сейчас его, и не ошибся, – он стоял на пороге, без шляпы, насквозь промокший. Я пригласил его войти.

     – В таком виде вам к нему нельзя. Вам нужно переодеться.

     Я попросил подождать меня, прошел в комнату отца и извлек из его шкафа белье и одежду. Незнакомец был чуть крупней отца, но вообще-то одежда ему подходила. Я провел незнакомца в свою комнату и предложил ему переодеться, после чего вышел, оставив его одного. Через несколько минут тот вышел в белье и одежде моего отца. Он улыбнулся и направился к отцу. Отец уже несколько часов лежал с закрытыми глазами, но теперь, услышав голос незнакомца, открыл их. Потом я увел незнакомца. Я прошел с ним в мою комнату и предложил ему шерри. Он, однако, попросил шнапса. Я налил ему шнапса.

     – Вы догадывались? – спросил я его.

     – О чем это?

     – Что он должен сегодня умереть?

     Незнакомец покачал головой.

     – Значит, у вас просто закончились деньги?

     Он кивнул. Потом он указал на окно и сказал:

     – Я думал, он даст мне сегодня денег на шляпу. Он всегда говорил, купит мне, дескать, шляпу. И пальто. Он ещё осенью хотел купить мне пальто и шляпу. Но денег нам всегда хватало только на поездку. Его всегда тянуло туда поехать. Мы всякий раз нанимали такси и выезжали. Такси стоило уйму денег. Ведь мы там ещё ели, пили, а потом возвращались обратно. Он всегда старался вернуться ровно к половине седьмого. Он был пунктуален. Этого у него не отнять…

     Он встал и сказал:

     – Теперь можно идти.

     Я остановил его.

     – Он сегодня умрет, – сказал я, – возможно, он что–нибудь вам оставил.

     Об этом незнакомец, видимо, не думал. Он сел.

     – А если он вам ничего не завещал, вы получите что–нибудь от меня. Вы можете приходить и потом. У меня есть свое агентское бюро, возможно, я смогу подыскать вам какую–нибудь работу.

     – Мне не нужна работа, – ответил он, – Мне нужны деньги. Ничего больше.

     – Хорошо, – сказал я, – но задаром денег от меня вы не получите.

     – Что вы хотите?

     – Я хочу всё знать. Куда вы ездили с моим отцом?

     Он допил свой шнапс и сам налил себе ещё.

     – В Кайзерштуль.

     – В Кайзерштуль?

     – Да. Зачем, тоже не знаю. Он был немножко чокнутый. Чаще всего мы ездили на такси в Кайзерштуль. Ему хотелось увидеть маленькую таможню, мост через Рейн, германский берег, а потом мы шли в ресторан, пили там вино, ели мясо и хлеб. Или сыр и хлеб. Прежде чем отправиться в обратный путь, я всегда выпивал рюмку шнапса. Он шнапса никогда не пил.

     – А что ему нужно было в Кайзерштуле? Причем тут таможня, германский берег?… Что ему там было нужно на самом деле?

     – Он всегда говорил, наша встреча, дескать, очень для него важна. Важно, дескать, и то, как мы познакомились.

     – Тогда на мосту?

     – Да, это была случайность; но он никогда с этим не соглашался. Мы нечаянно столкнулись с ним на  Гемюзебрюкке*, и он посмотрел на меня так, словно узнал во мне старого знакомого. Потом мы вновь встретились, и опять случайно, он поздоровался со мной. Вот и всё. Я безо всякой цели слонялся тогда по городу. Сейчас мне семьдесят, я знаю, вы мне столько не дадите, но это так. В шестьдесят четыре меня уволили. Как говорится, со скандалом и позором. Я был совершенно свободен, поэтому без колебаний пошел вслед за человеком, который так странно на меня смотрел и поприветствовал меня с таким видом, словно давным–давно меня знает. Довольно скоро я разузнал, кто он такой, – часовщик, держит собственную лавку, и я сказал себе: при случае он может тебя выручить… Я, чтоб вы знали, получаю мизерную пенсию, всего двести франков. А ведь когда в одночасье меня уволили, на меня были уже оформлены практически все  документы на полное пенсионное обеспечение. Никто не мог найти объяснения тому, что я натворил. А ваш отец понял это. Он часто повторял, что это самая красивая история, которую он когда–либо слышал в своей жизни, вот почему его всегда тянуло в Кайзерштуль, посмотреть на маленькую таможню, на мост через Рейн, на германский берег. Вот и всё…

     Незнакомец вновь наполнил рюмку шнапсом. Потом взглянул на меня и сказал:

     – Он действительно умирает?

     – Действительно, –  ответил я, –  и умрет ещё сегодня, тут ничего не поделаешь.

     – Да, а за окном этот дождь и чернеющие между крышами тучи, снег, дождь… подъедет черный фургон, выйдут люди в черном, дымя сигаретами, откроют сзади створки, вытащат наружу гроб, поднимутся наверх, позвонят, войдут в дом, пройдут в спальню и поставят гроб на пол. Они положат вашего отца в гроб и унесут его. Но прежде чем люди в черном закроют крышку гроба, вы сможете ещё раз взглянуть на усопшего. Я часто задаю себе вопрос: куда отвезут меня люди в черном? Я, чтоб вы знали, гражданин этого города, то есть имею право рассчитывать на бесплатный гроб. Так вот я спрашиваю себя: где будет стоять скорбящий дом? Скорбящих домов больше нет. Потому–то они, покойники, теперь больше и не приходят, как раньше, – в День Святого Мартина* и в любой другой до среды первой недели поста. Они не бродят больше по ночам, ибо нет больше домов скорби, нет скорбящих, нет и мертвых, следящих за тем, соблюдают ли живущие порядок, не попирают ли его. Нет больше домов скорби, на подоконники которых кладется освященный хлеб, чтобы умиротворять покойников, возвращающихся в мир в День Святого Мартина и вновь покидающих его в Пепельную среду*… Скоро его увезут в черном фургоне. Между прочим, когда мы сидим в храме, слушая речь, произносимую священником, и глядим на цветы и венки вокруг гроба, мы не можем быть уверенными в том, что в гробу лежит наш покойник, да это и не важно, – возможно, гроб вовсе пуст, а нашего покойника давно сожгли. Когда же нам передают глиняный горшок с пеплом, мы не знаем, действительно ли это пепел нашего покойника, или, может, чей–то другой. Хотя и это уже не важно. Когда человек умирает, он теряет лицо. То, что мы видим, – это воспоминание, одно только воспоминание...

     Горбуна теперь тоже нет в живых. Никто не играет теперь вальса мюзет*. Он имел только гармонь, ничего больше, – ни семьи, ни дома, ни кровати, одну лишь гармонь. В течение более двадцати лет он ходил туда–сюда через границу в Кайзерштуле. Мы его пропускали без досмотра. Он ходил и во время войны, во всяком случае, в ее начале (последние три года войны он оставался в Кайзерштуле), шел от трактира к трактиру, играл. Никто его не останавливал. Полиция давно уже его не трогала. Полиция на той стороне тоже. У него был паспорт, но паспорт этот был просрочен. Он уходил в Шварцвальд, играл в Шварцвальде; потом переходил через границу и играл в Кайзерштуле и вновь возвращался в Шварцвальд, так двадцать лет подряд. Когда меня перевели в Кайзерштуль, он там давно уж примелькался. Он называл себя Элиасом. Кто он был по национальности, никто не знал, – француз, цыган, еврей? Он просто был, жил… На нашем пропускном пункте в течение долгого времени было только два таможенника; мы сменяли друг друга каждые двенадцать часов. В маленьком домике таможенного пункта стояла полевая кровать. Мы отдыхали на этой кровати, а границу не переходила ни одна живая душа. После войны число таможенников увеличилось до четырех. Я был старше всех по возрасту, поэтому и по статусу считался старшим. Молодые таможенники всегда рвутся в город. У них были невесты, а у меня не было никого, поэтому я принимал от них на хранение их часы и оставался на границе. Когда Элиас проходил мимо таможни, я всегда ему говорил:

     – Тебе тоже нечего задекларировать?

     И Элиас всегда отвечал:

     – Разве что свиной хрящик, мне его трактирщик в Айбене подарил?

     Я всегда указывал на его меховую гармонь и говорил:

     – Наверняка что–нибудь несешь в своих мехах.

     Элиас смеялся.

     В один прекрасный день мне исполнилось шестьдесят лет. Я всегда забывал про свой день рождения, но про шестидесятилетие не забыл. День рождения приходится у меня на пятнадцатое декабря. Не знаю почему, но я вел счет своим годам, и знал, естественно, в чем меня укоряли: что я недостаточно ловок и хитер, и только поэтому несколько десятков лет торчу в этой дыре и не имею друзей. Действительно, у меня не было ни одного друга. Я нес службу, никому, даже крестьянину, не позволял пронести что–либо недозволенное. Я всегда говорил: таможня есть таможня. Да, поэтому за моей спиной шептались: он недостаточно хитер! Понимаете, – во мне не было хитрости. И вот появился Элиас. Он пришел из Щварцвальда. Уже смеркалось, пошел легкий снежок. Немцы опустили шлагбаум и ушли в здание таможни. Элиас прошел мимо них, они его даже не окликнули.

      – Хорошо, что ты пришел, – сказал я Элиасу, – у меня сегодня день рождения. Шестьдесят лет стукнуло. Сослуживцы подарили мне вино, и я хочу теперь с тобой пображничать. Заходи. У меня натоплено.

      – Но это же против инструкции. А вино пока не трошь. Оставь его до полуночи. Выпьешь, когда закончится твоя смена.

      – Здесь парадом командую я, – сказал я в шутку, – так что иди без лишних разговоров в домик. А не подчинишься, я тебя задержу, чтобы по всей форме проверить твои документы.

     Элиас растерялся. Он не понял шутки. Последние три года войны он прожил в Швейцарии только потому, что на той стороне появился один новичок, который всё рвался проверить документы Элиаса. Это был совсем молодой парень, которому никто не удосужился объяснить, кто такой Элиас.

     – Ну, ладно, раз ты так настаиваешь, – сказал он, наконец, – ведь ты тут главный, значит, можешь делать со мной, что считаешь нужным.

     Мы вошли в домик. Я открыл бутылку.

     – Поставь свою гармонь на стол, – сказал я, – потом что–нибудь мне сыграешь. Сегодня мне исполнилось шестьдесят лет, поэтому ты просто обязан что–нибудь мне сыграть.

     Элиас пил вино маленькими глотками, словно нехотя. Это меня не устраивало.

     – Ты что, не хочешь выпить за мое здоровье? Ну–ка давай пей!

     И он выпил стакан до дна. Следом выпил за мое здоровье и второй, после чего со стуком поставил его на стол:

     – Больше счастья ты не вынесешь, – подытожил он, – мне пора идти дальше. – Я к тому моменту выпил уже три, а может и четыре, стакана, – вообще я уже со счета сбился, сколько.

     – Никаких «пора», останешься со мной, – велел я Элиасу, – будем праздновать день рождения. Посидим как следует, ты мне что–нибудь сыграешь. Будем пить, пока не стемнеет, а заночевать можешь здесь. Тут натоплено, да и вторая кровать у нас есть.

     – Но это против инструкции, – вновь воспротивился Элиас и двинулся было к двери. Я, разгоряченный вином, вдруг разъярился.

     – Ты не уйдешь и будешь играть! – заорал я и вскочил со стула.

Элиас стоял уже у двери. Тут я схватил его сначала за ворот, потом рванул на себя его гармонь, которую он держал под мышкой, поставил ее на стол и сказал:

     – Что–то она слишком тяжелая, чертова твоя гармошка.

     Тут уже разозлился Элиас. Он, играя желваками, подошел к столу и хотел взять гармонь. Но я успел ухватить ее за один конец, а он потянул ее к себе за другой. Уж не знаю, как так получилось, но гармонь выскользнула у нас из рук и упала на пол. Тут–то и случился казус: гармонь раскололась, и из нее посыпались бутылки. Оказывается, Элиас носил из Шварцвальда в Швейцарию малиновую настойку, а из Швейцарии в Шварцвальд – натуральный кофе…

     Я не верил своим глазам. Не хотел верить. Элиас – контрабандист!

     – Это неправда, – сказал я, – мы выпили слишком много вина. – Но Элиас не поддался на мою уловку. Он сознался в том, что много лет занимается этим мелким промыслом.

     – Что же ты думаешь, – сказал он, – я живу за счет моих вальсов мюзет? Кто бы на это смог прожить? Не подыхать же мне с голоду? Ну, всё, делай теперь со мной, что хочешь.

     Я сказал ему, что он может забрать свои бутылки и уходить. Но он отказался. Он сделал мне встречное предложение:

     – Убирай свое вино. Мы пойдем с тобой к трактирщику в Айбен, я возьму у хозяина гармонь, и мы как следует отметим твой день рождения, а после двенадцати можешь взять меня под стражу.

     Так мы и поступили. И в двенадцать ночи я взял его под стражу. Он научил меня хитрости, а главное, –  у меня появился друг. Он ничуть не стушевался, когда я поймал его с поличным, не изворачивался, даже не пытался врать. «Ты делаешь свое дело, я свое», – сказал он. Вот так, а после полуночи мы договорились вместе делать общее дело. Я участвовал в его контрабандном промысле. И всё у нас отлично получалось целых четыре года. Четыре года! Привлекало меня в этом общем деле вовсе не то, что я получал от него определенный доход, а то, что оно требовало от меня проявлять, если угодно, хитрость, а также то, что теперь у меня был друг, – Элиас. Но однажды нам прислали очередного новичка. Причиной всему были машины и финансовая реформа в Германии. Всем вдруг стало лучше жить, у всех вдруг появились деньги. Наш таможенный пост приобретал всё большее значение. Через альпийский перевал Хёлленталь люди приезжали даже из Фрейбурга. Таким образом, наш таможенный пункт становился всё более и более важным, и нам, соответственно, присылали всё больше новых таможенников. Исключительно молодых парней, и парни эти, по их выражению, «шерстили». Меня изобличили и выгнали, – со скандалом и позором и с условным испытательным сроком в четыре года! Выделили, правда, мизерную пенсию, и то только потому, что я ни разу за время службы не подвергался наказаниям, к тому же материальной выгоды от противозаконного промысла практически не имел, или почти не имел…

 

     Он снова выпил, потом встал и прошел к окну. По–прежнему шел дождь, по–прежнему вперемежку со снегом.

     – Пусть бы уж что–нибудь одно – либо похолодало, либо потеплело, – сказал незнакомец, – либо дождь, либо снег…

     – А что стало с Элиасом? – спросил я. Он пожал плечами.

     – Элиас был слишком стар, его никто не знал – ему было уже за восемьдесят. Возраст они определили по его внешности; он сказал, – «так, иногда». Кто мог доказать обратное? Я не дал против него никаких показаний. К тому же, как я только что упомянул, он был слишком стар. Он получил несколько месяцев; тоже условно, с испытательным сроком. Теперь живет где–то в Шварцвальде. Переходить на нашу сторону ему строжайше запрещёно. Но ваш отец всегда говорил: «Вот увидишь, когда–нибудь он вернется». Я всё ещё могу показаться в Кайзерштуле. Да, меня охотно встречают в этом городке. И вот это, то есть, такая дружба, думаю, и произвела впечатление на вашего отца. Я бы, конечно, не пришел к вам на квартиру по собственной инициативе. Но он просил. Он сказал: «Если я заболею, навести меня…». Незнакомец отвернулся от окна.

 

     В комнату вошла мать. Она кивнула. Ни слез, ни слов. Я прошел мимо нее к отцу, а незнакомец проследовал за мной. Чуть позже пришел врач. Когда приехал катафалк, я уже бегал по инстанциям. Мой сотрудник дал в газеты некролог и разослал по адресам пригласительные конверты. Незнакомец оставался с моей матерью, пока люди в черном не увезли покойника. Он помог затолкнуть гроб в черный фургон, а потом ушел. Я забыл дать ему денег. Он больше не приходил. Иногда я подражал своему отцу, ища его глазами в толпе прохожих, но ни разу больше не встретил. Не видел я его и на похоронах.

     Вечером того дня, когда умер отец, в половине седьмого, сразу после закрытия магазина, приехали родственники из Обердорфа. Как только отъехал черный фургон, у нас сразу объявился сапожник. Он оставался с матерью до последнего. Он пришел к нам на квартиру и следующим утром, и мать пригласила его на обед. В день похорон он закрыл свою мастерскую и сидел в часовне за спиной  матери.

     Я много времени проводил в разъездах, домой я приходил поздно, а рано утром вновь уходил, и если иной вечер случалось побыть дома и мы оставались с матерью  одни, она никогда не говорила об усопшем, а всегда только об Эмиле. Однажды, месяца, может, через три после смерти отца, мать сказала:

     – На днях я вместе с Эмилем просмотрела бухгалтерские книги. Держать служащего невыгодно. Мы могли бы распродать все часы, а вместо часовой лавки открыть сапожную мастерскую. Эмиль занимался бы своей мастерской, а я могла бы управляться в сапожной лавке. Эмиль всегда об этом мечтал: иметь свою собственную мастерскую.

     – Хорошо, но если у тебя будет лавка, это значит, что у тебя будет именно лавка, а не Эмиль.

     Мать ничего не ответила, потому что заторопилась на кухню, где ее ждали какие–то неотложные дела.

     Спустя несколько дней она заговорила на эту тему вновь:

     – Я была с Эмилем у юриста. Без твоего разрешения я не имею права продать часовую лавку. Но тебя она вроде бы не интересует. Значит, я могла бы заключить с Эмилем договор. Есть разные способы вести такое предприятие совместно.  Что ты думаешь?

     – Я не возражаю, – ответил я, – но хотел бы всё–таки обратить твое внимание на одну вещь: сумеешь ли ты поладить с Эмилем как с коммерческим партнером? Хватит ли у тебя опыта справиться с делом? Уверена ли ты в том, что Эмиль тебя не околпачит?

     Мать промолчала. Ей нужно было бежать на кухню доделывать какие–то срочные дела.

     При следующем разговоре о продаже часовой лавки присутствовал Эмиль. На этом настояла мать. Я заявил, что моя мать внесет бóльшую часть необходимого капитала, но ее интересы соответствующим образом должны соблюдаться. Эмиль вспылил:

      – Что я, – зеленый юнец, что ли? Разумеется, я буду блюсти ее интересы. Ведь это наши общие интересы…

     Мать успокоила его.

     – Он не это имел в виду, Эмиль.

     – Что же тогда он имел в виду? Он думает, я хочу тебя обмануть, а ведь я хочу на тебе жениться, как только это будет возможно по закону…

    Слово, наконец, было произнесено, оба молчали. Но я вышел, принес бутылку вина и дал согласие.