ПРОСТИТУТКА ИСТОРИЯ

Вождь вошел в личную половину Ближней дачи, скинул шинель и повесил ее на крайний левый крючок вешалки. Невольно усмехнулся, вспомнив давние слова подпившего на дне рождения Штеменко Климента... какого к черту Климента! Вот еще папа римский нашелся... в зюзю пьяного Ворошилова: «Я, товарищи, настолько проникнут большевистским духом, что даже по лестницам поднимаюсь-спускаюсь держась левой стороны!» Хорошо, Берии рядом не было, а то бы заподозрил лихого рубаку в шпионаже в пользу Британских островов, где движение левостороннее. И что только на Лаврентия не вешают? Впрочем, после того шумного празднества, когда и он сам лишку хватил, два-три раза поддразнивал Клима английским шпионом. Глупо, конечно, но в каждом кругу общения свой юмор, даже казенный.

Положил на полку фуражку, чуть поморщившись от давней, надоедливой боли в предплечье больной руки, когда, забывшись, поднимал ее слишком резко. Застарелый артрит, как еще академик Бехтерев ему говорил, а по-рус-ски говоря: сухотка.

Старость не радость, уже стаскивая с легким кряхтением сапоги, привычно думал он. И погода самая противная в середине февраля, влажно-морозная, с изморосью. Поежился, прогоняя легкий озноб, всунул ноги в короткие домашние валенки, расстегнул и снял китель, с удовольствием облачился в теплую меховую без­рукавку.

Прошел в кабинет, по привычке глянул на настенные часы: половина первого. Вот и день миновал. Оторвал от висевшего под часами простенького численника уже полчаса недействительный листок от 17 февраля 1953 года. Также машинально перелицевал в пальцах календарный листок, неприятно поморщился: на обороте лапидарные стихи о кремлевских курсантах. Что за черт! Только во время поездки в машине отогнал от себя неприятные мысли о сегодняшнем происшествии — и тут тебе снова на кремлевскую тему... Два часа пополудни Поскребышев, явно нарочито войдя с второстепенными бумагами, вскользь сообщил, что в «кремлевке» скоропостижно умер генерал-майор Косынкин. «Академик Мясников звонил: с сердцем неполадки случились».

 

Какие неполадки с сердцем в сорок лет могут быть? Что за напасть такая: куда не поставит он проверенного, надежного человека, так что-нибудь с ним и случится? Нет, это не старческая подозрительность, это все факты. И факты малоприятные. Вот и с Косынкиным: только недавно он назначил бывшего старшего прикрепленного (не любил он слова «телохранитель») комендантом Кремля, так тут и сразу... Начинают обкладывать матерого волка. В растворенную кабинетную дверь со стороны коридора послышалось вежливое покашливание. Вождь неторопливо полуобернулся, все продолжая держать в руке досадливый календарный листок.

 

— Товарищ Сталин,— спросил стоявший в проеме нынешний старший прикрепленный Старостин,— ужин в малую столовую?

 

— Нет, не буду...— Расслабившись в домашней обстановке от официальности Кремля, Вождь чуть было не добавил, что знобит его, простудный февраль, но тут же внутренне одернул себя. И чтобы исправить возникшую в душе некую неловкость, привычно (вот она — въевшаяся привычка даже мысленно обращаться к авторитетам) вспомнил из назидательных поучений отца Ираклия в далеком тифлисском семинарском бытие: «Внешняя дисциплина во всем должна соответствовать убеждениям выработанной строгости душевного склада. Такой гармонии трудно и сложно достичь, но потерять ее, а значит и утратить свое лицо, дело минутное; искуситель не дремлет!» Благо, был философствующий вероучитель не в монашеском постриге и наиболее удачные свои лекции по патристике* читал явно после вчерашних крестин; имел он и такую практику.

 

— ...Попроси принести чай сюда.

 

— Слушаюсь, товарищ Сталин.

 

Старостин, неслышно ступая своими сапогами по толстой ковровой дорожке коридора, пошел на кухню, а через пару минут — Вождь всего лишь успел подойти к письменному столу и остановился перед телефонным аппаратом спецсвязи, задумавшись: позвонить насчет Косынкина с уточнениями? — в кабинет вошла, также предупредительно кашлянув, дачная кухарка Матрена Бутусова, по зарплатной ведомости «повар питательного пункта объекта Кремль-9».

 

— Разрешите, Иосиф Виссарионович?

 

— Да-да, проходи, пожалуйста.

 

Кухарка с подносом прошла к письменному столу, сняла с подноса литровый заварной фарфоровый чайник и привычно поставила его на свободный внешний угол, подложив маленькую плетеную подстилку. Накрыла чайник «папахой», как называл хозяин этот упрощенный вариант купеческой куклы, поставила обочь на стол тонкий стакан в мельхиоровом подстаканнике, блюдце с порезанным лимоном и сахарницу с мелкими кубиками рафинада.

 

— Что-нибудь еще, Иосиф...

 

— Нет-нет, можешь быть свободна.— И все же позволил чуть расслабиться, пошутил:

 

— И так полчаса переработала от минис­терского распорядка!

 

Матрена дозволительно улыбнулась на слова обыденной шутки и интонацию хозяина и вышла из кабинета с опорожненным подносом самой простой жостовской выделки. Здороваться по утрам и прощаться по вечерам на даче не было принято. Как дома.

 

А дежурную присказку насчет министерского распорядка ввел в дачный обиход все тот же Ворошилов, которого после лишней для него стопки любимой «г’орилки з пирцем», как научил выговаривать по-хохляцки шут гороховый Никита Хрущев, тянуло на шуткованье. Имел он в виду установленный лет пять тому назад единый распорядок рабочего дня министерских служащих, согласно которому рядовые и средненачальные работники служили до восьми вечера, а министры и их замы отправлялись домой опочивать с боем курантов. Как-то само собой получилось, что Матрена Бутусова единственная на даче пользовалась правами министра на сон с нуля часов; хозяин еще с довоенных лет привык засыпать не ранее трех ночи, а прикрепленные, охрана и комендант дачи Орлов, как люди военные, подчинялись служебному графику.

 

Есть действительно не хотелось, да и вредно все это на ночь, но первый, обжигающий стакан чая выпил в несколько минут. Совершенно непроизвольно, подсознательно подумалось: Матрена, как обычно, заварила смесь грузинского с краснодарским, а на днях примет он здесь индийского посла, так следует и чай подстать его вкусам подавать. Еще в пути, в машине твердо решил: неделю-полторы проживет здесь безвыездно, переждет самую непогодную для него вторую половину февраля. А посол очень просил аудиенцию. Так пусть и приезжает; оно без дипломатических церемоний и лучше. Особенно зная о чем собирается просить посол: о поставках зерна. Ох, эти просьбы, просьбы...

 

Чай унял простудную неприятность в теле, но хорошо он знал: этот озноб не перейдет в ангину только если не покидать домашнее тепло дачи. Да и текущим делам такое удаление от Кремля явно не повредит. Это как в хорошо отлаженном механизме часов: все колесики-шестеренки вертятся исправно, а хозяин, заведя пружину, спокойно наблюдает за их ровным ходом со стороны. Это как поезда у Кагановича с минутной точностью ходят, что хорошо знает вся страна. Даже в присказку вошло.

 

А частые простуды и ангины в последние пять-семь лет не только возрастное... Нет, не только. Сказались сибирские ссылки, особенно сильная простудная хворь в Курейке. И в Гражданскую не в зеркальном спальном вагоне, царском наследстве, как иудушка Троцкий, по тылам разъезжал, а по фронтам мотался на перекладных.

 

Но все же здоровье подорвала война не столь давняя, которую почти суеверно, усилием воли так хотелось отодвинуть в памяти как можно дальше от сегодняшнего дня!

 

 

 

Как состарился Ниника!

 

Он, побитый сединой...

 

 

 

Усмехнулся: вот давно и родной язык, на котором иногда лишь говорил только в мыслях, уже воспринимается едва ли не как чужой, выученный.

 

Все же выпитый стакан чая, терпимо обжигающего язык и нёбо, взбодрил, отвел саможалостливые мыслишки. Знал: пройдет эта позднее-февральская непогодь, пройдут простуды,— и он снова бодр, снова с головой занят своим огромным хозяйством:

 

 

 

По стерне он, враг безделья,

 

Утирая пот, шагал...

 

 

 

Всего-то два месяца без малого как стукнуло семьдесят три! И разве не с Кавказа он, где в таком возрасте пляшут до утра лезгинку на свадьбах внуков и надеются то же самое сделать в день венчания правнуков. Бракосочетания, поправился Вождь дисциплинированно.

 

От воспоминания семинарских стихов и отца Ираклия на ум тотчас пришел, хотя его и не звали, тогдашний однокашник Георгий Гурджиев. Надо узнать, попутно отметил, жив ли, где и чем живет этот залихватский мистик? С «лица необщим выраженьем» — где-то прочитал о нем. А вспомнился семинарский сотоварищ по постной похлебке по маниакальному интересу к числовой символике. С жаром истинного апологета часами мог говорить о сакральности трех шестерок и числа тридцать шесть.*

 

Еще Георгий пояснял сакральный смысл чисел-перевертышей. Вот и семьдесят три его нынешнего возраста «старика Ниники» не совсем уместно перевертываются на досадливый 37-й год. Да-а, пожесточел Вождь, с одной стороны, тогда пришло-таки жесткое время перед начинающейся мировой сумятицей до конца обрубить все затаившиеся головы троцкистской гидры, но с другой... И нарком Ежов со слесарным образованием палку перегнул, впадая в кровожадное неистовство, и сами троцкисты «на местах» ощетинились, взамен себя стали мирный народ подставлять.

 

...Ему же, хозяину страны, затем пришлось в тридцать восьмом — тридцать девятом с помощью Лаврентия возвращать из лагерей почти всех упрятанных туда Ежовым. Да-а, наделал делов маленький ростом Николай Иванович! А где было стопроцентно надежные и не слабые на голову кадры брать? — Не от Левушки же Троцкого, тогда живого?

 

Эх, тридцать седьмой, тридцать седьмой — грозный и кровушкой людской достаточно политый. Чего только мне за него после смерти, если вдругорядь придут к власти в стране последыши троцкистов, не припишут? Уже про Запад умолчу...

 

Вот ведь проститутка история, как кто-то из высоколобых немцев сказал, а кто? — Каутский, Бисмарк... может и сам историк Фейербах? А вообще в образной манере Владимира Ильича: гнилая интеллигенция, тот же ренегат Каутский, иудушка Троцкий опять же. Но что-то про проститутку от истории он сам из уст Ленина не слышал, в трудах не читал, а их-то, включая черновые пометы и неизданные письма и заметки, все с карандашом прошел.

 

И не только про тридцать седьмой. Миллионы и десятки миллионов якобы расстрелянных на него, почитай единолично одного, навалят; чуть ли не половину, а то и всю двухсот­миллионную страну в лагеря посаженную. Борзые перья из затаившихся троцкистов легко сыщутся. Эх, тяжела ты, шапка Мономаха, тем более народного...

 

Как-то принес Лаврентий справку про наши «жертвы мирного времени», как он паскудновато сказал; думал воспользоваться я ими в намечавшемся интервью с корреспондентом «Фигаро». Но что-то там МИД не согласовал, что ли... А потом и сам решил: не к чему перед западниками цифрами козырять, нам перед ними не оправдываться, тем более перед французами: мы за тридцать с лишним лет в двухсотмиллионной стране, обороняясь перед агентурой всего мира и, что намного опаснее, перед агентурой внутреннего и мирового троцкизма, да с учетом не одного миллиона затаившихся контрреволюционеров... словом, долго перечислять; так вот, за это долгое время и при массе факторов активного противодействия физически уничтожили шестьсот с небольшим тысяч прямых, неисправимых ничем, смертельно опасных врагов. И вряд ли более пяти-восьми процентов здесь случайные люди. Да и то дурацким усердием Ежова, будь он не к ночи помянут всей страной!

 

И это цифры! Именно цифры. Мне Лаврентий угождать не будет. Это он пре-е-красно знает, хитрый, но умный мингрелец.

 

...А французы за пять-шесть лет после своей революции, хотя и Великой в мировой истории, под гуманным лозунгом liberte-egalite-fraternite* только на изобретение доктора Гильотена отправили свыше миллиона человек. И население Франция конца восемнадцатого века, если не изменяет память, имела в десять раз меньше, чем СССР. А сколько сотен тысяч, опять же за миллион, крестьян Бретани, Нормандии, иных углов Франции были перебиты войсками революционного Конвента, Директории? И пресловутой 58-й статьи у них не имелось. Хм-м, да такая статья имеется сейчас в любой, так называемой цивилизованной стране Запада.

 

Опять же к французам. Сколько же французов погубил Наполеон в своих революционных, а по сути завоевательных войнах? Много. Огромное число самых крепких, здоровых, умных людей. И совершенно убежденно еще отец Ираклий говорил, что Французская революция и наполеоновские войны погубили на протяжении всего лишь одного поколения весь цвет французской нации; после этого французы и внешне-то стали другими. И еще добавлял Ираклий, видно вспомнив вчерашние крестины у купца Кермоклидзе: «Это все одно, как весь виноград в Европе стал совершенно другим после эпидемии филлоксеры в девятнадцатом веке. А значит, и все европейские вина приобрели иной вкус и аромат. Потому сохранившиеся в солидных замковых погребах вина урожаев до эпидемии получили специальное наименование «прафиллоксеры» и це­нятся на вес золота!» Да, отец Ираклий умело доводил до их семинарских голов и саму сухую патристику, и живые примеры истории...

 

И что же? Европейская наука история возмущалась кровожадностью Конвента и Наполеона ровно до того времени, пока Европа, выполнив основную цель Французской революции, не стала благобуржуазным континентом. Тотчас Наполеон был возведен гласно и негласно в великие полководцы, и все дела Конвента, Директории и иже с ними отнесены к внутренним делам Франции. А в ней все это отнесено к учебникам истории. Жертвы забыты — об этом вообще неприлично говорить. И аминь. И как условная память о давно прошедшем и забытом — неизменный гимн «марсельеза»... как это? — Маршан, маршан!

 

Хм-м, вот такая она и есть, проститутка история. Особенно если сравнить с нашей революцией и с СССР, явно не вписывающимися в благобуржуазный континент Европу. Мы были, есть и будем для нее преступниками с пресловутыми миллионами безвинно расстрелянных, десятками миллионов сгноенных в сибирских, колымских лагерях. И так будет до тех пор, пока капиталистическая формация, согласно старине Марксу, а точнее — Гегелю Георгу Вильгельму Фридриху, по всему земному шарику не уступит место социализму. Но и тогда история останется проституткой, ибо объявит тотчас наши, хотя и объяснимые, но все же жесткие меры — от этого никуда не спрячешься — этаким пустячком.

 

Но не все так просто. Действует жестокий закон, который наши идеологические подхалимы успели объявить «гениальным предвидением товарища Сталина», а имен­но закон все той же гегелевской диалектики в конкретизации общественного движения: по мере приближения к социализму классовая борьба усиливается. Вот здесь тебе и отрицание отрицания, и единство и борьба противоположностей. Да и переходом количества в качество попахивает: та же эволюция гидры троцкизма и беда всех бед — биологический частнособственнический инстинкт человека.

 

Так вот, эта самая диалектика вполне в силах на какое-то время приостановить нынешнее победное движение социализма, а проще говоря — временно возродить на территории СССР и стран соцлагеря капитализм. Увы, это допустимо, но временно. Но от этого народу нашему будет не легче. Главное — потом все восстановится, скорее всего уже во всемирном масштабе и в несколько иной форме, отличной от советской.

 

Да, одновременно жесткий практик и неисправимый идеалист ты, товарищ Сталин!

 

 

 

А в песне его звучала,

 

Как солнечный свет чиста,

 

От Бога великая правда,

 

Орлиных высот мечта.

 

 

 

Но ведь разве можно хоть полслова об этом сказать? Даже не народу, это убийству всей нашей идеи подобно. А своему «ближнему кругу»?

 

...Вождь так громко рассмеялся, что через растворенную дверь явственно послышались, но скоро замерли, осторожные шаги кого-то из охраны дачи: Старостина или кого из его помощников; вроде как сегодня смена Тукова.

 

А он всего лишь представил выражения лиц своих сподвижников... скорее поневоле сподвижников, озвучь он им свои размышления о буржуазной реконкисте в СССР. На туповато-преданном лице Семена, как у кота, дыбом встанут знаменитые усы, которые он сам ему строго-настрого запретил сбривать, даже подстригать. Клима, если он не пьян в стельку, кондрашка хватит. И без того бабье рыло Маленкова совсем потеряет свое очертание, как бы стараясь этаким туманом раствориться: дескать, ничего не слышал и не видел. Вечно бывший троцкист Никита зажмет фигу в кармане, а Булганин хлопнет с верхом налитый фужер коньяка. А вот умный Лаврентий — единственный кто поймет... Но на всякий случай может и пристрелить его.

 

Вот поэтому и не может он, хозяин полумира, заносить свои потаенные мысли на бумагу. Как не упрятывай эти записи, все одно потом найдут и против его же памяти используют.

 

И все же история — проститутка, а осознание этого есть составляющая бремени вождя. Переписывается же история бесконечно. Такая же первая древнейшая.