ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Из Житий святых мучеников Бориса и Глеба, князей Русских:

 

Святый Владимир, сын Святослава, внук Игоря, просветивший святым крещением всю землю Русскую, имел 12 сыновей, не от одной жены, но от разных.

Старшим был Вышеслав, вторым Изяслав, а третим Святополк, который и придумал злое убийство братьев своих. Мать Святополка, Гречанка, была прежде монахинею. Брат Владимира Ярополк, прельщённый ее красотою, разстриг ее и женился на ней. Владимир, тогда еще язычник, убил Ярополка и взял жену его себе в замужество. От нея и родился Святополк окаянный. И не любил его Владимир.

У Владимира были и еще сыновья - от Рогнеды четверо: Изяслав, Мстислав, Ярослав и Всеволод. От Чехини - Вышеслав, от иной жены Святослав и Мстислав, а от Болгарыни - Борис и Глеб. И посадил их отец на княжение по разным землям: Святополка - в Пинске, Ярослава - в Новгороде, Бориса - в Ростове, а Глеба - в Муроме.

Когда уже прошло 28 лет по святом крещении, постиг Владимира злой недуг. В это время к отцу прибыл Борис из Ростова. Печенеги шли ратью на Русь, и Владимир был в великой печали, потому что не имел сил выступить против безбожных. Озабоченный сим, призвал он Бориса, которому в святом крещении наречено было имя Роман. Отец дал Борису, блаженному и скоропослушливому, много воинов и послал его против безбожных Печенегов. С радостью пошел Борис, сказав отцу:

- "Вот я пред тобой готов сотворить, что требует воля сердца твоего".

Но не нашел Борис супостатов своих. На возвратном пути к нему прибыл вестник и сказал, что отец его Владимир, нареченный во святом крещении Василий, умер, а Святополк утаил смерть отца, ночью разобрал пол палат в селе Берестовом, обернул тело усопшего в ковер, спустил его на веревках, отвез его в санях в церковь Святыя Богородицы и поставил там. Все это было сделано тайно.

Блаженный Борис на возвратном пути стал на реке Альте в шатрах.

Проснувшись рано, он увидел, что же время быть утрени. Было же тогда святое Воскресенье. И сказал он пресвитеру своему:

- "Восстань и начни утреню".

Сам же обул ноги, умыл лице и начал молиться Господу Богу.

Посланные Святополком пришли на Альту ночью, приблизились и услышали голос блаженного страстотерпца, поющего псалмы, положенные на утрени. Уже дошла до святого весть о предстоящем убиении, и он пел:

- " Господи, что ся умножающа стужающии ми, мнози востают на мя" и прочии псалмы.

После сего пел канон. Окончив утрень, святый Борис стал молиться пред иконою Господа, говоря:

- "Господи Иисусе Христе, Ты явился сим образом на земле, изволил добровольно взоти на крест и принял страдания за наши грехи. Сподоби и меня пострадать".

Тут они увидели бегущих к шатру, блеск их оружия и обнаженные их мечи. Без милости было пронзено честное тело святаго блаженнаго страстотерпца Христова Бориса. Его проткнули копьями Путша и Талец и Елович Ляшко. Тут пронзили и отрока.

Раненый святый Борис в испуге выбежал из шатра. И стали говорить окружившие его:

- "Что стоите и смотрите. Покончим приказанное нам".

Слыша сие, блаженный стал умолять и упрашивать их, говоря:

- "Братья мои милые и любимые! Погодите немного, дайте помолиться мне Богу моему".

Затем, помолясь, обратив к убийцам истомленное лицо свое и воззрев на них умиленными очами, заливаясь слезами, сказал им:

- "Братья, приступите и окончите повеленное вам, и да будет мир брату моему и вам, братья".

Посланные Святополком избили и многих отроков. С Георгия же они не смогли снять гривны, отсекли голову ему и отбросили ее, так что и после не могли узнать тела его. Блаженного Бориса они обернули шатром и, положивши на повозку, повезли.

Когда доехали до леса, святый Борис стал клонить голову. Узнав о сем, Святополк послал двух Варягов, и те пронзили мечем сердце мученика. И тотчас святый скончался, предав душу в руки Бога жива, месяца в 24 день. Тело его тайно принесли в Вышегород, положили у церкви святого Василия и в земле погребли его.

Окаянные же убийцы пришли к Святополку, и, беззаконные, как бы считали себя достойными похвалы. Такими слугами бесы бывают.

Не остановился на сем убийстве окаянный Святополк, но в неистовстве стал стремиться к большему. Вошел в сердце ему сатана и стал его подстрекать к большему и худшему преступлению и к дальнейшему убийству.

Замыслив это в уме своем, сей друг дьявола послал сказать блаженному Глебу:

- "Иди скорей, отец очень не здоров и зовет тебя".

Глеб тотчас сел на коня и с малой дружиной помчался на зов. Когда он доехал до Волги, у устья Тьмы на поле споткнулся под ним конь в канаву и повредил себе ногу. Затем прибыл к Смоленску и, отойдя от Смоленска, невдалеке остановился на реке Смядыне в лодке.

В это время пришла от Предславы к Ярославу весть о смерти отца. Ярослав же послал к Глебу со словами:

- "Не ходи, брат, отец у тебя умер, а брат твой убит Святополком".

Услыша сие, блаженный запечалился, горько зарыдал и сказал:

- "Увы мне, господин мой, двумя плачами я плачу, и сетую двумя сетованиями. Увы мне, увы мне, плачу я об отце, плачу больше, в отчаянии, по тебе, брат и господин мой Борис...".

Когда святый Глеб так стенал, увлажняя слезами землю, и с воздыханием часто призывал Бога, внезапно пришли посланные Святополком злые его слуги, немилостивые кровопийцы, братоненавистники лютые, имеющие свирепую душу. Святый плыл в лодке, и они встретили его на устье Смядыни. Увидя их, он возрадовался душею, а они омрачились и стали плыть к нему. Святый же ожидал принять от них целование. Когда лодки поровнялись, злодеи схватили лодку князя за уключины, под тянули к себе и стали скакать в нее, имея в руках обнаженные мечи, блиставшие, как вода. Тотчас у гребцов выпали из рук весла и все помертвели от страха. Блаженный, видя, что его хотят убить, взглянул на злодеев умиленными очами, и с сокрушенным сердцем, смиренным разумом и частым воздыханием, заливаясь слезами, стал жалобно молить их:

- "Не троньте меня, братья мои милые и дорогие, не троньте меня, - я не сделал вам ничего дурного. Не троньте меня, братья милые и господа мои, не стерегите меня. Какую обиду нанес я брату моему и вам, братья и господа мои? Если и есть обида, то ведите меня к князю вашему, а к моему брату...".

Но убийц не устыдило ни одно слово, и они не изменили своего замысла. Как свирепые звери, напали они на святаго и так схватили его. Он же, видя, что они не внимают словам его, стал говорить:

- " Будь спасен, милый мой отец и господин Василий, будь спасена мать, госпожа моя, будьте спасены брат Борис, старейшина юности моей, брат Ярослав, мой помощник, Будь спасен и ты, брат и враг мой Святополк, и вы все, братья и дружина. Уже мне не видеть вас в житии сем, ибо насильно разлучают меня с вами".

Преклонив колена, стал молиться. Затем, взглянув на убийц, сказал им тихим голосом:

- "Приступайте уж и кончайте то, за чем вы посланы".

Тогда окаянный Горясер велел его тотчас зарезать. Старший повар Глеба, именем Торчин, обнажил нож свой, стал на колени, взял святаго Глеба за голову и перерезал горло блаженному, как незлобивому агнцу. Сие было месяца сентября в 5 число, в понедельник.

 

Несмотря на густейший туман, липко клубящийся над теплотой ручья, возвращался Глеб споро, дабы успеть в лагерь пораньше и не объясняться с охраной «откуда и зачем».

А затем!.. Ну, баба-Таня! Задала тему к размышлению. И Мурка у неё хороша. «Мурка, Мурка, в кожаной тужурке». Птичку вот зачем обижает? Та, бедная, жалуется, жалуется, а её никто не понимает – не попугай. Но разве дело в языке только? Ну, кто за такую заступится? За такую маленькую. Вот если б за индейку, или, на худой конец, бройлерную курицу.

Он-то разок заступился. Именно за маленькую. Давно, очень давно в ... о, ужас, в тысяча девятьсот восемьдесят первом! Глеб даже пощупал своё лицо: нет, оно пока умещалось в ладонях. И седых волосков по пятку на висок. Но – четырнадцать лет! Четырнадцать лет назад... Тогда её, такую вот маленькую, препарировали в комитете за «демонстративный отказ от общественных работ по оказанию помощи подшефному совхозу в уборке урожая». Ну, и Глеб, как член бюро, тоже что-то говорил о комсомольской совести. А потом ему вдруг стало противно: за какую-то там картошку, – с которой он и сам на третий день сбежал, правда, не выделываясь как она, а под каким-то весьма благовидным предлогом, – теперь все грозно нависают над отчаянно насупленной, пухленькой, с золотыми косичками почти девчонкой. Ну, высказала она вслух проректору всё то, о чём остальные только думали... В общем, Глеб поддался настроению защитника слабых, и постарался вопрос замять. А она даже спасибо не сказала.

Потом было Первое мая. Да, именно Первое мая.

Отмечать славный праздник единения трудящихся они начали, ещё тогда ничего не зная про Вальпургиеву ночь, по стойкой партийной традиции – с вечера тридцатого апреля. Пили в общаге на Ломоносова. В комнате было накурено как в аду. К двенадцати остались только самые закалённые. Каждый третий тост не чокались – в память о расстреле рабочей демонстрации в Чикаго. Каждый второй стоя – за отсутствующих дам. Каждый первый – за что попало: за весну, за вовкину удачу, за победу глебова брата, за гений Тарковского ... и Ломоносова тоже. Потом, совсем уже непроглядной ночью, пошли, как настоящие каратисты, бегать по деревьям – кто взбежит выше. И долго что-то кричали на четвёртый этаж в комнаты девчонкам. Но войти не могли, так как, после этого самого беганья и демонстраций растяжек, у троих брюки разошлись от ширинки до пояса... Где-то потеряли Вовку, поискали, поискали и вернулись спать на рассвете праздничного дня... Слишком скоро наступившим утром, как лучшие из лучших на потоке, они, вместе с праздничным оформлением колонны, были организованно доставлены к площади Восстания. Для прохождения по Красной площади в этой оформленной колонне Московского государственного университета им. Ломоносова.

Погода с утра начала портиться. Небо затянуло в беспросветно сизые низкие облака, и в промежутках между домами чувствительно продувало. Потом и вовсе мелко-мелко и гадко-гадко заморосило. Они, зябко невыспавшиеся, кутались плечами, ушами и затылками в свои болоньевые куртки, коченеющими руками придерживая сырые тяжёлые древки знамён и портретов членов Политбюро. Настроение было далеко не то, что с вечера... И тут, наконец-то, нашёлся пропащий Володька. Он был очень даже заметно весел. Пришлось прямо-таки по-матросовски грудью прикрывать его от пытливых взоров преподавателей, и в благодарность Володька откинул полы своего серого полупальто: там таились три чудные капроновые головки. Передав древки первокурсникам, они, дружно рассеявшись, так же дружно собрались у крайнего подъезда ближней арки. Пустили по три буля. Старые дрожжи возбудились, и потеплело.

Когда вернулись в славные ряды комсомола, немного хотелось петь, можно даже и про вихри враждебные. Тем паче, что дождь продолжался, а выступление колонны откладывалось. Народу в накопителе для Ленинского района всё прибывало. Рядом с ними расположился чей-то духовой оркестр. Музыканты неспешно расчехлили свои звонко блестящие на фоне общей серости инструменты, стали продувать их, прокашливаясь и отплёвываясь. Осадки через брови перетекали уже в глаза, по древку от кумача за рукава заползала жидкая краска, а ботинки только что ещё не хлюпали... Но тут оркестр на секунду дружно замер – и! – зазвучал, запел, загремел, поплыл, завиваясь огненными протуберанцами, вальс! Вальс! Это был тот самый вальс Овчинникова из «Войны и мира», столь любимый глебовой мамой. Вальс, звучавший у них дома с пластинки почти каждое воскресенье. Нет, Глеб не мог не срефлексировать – звуки, знакомые с детства звуки выносили душу из тела, и чтобы удержать её, нужно было кружиться, кружиться. Он сунул кому-то флаг и шагнул к девчонкам, вытирая красные ладони сзади о джинсы...

Маленькая стояла ... ну, она просто стояла скраю. Он и не видел её до этого момента. Золотые, но теперь остриженные и лишь чуток выбивающиеся из-под шёлкового платочка, волосы. Пухлые блестящие губки. Ресницы – длинные, живые, в мельчайших капельках-искрах. Глеб подтянулся, щёлкнул каблуками, тряхнул мокрой «кукушкой». Она, о чём-то очень по-девчоночьи смеявшаяся с подружками, недоумевающе повернулась. Их глаза встретились, упёрлись в противостоянии. И … она уступила. Оглянулась на оркестр, на смотрящих вслед Глебу парней, чуть скосилась на притихших подруг. И тоже подтянувшись, полуприсела, раздвинув воображаемые фижмы, медленно положила руку ему на плечо... Вокруг сразу стали расступаться, освобождая им круг. Оркестр набирал силу. Его трубы мягко сияли и отражались во множестве мелких, подрагивающих падающими дождинками лужицах. Вальс, вкрадчиво обволакивая, замыкал размытостью всех тех, кто не попал в замкнутый круг их рук и плеч. Вальс вёл по набирающей восторг спирали, всё быстрее и всё выше, вознося от этой чёрной блестящей мостовой, от озябшего в сыром ветре оркестра, от подозрительно всматривающихся преподавателей, обалдевших парней и от восхищённых подружек. И даже от чикагских рабочих... Глаза в глаза, дыхание в дыхание... Да как же он раньше её не видел? Где же она пряталась? И очень даже неплохо вальсирует – откуда? Это же вам не диско... А, собственно, плевать. Такой восторг, восторг, полёт...

Они поженились ровно через два месяца, то есть, через два месяца обязательной очереди в загсе. А заявление-то подали четвёртого мая... и пять лет потом стали пятым маем.

Маленькая училась младше на курс. Поэтому они ждали её диплома... Затем ждали его возможных заработков после окончания аспирантуры... Затем... Наконец, родилась Лялька. И вдруг с приходом в этот мир дочки, из него, этого мира, что-то вытеснилось, что-то выпало. Как будто некто вошедший развёл тот, столько лет тайно хранимый от всех мостик меж их глаз, сошедшихся противостоянием в то самое первое заветное мгновение Первомая. Теперь у них было общее чудо, была живая дочечка, реальный плод их любви. Но этим плодом сама любовь – любовь только для них двоих, стала какой-то вчерашней... Они теперь вместе умилялись, вместе обожали и заботились об этом крохотном писклявом чуде, ревнуя к навязчиво опытным бабкам и такому вдруг обмякшему деду. Но за этой новой для них обоих любовью не было уже силы у той, лишь их взаимной любви. Той строго закрытой от всех страны, в которую они уходили из густоты Москвы, захлопывая железные двери, сжигая мосты и укутываясь мраком... Теперь, вслед за ребёнком, между ними уже могли встраиваться и другие: сначала её мать, потом его, потом...

Пока, кроме ребёнка, ничего у них и не осталось...

 

С Еленой они встретились на вернисаже «молодых», то бишь, «левых» фотографов в Доме архитектора на Щусева. Зачем он туда зашёл, чего не видел? Технические выкрутасы? И так каждый дурак знает, что может дорогая немецкая оптика и классная японская электроника. А насчёт сюжетов никто даже не сомневался: обязательная восторженность лизания западных задниц со времён воцарения Меченного откровенно утомляла: все эти пупы с кирпичами и груди с экскаваторами после просмотра даже небольшой кипы старых американских и польских журналов никого не задорили. Может, где-нибудь в заснеженной провинции это бы и прошло за нечто «решительное», но ты-то, матушка Москва! Тебе-то какого... наполеона в ермолке? Все различия выставленных работ заключались в использовании автором зерна или соляризации. И ещё какие-нибудь мелочи. А главная скука в том, что посещали эти тусовки только очень, ну, очень заинтересованные люди: сами авторы и их подружки. Или педружки, в зависимости от ориентации автора. Скука была даже в том, что для случайного посетителя, если он из небедных, существовала всего одна опасность: несколько притёртых кланом членов «союза» разом окружали незнакомое лицо и начинали набивать голову неофита соломой с иголками и булавками, чтобы вскоре короновать его как – а в «этой крестьянской России» тем паче! – Лучшего в мире Почитателя и Знатока нонконформизма. Дабы затем возвести его на трон Изумрудного города. Почему Изумрудного? Да потому, что этот камень – знак Гермеса Трисмегиста, покровителя тайного... И будет новичок там править по закону и совести, пока один раз не спадут с него зелёные – любимый цвет шизофреников – очки, и не увидит он вокруг вместо драгоценностей одни битые стекляшки. За которые он заплатил как за…

Никита возвышался в снующей, целующейся в щёчки и тут же шипящей в спины толпе несколько отделёно: в среде «левых» он был самым «правым». Они с Глебом полудружили уже больше пяти лет, обязательно встречаясь два раза в год за именинным столом у брата и жены брата, и ещё пару раз необязательно, где придётся. Да, так было и позавчера: на спуске в «Краснопресненскую» Глеб буквально воткнулся в подымающегося Никиту. И как было отказать? Тем паче, на фирме были вынужденные каникулы из-за ремонта «конторы», а дома сидела одна тёща – жена с Лялькой отдыхали у его родичей на даче в Клину. Ну, и что делать бестолковому зятю? Идти на выставку.

Работы Никиты на общем фоне несколько выделялись, так как, кроме обычного джентльменского набора из урбанизированной обнажёнки, он выставил шесть сюжетных портретов балетного закулисья. И именно эти работы задерживали внимание публики: неизъяснимо изысканная красота отдыхающих танцовщиц, психологизм репетиционных моментов, контраст наваленной на краю сцены кучи чугунных «чушек» и опёршейся на них пуанты... Сам автор взирал на всех подходящих как победитель, полупрячась в контровом свете у окна. Глеб не собирался обходить залы, а сразу прилепился к Никите, с удовольствием выслушивая его заздравия и злословия по фигурантам фланирующей вокруг богемы. Они даже начали соревноваться в шаржировании, когда вошла она... она – с портрета.

- Муксик, будь милостив, попридержи язычок. И познакомься – Елена.

- Елена? Та самая?

Она смутилась. Длинная лебяжья шея чуть склонилась к покатому плечику. Она же не слышала их разговора с раздачей кличек любимых народом литературных персонажей. И явно приняла на счёт чего-то их личного с Никитой. Пришлось оправдываться:

- Я имею в виду несчастную Трою. Вы из «Илиады»?

- Муксик, это ты нарываешься на войну. Лена, сразу говорю – он муж.

- И отец. И не скрываю. И не скрываюсь, как некоторые.

- Муксик, ты меня правильно пойми, я не затем, чтобы тебя в лужу сунуть. А потому, что мне крайняя надобность покинуть это заведение до фуршета. И, возможно, даже опоздать на него. А, посему, я сразу ставлю все точки над «i»: только мужу и отцу я могу доверить эту девушку.

- А так ты бы мне отказал в доверии?

- Скажу как человек уже многоопытный, отказал б...

Простой такой человек Никита. Жаль только, что гений. Точнее, жаль, что он как-то постоянно помнил об этом. И не давал забывать другим. Такое тонкое-тонкое, ну, небрежение, что ли. Так, вроде всё у всех хорошо, и ты хороший, и другой, но ... он, Никита, и тебя, и всех лучше. Лучше знает, лучше видит, лучше подводит итоги. И твоё мнение, если оно полностью с его не совпадает, его нисколько не интересует. Хочешь – подстраивайся, не хочешь – гуляй... Он-то всё равно гений...

Елене было двадцать пять, Никите – вот-вот сорок. У него уже перебывало три жены, и от двух росли дети. Поэтому особой жалости Глеб к нему не испытывал. Он же просто поискал к ней ключик. Причем, даже так, безо всяких надежд и перспектив. И вдруг нашёл... Он же не знал в ту пятницу, что в воскресенье у Елены и Никиты должна была состояться свадьба. И что уже для неё было сшито свадебное платье, а в его фотоателье стояли дефицитные ящик мускатного шампанского и чуть-чуть початый ящик водки...

 

Для него это был совершенно новый, невиданный мир, о существовании которого он даже и не подозревал. Мир самых серьёзных фантазий. Мир необыкновенного, пьянящего запаха пыльных бархатных кулис, раскалённых фонарей в осветительских ложах, что счастливыми квазимодами таились под самым потолком. Трепета завсегдатаев «пятнадцатого» подъезда. Мир узких и кривых коридоров, и старых-престарых лифтов со слепыми консьержами, где всегда жила надежда лицом к лицу столкнуться с Образцовой или Улановой. Глеб никогда не забудет двух своих коротких «видений» Григоровича: маленький, сухой, какой-то подчёркнуто застылый, тот шёл, рассыпая обжигающие всех электрические искры. Тогда его травила свора грассирующей критики и стареющих, вихляющих задами танцоров. И тогда же Глеб услыхал эту точную в житейской злости театральную формулу: «актёр – это человек, похожий на героя». Что потом помогало не купиться даже на самые громкие и благородные фразы «депутатов от интеллигенции»: врождённые данные не дозволяет артисту сомневаться в себе ни в чём и никогда, всё равно, что бы он сейчас, в данную минуту, ни говорил. Или же в нём будут сомневаться и зрители. И не похлопают... Кто бы раньше ему объяснил, что между профессией режиссёра и актёра лежит непреодолимая пропасть, вроде той, что меж тигром и дрессировщиком или отцом родным и капризным ребёнком... Но, действительно, стоило «теперь разбирающемуся» Глебу только оглянуться, чтобы сразу увидеть: там, где в московском театре становился директором актёр – театр неминуемо разлагался: Прекрасный, хрупкий, болезненный мир...

Елена была приезжей: московский кордебалет в качестве исключения пополнялся из отличников новосибирского и красноярского училищ, так же, как питерский – из пермского и ташкентского. След от военной эмиграции спецов. Она снимала квартиру в Солнцево. И он всё чаще оставался там ночевать, уже никак не объясняясь с онемевшей женой...

Солнцево... Они были в нём фантастично, постыдно счастливы. Глеб бросал свою «копейку» внизу даже не запирая – пустую колымагу просто прошаривали, без умысла угнать. Если рядом стояла белая «шестёрка» Елены, счастье начиналось уже там, сразу у подъезда.

Огромная, абсолютно пустая – кровать, телевизор и два стула на кухне – её трёхкомнатная, действительно солнечная квартира была для них тайно отстроенной Троей. Только для их – неприступной, недосягаемой, непосягаемой Троей, которую никто и не осаждал. И которую они разрушили сами. «Ни одно царство не устоит, если разделится между собою...».

За пределами Солнцево они не переставали служить разным богам: Глеба всё больше забирала накаляющаяся не по дням, а по часам атмосфера политики, Елена же не знала ничего, кроме мира репетиторов и надежд на партии в тройках-четвёрках. Хорошо если бы ей светило хоть какое-то лидерство! Но, как можно было любить балет ради просто балета? Он-то сразу прошёл от простых посетителей собраний до участников советов... Это были времена его больших надежд. Она же только упёрто держала режим, диету, пунктуально отсматривала спектакли всех заезжих и проезжих: Он уже делал. Она всё ещё присутствовала... Ей достаточно было просто стоять в атмосфере, а он хотел быть только в фокусе...

 

Глеб в один день окончательно ушёл от семьи и от Елены. Это было слабым, но всё же самооправданием. Без объяснений. Утро, день, вечер. И тьма. Осталось... что же ему осталось? Только память? Нет, ещё такое стойкая, тонко-тонко щемящая, раздражающая догадка того, что что-то он не сумел распознать, чего-то не сумел коснуться там, куда его впускали. Его чаровала женская природа доверчивости, и он всегда готов был на любую жертву, любую защиту этой веры в мужскую крепость. И разве что Глеб точно познал, то, как в этой открытой ему доверчивости, в сердечном звоне полной женской самотдачи, тонким-тонким прозрачным стебельком прорастает ребёнок – его ребёнок! В ней – его. И ещё дано было видеть, как женщина жречествует в музыке... Но всё же в чём-то, а может быть – и в самом главном, он прошёл мимо.

 

Страна дымила внутренним, покрытым ложью горением. Трухлявое социалистическое братство растрескивалось националистическими обломами. О «ветре перемен», закатывая в истоме глаза, пели все – от великой Мери Поппинс до мелкенького попрыгунчика Газманова. Всем чего-то томительно хотелось. Особенно тварям. Россию, лежащую в болевом шоке невиданных кремлёвских предательств, бесстыдно раздевали, разрезали, пили кровь, даже не оглядываясь – жива ли, выживет ли... Её всё смелее и смелее ненавидели. И все недоноски всех недоразвившихся этносов, все, кто не имел за собой Глинку, Чайковского, Рахманинова и Свиридова, в чьих жилах не текла кровь Державиных, Пушкиных, Толстых, Достоевских и Гумилёвых, сатанея от безнаказанности, плясали на своих крохотных лилипутских «площадях свобод», и глумились, глумились над русскими. Уродцы и карлики, жившие на имперские пособия для инвалидов, даже не за прагматические тридцать серебряников по курсу США, а просто реализуя комплексы своей неполноценности, они во все глотки соревновались похвальбой в убийстве общей семьи, их вскормившей, защищавшей от войн и заразы, дававшей письменность, а то и научившей пользоваться унитазом... Глеб тогда прилепился к Татонову. Этот головастый, всем на свете больной старичок, не обходившийся более двух часов без какой-нибудь таблеточки, провидчески знал, куда ведут эти завихрённые оргии экстазов. И стоял на своём, не сгибаясь ни в сторону агонизирующей компартии, ни к обожествляющим в молочном младенчестве белоэмиграцию монархистам. Ни к колдующим и кощунствующим реликтовым панславянистам. За преждевременное знание этих тупиков он уже отдал больше десяти лет лагерям и спецпсихушкам. И какие же пряники ему можно было предложить теперь? Поэтому все с ним позаигрывали, и бросили. Но Татонов успел вывести Глеба на уровень непоследних людей, успел предать ему уроки своей лобастой упёртости и бескомпромиссного упрямства мученика, не нуждающегося в тысячах зрителей Колизея.

Основная война шла на печатном поле. Толстые журналы переживали свой звёздный час. В метро и электричках люди с «Новым миром» в руках не садились рядом с людьми, читавшими «Наш современник». «Огонёк» и «Молодая гвардия» были символами, значками, повязками на рукавах и папахах. На место падавших каменных и чугунных кумиров толпа восторженно возводила новые, нерукотворно-лирные. Пенсионер и студент, челнок и банкир – все теперь сходились не по профессиональным, не по спортивным и даже не по семейным принципам, а по «убеждениям». А факты! Факты высыпались обеими сторонами такие, что ошарашенное их бесстыдством общество теряло веру во всё и вся, и в прошлое далёкое, и в прошлое близкое. И в самое себя. От этого разверия все панически заметались и заискали, затребовали совета, ища, ловя любую уверенную нотку, любое уверение, звучащее с экрана ящика, с трибуны митинга и, тем более, со станиц газет и журналов. Да, журналы звездили, и когда каждая новая статья Яблокова противовесилась работой Шафаревича, каждый новый лозунг Окуджавы оспаривался утверждением Белова, то миллионные и миллионные толпы подписчиков видели в писателях небожителей. И те охотно верили в это...

Вспомнить только их поездки по периферии. Ударная бригада обычно составлялась из Главного Русского Редактора, Великого Русского Поэта, двух-трёх Настоящих Русских Писателей (из них один – обязательный Сибирский Охотник или Беломорец), пары Критиков-славянофилов и одного Советского Генерала в запасе. Глеб проходил как Критик... Нижний, Вологда, Свердловск и Новосибирск... В Новосибирске их приезд совпал с открытием там местного отделения Союза духовного возрождения Отечества и выборами в местные же Советы. Выступления, встречи, интервью и снова выступления, встречи, в Доме учёных Академгородка и студенческих аудиториях, в концертных залах и Красных уголках многочисленной оборонки... Постоянные гостевые вечера – о, как же их носили на руках! Как ловили каждое слово, дыхание, жест, пытаясь даже в позах культовых лидеров расшифровать тайны пророчеств об обязательном счастливом будущем России. Даже пели стоя и со слезой: «Богатыри – оружие не палица. Богатыри – оружие слова. Россия без защиты не останется, Россия вас на подвиг призвала». И как? Новым богатырям оставалось только принимать народное поклонение как должное, монументально позировать, и, не стыдясь фона Герцена, Чернышевского и прочих Буревестников, зубилом прекрасных и гордых фраз-лозунгов наперегонки врубать своё имячко в историю Отечества.

В Новосибирске они поделились на пары поддержки «своих» кандидатов. Сам Главный Русский Редактор и Великий Русский Поэт водились с симпатично взъерошенной толстушкой-говорушкой от «национальной экономики», коммунисткой и кандидатом наук Жнец. Двум Писателям был выделен известный местный фольклорист, член всех союзов и комитетов области и города профессор Мыльников. А Критикам достался всего лишь доцент Мурченко. Хотя по журнальному ранжиру Критики шли сразу же за Главным, ведь это Писателей можно было и заменять, в зависимости от их личной покладистости или родственных проблем... Однако, это распределение могло быть и показанием тайных, и от этого истинных, ценностей сего бренного мира.

Мурченко – худой, выпукло кареглазый и очень смуглый, с ровно поседевшей длинной бородой, очень уж просил Глеба, забывшего в гостиничном номере предназначенную для него пачку брошюр Татонова, прийти, принести их к нему домой, дав в сопровождение местного юного патриота. Но прийти по возможности попозднее... Молодой местный патриот, ожидая в тамбуре, пока Глеб оденется, уже заочно вытягивался в струнку перед своим Учителем. Они шли по хмурому, пышно заснеженному городу уже совсем в темноте, благо было недалеко. Фонари горели только на главных улицах, а им, как раз, доставались узкие кривые тропинки через заваленные мусором и густо загаженные собаками дворы. Приходилось всматриваться, без отвлечения на разговоры. Само приглашение забавляло и даже интриговало: зачем такая конспирация? Не из-за книжек же... Звонок. Дверь открыла стройная пожилая женщина, со следами былой красоты: «Ах, это вы! Георгий просил вас впустить». Интересно, а если бы да забыл попросить? Квартирка подчеркнуто аскетична, бедна до какой-то плакатности. Из дальней комнаты рвались баянные звуки какой-то неуловимо знакомой русской песни. Вошли: пустая – самодельная кровать, тумбочка и два стула – комната вся усыпана разрозненными листами с машинным текстом.

- Ах, это вы, родные мои! Ах, как хорошо, что пришли! Как хорошо! А у меня сегодня такой день, такой день – вторая годовщина, как умерла мама. – Мурченко откинул облегченно вздохнувший баян, вскочил с низкой кровати и стал судорожно сгибаться-разгибаться, собирая разбросанные бумаги по листочку:

- Вот я вспомнил её любимую песню... А это рукопись одного местного автора… принёс мне на рецензию. Исторический роман… о Сибири. Наш человек, от сионистов очень даже пострадал.

Он все суетился, нервничал, кричал жене, чтобы та поскорее подала чаю таким дорогим и почти нежданным гостям. Глеб встречно растрогался, стал помогать – у человека такой день, а он тут со своими визитами.

- Нет, ничего, ничего! Разве нам можно о своём личном? Сейчас важен каждый час – Родина на грани гибели! Сейчас так важно спешить, родные мои, так важно! – А Мурченко дома, в старом трико и застиранной полосатой рубашке, был вовсе не таким надменным, как показался Глебу днём. – Время не ждёт, и оно только ускоряется. Поэтому, когда я предложил создать из всех патриотических течений единый Союз...

- Но, позвольте, разве вы?

- Да, да, это моя идея, я только отдал её озвучить Татонову. Это же ведь очень, очень старое название – «Союз борьбы за духовность и истину»... Но тогда эти тайные предатели – вы их уже днём видели и, я думаю, раскусили: эта шабесгойка Жнец и, ничего уже давно не понимающий ветеран НКВД, стукач Мыльников... Надеюсь, это все между нами?

Гм, пластинка какая-то очень знакомая. Глеб вопросительно взглянул на придавленного оказанным доверим Молодого патриота – мда, бедолага. А вот Глебу, если бы не «любимая песня умершей мамы», уже пора бы собираться... Его понурый вид был несколько неточно прочитан Мурченко:

- Вы же прекрасно понимаете, в каких жутких условиях мы здесь работаем. Даже наша, так называемая, «Память» – это же чисто ГэБэшный проект! Они же все через русский ресурс рвутся в депутаты. Заодно и вычисляют искренних патриотов. Поэтому остро встает вопрос о необходимости создания еще одного – тайного Союза. Внутри уже существующего.

Для убедительности Мурченко поплотнее притянул дверь комнатёнки и перешёл на шёпот. Молодой просто глотал Учителя глазами, пожалуй, ещё немного, и он точно тихонечко запоёт про «Варяга».

- И тут особо важно, чтобы у нас были во всех городах свои надежные, верные русские люди. Истинные патриоты, которые могли бы во всём доверять друг другу, и главное, вовремя обмениваться информацией...

Ну-ну. Вот ты, братец-кролик, куда тянешь: информации тебе захотелось! Ну-ну-ну! Глеб окончательно уткнулся лицом в колени и терпел, терпел...

- Наш Союз, кроме круга региональных агентов, будет иметь еще и вертикальную систему входов. Вы, Максуд, должны будете возглавить у себя молодежное отделение! Вам в Москве, может быть, будет особенно тяжело – я-то понимаю, какой напор тайного внедрения КГБ вы должны будете сдержать! Но и я, насколько смогу, настолько буду держать вас под защитой – у меня есть в столице несколько верных людей. Придет время, и вы их узнаете...

Что это? Бред очень местного сумасшедшего? Или его настолько посчитали за ослятю? Даже обидно. Но есть у молчания выгоды. И, тем паче, у кивания головой, даже если кивание вызвано тоской.

- Самое неприятное, что вы должны сейчас будете узнать... Поймите, я осознаю, как это вам трудно, но... поймите – наш друг Татонов провел столько лет в лагерях и психбольницах. Там ведь не такие ломались... А, главное, вопрос – почему же «они» его выпустили? Вы не задумывались? Ведь КэГэБэшники никого вот так не отпускают... Вы поняли, о чём я?.. Это значит, что Татонов подписал...

Глебу был тогда тридцать один год. Мурченко – уже пятьдесят семь. Бить по смуглому, обрамленному благородно седой бородой лицу хозяина дома было бы, ну, как-то некрасиво... Хотя требовалось. А Мурченко, как глухарь на любовном току, уже ничего не видел и не слышал. Так бить или перебить?.. Можно было бы и тихонько, даже не останавливая потока счастливо сладких разоблачительных речей, уйти «по-англицки». Но Глеб положил руку на плечо Мурченко, и так – прямо и доверчиво – спросил, не давая закрыть переполненный планами тайного спасения России слюнявый рот:

- А где у вас туалет? Писить хочется.

 

В самолете компанейский Писатель-Охотник, оказавшийся в одном ряду с Глебом, весело поведал ему на ухо, как он побывал в гостях дома у своего подопечного, фольклорного профессора Мыльникова:

- А там накладочка вышла: профессор ключ потерял, и пришлось звонить. Понимаешь, мы же перед этим целый день про сохранение чистоты русского генофонда говорили! Про то, как категорически нельзя с чужой кровью смешиваться! Это же какой грех! Как это потом в детях-внуках необратимо дегенерацией наказуемо! Звоним. И вдруг двери нам открывает Сара Абрамовна! Жена у профессора оказывается такая. Да. И весь вечер она нам чай «с лимоном» подавала и нежно-нежно улыбалась. Вот вам и «главный официальный городской антисемит».

Потом уже с Глебом вместе, ехидно поглядывая на напряженно вертящегося впереди, но ничего не могущего из-за высокой спинки подслушать, Главного Редактора, они тихо и незло хохотали над трезвенниками-шичкистами. Те по доброте душевной и региональной гостепримности, чтобы отогреть москвичей от жутких в те дни сибирских морозов, вывезли всю бригаду в чью-то ведомственную баню. А хозяин сауны, отставной усатый полковник-патриот, вдруг да и выстави на стол литр водки и мелко порезанную сырую вяленую лосятину. Бедные борцы за народную трезвость и раздельное питание получили настоящий дзеновский шок, глядя, как их столичные полуголые полубоги стали пить водку и закусывать её сырым мясом, совсем как простые, необразованные смертные. А уж когда Великий Русский Поэт стал ещё и материться... Веселее, пожалуй, было только в Челябинске, где атаман местного казачьего войска оказался ярко выраженным евреем, к тому лысым, в постоянно сползающем, вместе с папахой, рыжем парике...

 

В бесконечной повторяемости этих пошлых сюжетов Россия ужасала неготовностью к надвигающейся буре. Если бы тогда в Москве кто-то из любимых и любящих женщин смог внимательно выслушать Глеба, понять и принять его боль от несоответствия величины единой для всех цели и ничтожности желающих её достигнуть множеств... Почему ни одна и ни другая не хотели, до истерик не хотели даже слушать о том, что так крутило, не давало дышать, рвало на части от уже физического предчувствия катастрофы? Почему он был среди них так одинок? И более того, они обе по-бабски просто ревновали к политике. И... и неужели Анюшкин до такой степени прав? Прав: «О Русь моя! Жена моя!»…

Только мать принимала его отчаянье. Только мама вместе с ним, точнее – через него так же предчувствовала, даже знала, непонятно как, но тоже знала – каким скорым ужасом всё это обернётся. Потому и приняла его развод как неизбежность.

 

 

Из рукописей Глеба:

Специального расследования требуют факты бессудных расстрелов раненых и задержанных защитников конституционного строя подразделениями МВД генерала Романова - ОМОН, сводной ротой ОМСДОН и РУОП ГУВД Москвы (из «московской связки»: Рушайло-Панкратов-Лужков), военнослужащими полка президентской охраны и «бейтаровцами» СВА Котенёва.

 

«... Произведена судебно-медицинская экспертиза трупа неизвестного мужчины, опознанного как Парнюгин Сергей Иванович , 1972 г .р.

ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ДЕЛА. Из постановления о назначении судебно-медицинской экспертизы, вынесенного 5.10.93 следователем прокуратуры г. Москвы Леонтьевой, следует, что: «4 октября 1993 года в морг №3 г. Москвы от «Белого дома» с признаками насильственной смерти был доставлен неизвестный мужчина».

ПОВРЕЖДЕНИЯ: В области спинки носа в 0.5 см слева от срединной линии ссадины неопределённой формы размерами 2х1 см. На наружной поверхности левого коленного сустава в 56 см от подошвенной поверхности стоп обнаружена рана звёздчатой формы, представленной тремя лучами. Рана заканчивается в поверхностных мышцах. В области краёв раны очаговые тёмно-красные блестящие кровоизлияния...

На внутренней поверхности правого коленного сустава в 55 см от подошвенной поверхности стоп рана квадратной формы. Она заканчивается в подкожной жировой клетчатке.

В области верхне-внутреннего квадрата правой ягодицы в 96 см от подошвенной поверхности стоп в 6 см от срединной линии рана округлой формы с неровными мелкозубчатыми краями.

В правой глазничной области сине-багровый кровоподтёк с довольно чёткими границами.

В теменно-затылочной области обнаружена рана звёздчатой формы, располагающейся в 1.5 см слева от срединной линии и на 7 см выше наружного затылочного выступа.

В лобно-теменной области в 1.5 см справа от срединной линии и на 8.5 см выше верхнего края правой глазницы обнаружена входная огнестрельная рана округлой формы...

ВЫВОДЫ:

При вскрытии были обнаружены огнестрельные ранения, образовавшиеся при выстреле из огнестрельного оружия, снаряжённого пулями.

а) Сквозное огнестрельное ранение головы с повреждениями костей черепа и вещества головного мозга по признаку опасности для жизни к тяжким телесным повреждениям, и наступление смерти находится с ним в прямой связи... Раневой канал проходит в направлении спереди назад, несколько справа налево и практически горизонтально.

б) Слепое огнестрельное ранение таза и левого бедра с повреждением прямой кишки, левой ветлужной впадины и головки бедренной кости - по признаку опасности для жизни относятся к тяжким телесным повреждениям, однако наступление смерти в прямой причинной связи с ними не находится. Раневой канал проходит в направлении сзади вперёд и сверху вниз.

Смерть гражданина Парнюгина С.И. наступила от сквозного огнестрельного ранения головы с разрушением вещества головного мозга.

Были также обнаружены:

- резанные раны в области обоих коленных суставов, образовавшихся от воздействия острых предметов, обладающих режущими свойствами;

- ссадина в области спинки носа, образовавшаяся от воздействия тупого твёрдого предмета.