24.

Лёшка ещё бы лежал да лежал, но из родительской комнаты заманчиво проверещало: «Орешек знаний тверд, но все же, мы не привыкли отступать! Нам расколоть его поможет киножурнал «Хочу! Всё! Знать»! Оставив раскрытую «Науку и жизнь» на подушке, он прошаркал через кухню, мимоходом прихватив со стола почищенную морковку, и прислонился в проёме. Батя, растопырив руки с шерстяными белыми нитками, покорно сидел на низенькой табуреточке, а напротив на диване мама быстро сматывала клубок, якобы сердито шикая на мешающего ей котёнка Ваську. По телевизору объясняли, почему дельфины разгоняются до скорости почти семьдесят километров. Оказывается у них кожа такая, с внутренними мышечными волнами.
- Садись, сынок.
- Ага, подмени меня. – Батя попытался приподняться.
- Не, я ещё не могу.
Какое «садись», когда и ходить-то непросто. Вчера он так нагарцевался на агрономовской лошади, пока разыскивал потерявшихся телят, что, не будь сегодня воскресенье, в школе бы заподкалывали. Телята, сволочи, удрали аж через трассу, на недавно выкопанные совхозные картофельные поля, и там за трое суток буквально одичали. Штук пятнадцать четвероногих и чуть-чуть рогатых «Мцырей» сбились в плотное стадо, и только что бодаться не бросались. Мало того, что Лёшка за четыре часа обскакал почти все возможные места их брожения, так и потом ещё с час, как гаучо, гонял этих придурков по заколдованному кругу, пока отсёк от куч ботвы, где они объедались невыбранными клубнями. А дождь-то весь день поливал, понемногу, но не прекращаясь, и фуфайка насквозь промокла, и, естественно, штаны. Задница – в кровь. Посему теперь оставалось или стоять, или лежать на животе.
Во дворе не зло, просто предупреждающе затявкала Тайга, и, пройдя через полутёмные сени, кто-то знакомо зашарил ручку.
- Здрасьте. Лёшк, ты дома? – Дверь полуоткрылась, и в кухню смущённо заглянул Петька Редель.
- Не знаю. – Лёшка, выпучив глаза, оглянулся. – Вроде дома.
- Да ладно ты! Выйди, побазарить надо.
Тайга, по случаю жидко натоптанной в пределах цепи грязи сидевшая на крыше своей будки, увидев хозяина, замолчала, но, за гостем продолжала следить внимательно. Осторожно ступая по мокрым мосткам, Лёшка и Петька отошли к калитке, где наперебой поплёвывали шелухой вкусно пахнущих пережаренных на масле семечек Колька Кулай и Толька Поп. Молча пожали руки, и так же молча Кулай отсыпал Лёшке в протянутую ладонь. Ветер мотал облетевшую и оклёванную дроздами рябину, морщил длинные лужи в продавленных колеях, погромыхивал отколовшимся куском шифера. Лешка, накинувший синюю батину телогрейку прямо на майку, прозяб в минуту, а разговор всё не начинался. Наконец Толян стряс ладони, спрятал в карманы.
- Олег чего пишет?
- Всё нормально. Второй курс уже не так дрючат.
- Понятно. А тут Ермолай нарисовался.
- Ох, ты! Интересно, он чего, бросил? Или отчислили? – Лёхе даже потеплело.
- Не. Сёдня на три дня прилетел: у него отец с инфарктом в больнице лежит.
- Ага, с обширным.
- Вот и думай, как быть. Вроде нужно отфуфырить, как заслужил, но отца-то нельзя расстраивать. Помереть может.
Ветер особо сильно громыхнул вдоль крыши, и низкая, растрёпанная тучка, рыхлым подбрюшьем зацепившись за мятущиеся вершины устюжанинских тополей, высеяла мелкую липкую морось. Все разом сгорбились, пряча затылки в поднятые воротники. Эх, надо было кепку надеть!
- Ну, ты думай сам. Завтра в школе скажешь. А мы, как договаривались, поможем, чем сможем.
- Ага, решай.
Опять пожали руки, и парни гуськом почавкали вдоль штакетника к центру.
Вот так задачка. С тремя неизвестными. Лёшка вернулся к крыльцу, но входить не спешил. На смену первой туче подоспела вторая, с дождём уже настоящим. Тайга с самым несчастным видом спрыгнула и с грязными лапами забралась в будку, долго брезгливо отряхивалась там, постукивая цепью. Лёшка поскрёб калоши о скобу в крыльце, потянул туго запухшую дверь. Если в конце сентября уже так заквасило, то, что весь месяц-то будет? Пока ноябрьские заморозки прихватят. В сенях сильно пахло луком, укропом и рассыпанными по столу краснеющими помидорами. Самое тоскливое в деревне время.

А перед этим в среду он почти закончил большой портрет Олега Кошевого. На натянутом на фанерный подрамник целом листе ватмана, как учил преподаватель рисования, безногий Сергей Никитич Орлов, – по клеточкам через диапроектор. Портрет ему, как победителю всех конкурсов, заказали для пионерской комнаты официально – их школьная дружина носила имя героя-молодогвардейца. После трёх дней стараний получилось очень даже похоже, заходившие в пионерскую учителя хвалили, даже сам Пузырёк заглянул, одобряюще покивал, поулыбался. Только вот глаза у Кошевого как бы чуть-чуть косили. Непонятно почему. Довольный собой донельзя Лёшка старательно зачернял волосы, косым чубом срезающие высокий лоб, когда в широко распахнувшихся дверях появилась высоченная фигура секретаря райкома комсомола. Всегда сияющий особенной чистотой лица и новизной одежды, Мосалов от порога бегло осмотрелся, и, дежурно широко оскалившись, шагнул с протянутой ладонью. Но Лёшка руки как бы и не заметил – так увлёкся штриховкой.
- Здравствуй, Торопов. Заканчиваешь?
- Здравствуйте, Аркадий Вадимович. Как видите.
- Так и вижу. Молодец. Ты же в кружок ходишь?
- Да.
- Молодец. Тебя … Олегом зовут?
- Нет, Олег мой брат. Я – Алексей.
- Да, точно, точно! Олег в военно-политическом, прости, запамятовал. Ну, как он там? Успешно?
- Втягивается. Готовится к руководящей роли. Вроде вашей.
Мосалов расстегнул нижнюю пуговицу пиджака, оглянувшись, осторожно присел на край парты. На худых щеках запрыгали желваки.
- Что-то я не совсем понял.
- Ну, тоже, наверное, скоро будет всё знать. И всех судить – кто хороший, а кто дурак.
Карандаш затупился окончательно, и Лёшка, подойдя к окну, стал подстрагивать бритвочкой мягкий «кохинор» в горшок с полузасохшим фикусом. Тишина затянулась запредельно. В школе шёл первый урок второй смены, в коридоре ни души, и только со двора изредка доносились крики играющих в салки малышей.
- Торопов, не знаю о чём думаешь ты, а я вот решаю, как с тобой говорить. Как секретарю с комсомольцем и школьником, или уже по-мужски? По первому тебе поздно, по второму мне рано. Ну, и на что ты нарываешься? Я тебя где-то зацепил? Расскажи.
- Долго.
- У меня время есть. Давай, смелее.
Лёшка в третий раз сломал грифель, чертыхнулся, и, наконец, повернулся к Мосалову лицом. Но, наткнувшись на насмешливо злой прищур карих, небликующих глаз, вдруг заговорил противно для себя дрожащим, чуть ли не жалобным голосом:
- Кто таким, как вы, даёт право осуждать людей? Почему вы смеете так свысока смотреть на остальных, словно у вас есть какой-то особый «знак качества»? Или, может быть, вы уже какие-то «люди будущего» из «прекрасного далёка»?
- Ты яснее можешь? Переходи к сути. – Желваки опять вздулись.
- А как вы посмели высмеивать Ольгу Демакову? Перед всеми, и, главное, в её отсутствие. По-моему, это и не по-комсомольски, и не по-мужски. Когда в спину.
- Ах, вон в чём дело.
- В этом!
- Так-так-так, «в спину» говоришь. Ну, во-первых, я не её высмеивал, а глупость, которую она совершает. А, во-вторых, право я такое действительно имею, так как отвечаю за вас, ваше воспитание перед партией и государством. Ты ловишь смысл высоких слов? Не с тебя, юный натуралист и районный донкихот, не с твоей Ольги, которая комсомольским билетом швырнула, а с меня, только с меня на партбюро спрашивали: «Почему у вас школьники сектантами становятся? Почему советские дети бросают школу и в семнадцать лет замуж выходят»? И каково мне было отвечать? За то, что я в первичной организации религиозную пропаганду проглядел, и моральное разложение несовершеннолетних прохлопал. Хорошо, что только «на вид» поставили, хотя поначалу «с занесением» хотели.
- Она же по любви. Нет! Из жалости это сделала. Сами знаете, что Борису обе ноги ампутировали.
- Знаю, всё я знаю. Разобрался в данном вопросе досконально. А только что ей, акселератке, стоило доучиться последний год, достичь совершеннолетия? И после хоть три раза свадьбу сыграть и два раза венчаться. Ну, куда бы её калека за это время делся? Не убежал бы, уж точно.
- Ты козёл. – На шёпоте Лёшкин голос перестал дрожать.
Мосалов вскочил, освободившийся галстук длинно блеснул синими и красными парчовыми полосками вдоль белой рубашки. Правое плечо отошло для удара. Но у Лёшки в пальцах тихо щёлкнуло сломавшееся повдоль лезвие.
- Это ты … козёл! Пользуешься своим малолетством? Знаешь, засранец, что за тебя меня уже точно снимут. Ладно, я подожду, пока подрастёшь. Но характеристику после школы ты у меня ещё ту получишь. В дворники не возьмут, х-художник.
А дверью-то он не хлопнул. Прикрыл. Да, засал, такой здоровый, а засал. Чем бы только перебинтоваться? Носовой платок первого сентября был, а второго сплыл. Пойти, разве, покурить и пеплом присыпать?

Когда попадаешь в полосу неприятностей, ничего не поделаешь. Только успевай получать со всех сторон и терпи, пока звёзды переменятся. Вторым валом после стычки с Мосаловым накатил пятничный скандал из-за Тайги. И как она из ошейника вывернулась? И ладно бы просто побегала, огороды-то у всех уже пустые, лишь капуста и редька сладости добирают, так нет же – лайка на охоту отправилась! К соседям. Мать утром вышла и ахнула: около крыльца аккуратным рядком лежало шесть удавленных куриц, помеченных по белым спинам зелёнкой. Устюжанинские! Счастливая собака гордо сидела рядом и устало подёргивала скруткой пушистого хвоста: вот, мол, какая я добытчица. Миндальные раскосые глаза светились самодовольством исполненного лаячьего долга. Попробуй, переубеди, если это инстинкт. Короче, на выяснение отношений ушёл весь день. Мать покорно выслушивала соседей, потом передавала свои эмоции отцу, а он отсыпал сыну. Проклятые куркули, мало того, что сами выбирали взамен самых лучших несушек, так ещё поставили условие: если собака даже зимой, даже мельком, одной ногой окажется на их территории, её застрелят. Тайга, вусмерть обиженная никак нежданными хозяйскими пенделями, только ворчала из глубины будки, а Лёшка отчаянно умолял родителей не отдавать собаку. Но родичи были непреклонны: он тоже последний год доучивается, уедет в город или в армию заберут, а им в хозяйстве охотничья совсем ни к чему. Возьмут какого-нибудь мелкого Тузика, лишь бы гавкал, и ладно. А хозяин Тайге давно есть на примете. Кто? Да детский врач Чечулин! Он охотник заядлый, и по утке, и по тетеревам, да и зимой на лося в компании ходит, так что лайка ему в самый раз, батю он уже за неё давно просил. Ах, значит, они заранее обо всём договорились!

Понедельник он прогулял. И потому, что так ничего и не смог решить по Ермолаю, и потому, что вечером должны были прийти за Тайгой. И … накопилось. Когда все против тебя, все только и стараются зацепить побольнее, пообиднее предать, царапнуть, то лучше всего взять и уйти от этих всех, уйти куда подальше. Куда? А в Чёрный Лог!
Когда родичи наконец-то умотали на работу, Лёшка, отсиживавшийся за закрытым хлебным магазином, вернулся домой, бросил сумку, переоделся в ветровку и бродни, и, рассовав по карманам хлеб, сало и пару здоровенных рыжих огурцов-семенников, вышел на крыльцо.
- Тайга, пойдём, прошвырнёмся напоследок.
Собака, изначально только просительно подвизгивавшая на его «лесной» наряд, от этих слов заверещала и закрутилась, заметалась на цепи от внезапно обрушившегося счастья. Едва поводок подцепил.
Чтобы особо не светиться, они споро спустились к много лет назад заброшенному, растасканному по бревнышкам воскресному рынку, завалившийся догнивающий забор которого охранял только непроходимо-двухметровые заросли крапивы и лопухов, по плавучим стланям перешли болотце к подножию Остяцкой Рёлки, и, обогнув дом Ределей, углубились в тихий березняк. Осень пришла ранняя и с сильными ветрами, листва в три дня почти вся осыпалась, золотистой охряной мелочью затемняя только макушки, густо и мягко шикая под ногами. Тайга, как только Лёшка её отцепил, мгновенно умчалась вперёд, бороздя шипом невидимые заячьи и колонковые следы. Даже не оглянулась, невежа. Не в пример вчерашнему ветродую, сегодня с утра воздух даже не дышал, лес стоял напаренный подсолнечной влагой, и Лёшка ещё раз удивился полной тишине непривычно прозрачного бельника. Кроме его шагов, ни звука. Даже комары вымерли. Эх, только не догадался он взять с собой сетку – на вывернутом корневище плотной шапкой столпились разноростные опята. Сразу полведра. Потом ещё изредка встречались подберёзовики, моховички и коровники, но совсем старые, сморщенные, напрочь изъеденные червями.
Через час он, перейдя четыре ложка, выбрался наверх, на широкий материковый холм. Крепкие сосны, подбитые осиновым подшёстком, сонно приспустили раскидистые ветви. Ближе к вершине лес мельчал и останавливался, оголяя край холма над подрезавшим его глинистым яром. Из-под обрыва, километра на два, до далёкой полоски Оби распласталась охряно-сиеновая, с лимонными и карминными крапами, заболоченная низменность, часто прорванная ультрамариновыми блюдцами мелких озёр. Отсюда, сверху, буро-ржавая мочажная долина казалась тонкой плёнкой, в частых разрывах которой бледное разряженное небо не отражалось, а как бы навстречу ему просвечивало небо иное – нижнее, густо тёмное. Слой земли – дырявая мембрана между небом верхним и небом нижним.
Лёшка стоял над обрывом и смотрел на озёра. В самом деле, сколько же их тут? Да после каждого половодья по-разному. Прямо под ногами ещё доцветали мелкие сморщенные ромашки, а за спиной, посреди посеревших жёстких лапчатки, льнянки и прострела, уже красовалась красными шариками семян татарская жимолость. Здесь, на самом краю, приятно обдувало, свежа вспотевший под чёлкой лоб, щекоча шею. Ветерок был ровным, и с ним, от далёкой реки, прямо на него надвигались мелкие белые облачка. Как стадо.
А тогда здесь стояла Вика, раскрыв руки, так, что в какое-то мгновение показалось, что она вот-вот полетит. Даже вспоминать страшно.
Тайга, закончив очередной круг, выкатилась прямо под ноги. Блаженная лисья улыбка до ушей, скапывающий язык чуть ли не до колен, хвост, бока и штаны уцеплены семянками череды. Припав в траву, собака наивно хитро закосила на карман ветровки. Лешка достал хлеб, поделился. Сглотнув подачку, проследила, как он съедает вторую половину, и опять убежала. Вот так: человек идёт, а лайка, как спутник вокруг планеты, режет круг за кругом на расстоянии слышимости. Её слышимости, конечно.
Берёзняк окончательно уступил перед хвойником. Разновеликие круглоголовые сосны перемежались острыми тёмными прострелами высоченных елей, и всё густеющий урман лишь изредка подтеснялся по низминкам чахлыми куренями топольков и ивняка. Белые безобидные облачка, незаметно разрослись и, перекрыв небо, посерели, а ветерок под ними сразу остыл. До Чёрного Лога оставалось километра три, когда Тайга кого-то зацепила. Голос был не злой, азартный, Лёшка вначале подумал, что она достала белку, но лай стал удаляться, уходить в сторону. За зайцами она обычно гонялась молча, а тогда кто? Может, косуля? Ну, эту-то хоть загоняйся, не остановишь. Ладно, устанет, вернётся.
И хорошо, что собаки не было. На узкой изгибистой елани, куда он неожиданно вышел из-за разросшейся, завитой диким хмелем черёмухи, дремал лебедь. Просто стоял посреди пробитой редкими тычками оранжево-красного шиповника, протяжной некошеной поляны, изогнув шею так, что горло касалось груди, и дремал. Лёшка оказался от него в шагах тридцати, и до мельчайших подробностей разглядел жёлто-чёрный клюв, серое полупрозрачное веко, изысканно округлую линию белоснежного крыла, острый флажок хвоста. Чёрные чешуйчатые ноги. Веко опустилось, и с секунду птица недоуменно смотрела на замершего в неудобной позе человека. Потом лебедь раскинул полутораметровые крылья, и низко вытянув шею, вразвалку побежал по увядшей редкой траве. Хорошо, что собаки не было: ему потребовалось метров двадцать, прежде, чем удалось взлететь. Мощными, с подхлопываниями, взмахами лебедь набирал высоту, поднимаясь вдоль чистовины к неожиданно просиявшему в облачный просвет солнцу, а за ним, тоже взмахивая руками и подпрыгивая, бежал, отставая в тяжёлых броднях, бежал, бежал и бежал Лёшка.
Упав, он перевернулся на спину и, ровняя дыхание, с закрытыми глазами слушал, как долго под брезентом колотилось его несчастное сердце: «Ви-ка, Ви-ка, Ви-ка»….
Чёрный Лог давал почувствовать себя ещё на подходе. Ветерок, незаметно обратившийся ветром, заметался, меняя направление резких, протяжных порывов. И каждый раз сосны недоуменно разводили ветвями, неловко ловя летящие красные и серые листья осины и можжевельника. Верховой гулкий шум мятущихся крон подхватывался снизу посвистами трепещущего подлеска, то там, то здесь стукали тяжёлые шишки, а на душе так же тоскливо мутилось и скреблось. Ну, почему он один против всех? Почему ему нельзя, как другим, просто так жить, учиться, расти, гонять в футбол и хоккей, косить, рыбачить, копать картошку, подкалывать девчонок, да, в конце концов, тупо балдеть и не задаваться никакими лишними вопросами? И чтобы каждый раз его мнение не оказывалось поперечным и невпопадным. И это притом, что он-то всегда искренне стремился делать всё как все, подражая брату, его друзьям, своим друзьям, честно стараясь ничем не выделяться из класса! И обязательно выделялся.
Лёшка на минуту задержался возле спуска, круто уводящего в сумрачный байрак, громко похлопал над головой ладонями, потом присвистнул. Прислушался, но Тайга не отзывалась. Ну, жопа мохнатая, загуляла. Придерживаясь за смоляные бока и колючие ветви ёлок, перепрыгивая валежник, бочком соскользнул вниз, на заросшее кислицей и таволгой дно. Ещё раз прислушался: нет собаки, только верховой гул.
Лог великанским серпом закруглялся влево, по ходу неспешно расширяясь. Сосняково-еловый урман не решался спускаться с крутых склонов, оголяя глинистое, в засохших промоинах, плоское дно, на котором только по самым краям робко мохнатились порыжевшие хвощи. Твёрдая, как древняя дорога, кулига была пепельного, с угольными и слюдяными вкраплениями, цвета, что и породило легенду о постоянных, выжигающих её пожарах. Только ерунда это, на стволах-то никаких ожогов не заметно, просто земля тут солёная или ещё чего.
Дно заглубилось меж рёлок уже метров на десять, и если наверху ветер метался куда попало, то тут он или колол крошками пыли лицо, или толкал в спину. А ещё было хорошо видно, как порывы волнами проходят по заросшим стенам: качаясь, хвойные кроны словно предавали друг другу эстафету. Или играли в испорченный телефон. В одном из таких порывов он ясно услышал своё имя: «Лё-ёш-ша»! Но даже не оглянулся, зная, что это просто «начинается». Вот призыв повторился тише, но настойчивей, а потом в деревьях кто-то нехорошо засмеялся. Нет, это, падая, протрещала сломленная ветром ветка. Всего-навсего сухая ветка.
Образовав вокруг Сосны почти круглую, как большущая цирковая арена, поляну, над которой в сорокаметровой вышине парил, веерно подпираемый извивистыми стропилами, полупрозрачный зелёный купол, Чёрный Лог далее резко сужался. Величественное дерево, наверное, помнящее кучумовские разъезды и ермаковские струги, своим трёхкратным ростом разрушало все законы линейной перспективы, обращая реальность в театральную декорацию. Толстенный бурый слой преющей хвои и чёрных, растопырено мягких шишек просвечивался вздутыми венами напряжённых корней, веками питавших и удерживающих исполинский морщинисто-медный столб, противоборствующий временам и бурям. В шагах пятидесяти от ствола из земли округло выпячивался, залепленный мхом и фиолетово-красным лишайником, здоровеный валун, невесть откуда, когда и кем притащенный. Вёснами из-под этой каменной подушки цедился крохотный родничок, пересыхавший к середине лета. И сейчас за камнем зеленел островок низенького плауна.
Лёшка положил на глубоко просечённую, слоистую кору ладони и задрал голову, отыскивая гнездо коршуна. Вон оно, мохнатится в развилке далёкой мутовки. Сзади опять явственно позвали: «Лёш-шша»! Он заставил себя совсем даже неспешно обернуться. Фу, оказывается, это за пределами Сосны пошёл дождь. Мелкий-мелкий дождь парной мутью занавесил склоны, ровно увлажнил коросту кулиги, серой алмазной крошкой засветился на кончиках хвоинок непропускающей его кроны. Уперевшись в ствол спиной и затылком, Лёшка сунул скрещенные руки подмышки, и, сжав готовые застучать зубы, внимательно оглядел поляну сквозь прищур: откуда же мог раздаться зов?
Как вдруг посыпался снег. Надо же, первый снег! Так рано. Редкие белые крупинки неловко летели вперемежку с каплями и, забиваемые ветром под ветви, с лёгким стоном таяли, едва касаясь дерева, одежды или земли. Снег, какое чудо.
В этот момент Лёшка почувствовал, как кора за его затылком и лопатками становится тягуче податливой, отчего он, теряя равновесие, проваливается спиной внутрь сосны. Он судорожно взмахнул руками, пытаясь упереться локтями, схватиться пальцами, но и руки вошли в какое-то рыхлое, пузырящееся месиво. Потеряв от ужаса голос, он хрипел, отчаянно вырываясь, а дерево поглощало его, всасывало, обнимая и обволакивая. Через минуту кора сомкнулась, и теперь только снежная крупка опять чуть слышно скреблась о слоистые смоляные чешуйки.

Когда падение остановилось, Лёшка приоткрыл глаза. Где он? Темно, и пахнет грибковой сыростью. Но темнота была не беспросветной – где-то впереди мигало красное пятнышко. Свеча? Или костёр? Огонёк жил, взметаясь и оседая, подрагивая острым кончиком. Да, больше походило на костер, только далеко. Лёшка тихонько ощупал себя. Вроде всё на месте. Пошевелил ногами, плечами, покрутил головой. Кстати, а удара-то не было. Падал, падал, а потом совсем нечувствительно приземлился в мягко пружинящий мох. Или шерсть? С лёгким треском вытянул из-под себя немного липнущую прядь, помял пальцами. В темноте не понять, но что-то вроде старой паутины, только очень толстой. Подтянув ноги, привстал, осторожно выпрямился. Нет, ничего не болело, только в голове кружил гул пережитого ужаса. И во рту противный привкус ржавчины. Проваливаясь выше щиколоток, он осторожно пошагал в сторону света.
Мха тут уже не было. На гладко вытоптанной площадке стоял толстенный столб с семью круговыми засечками, похожий на грубо вырубленную топором гигантскую балясину. Рядом с уходящим вершиной в тёмноту столбом находился приглублённый в землю квадратный очаг, в котором приплясывал костерок. Из-за столба бесшумно вышел старый остяк в подпоясанном красном шабуре и осборенных, надшитых от колен тканью, кожаных черках, в подвязанном по-женски вокруг лица платком. Старик улыбался, но чёрные щёлки глаз оставались непроглядными. Лёшка делано скривился в ответ, заискивающе кивнул:
- Здрасьте.
- Здравствуй, Лёха. Садись, грейся.
Удивиться тому, что остяк знает его имя, не получилось. Даже показалось, что и он сам, вроде как, когда-то видел и знал этого старика. Он сел на указанное место, подогнув под себя ноги калачиком, а старик, повернувшись к очагу, нагнулся, и Лёшка не разглядел точно, но ему показалось, что огонь в очаге вспыхнул от взмаха руки. Может, старик какого-нибудь порошка из рукава сыпанул? Пламя ало рванулось метра на два, бликами пересчитав зарубки столба, а затем осев, часто затрещало и задымило зашевелившимися ветками подкинутого в очаг можжевельника. Потоптавшись, старик задумчиво отошёл в темноту и вернулся с большим бубном, пошептал на него, погладил, и осторожными пасами стал разогревать его над огнём. Куда же Лёшка попал? Судя по легко поднимающемуся дыму, если это и пещера, то огромная. Только какие в их болотах, на фиг, могут быть пещеры? Во рту опять появился противный привкус ржавчины. Чуть слышно бормоча, остяк изредка пристукивал по шероховатой коже, прикладывая бубен к уху, и снова грел. Постукивания учащались, набирали громкость, и вместе с тем постепенно усиливалось бормотание, сливаясь в подбиваемую натягивающимся бубном круговую мелодию, прерываемую резкими позывами на сторону: «Га-га-га, гай-гай-гай».
Огонь в ответ на эти призывы с шипом вздувался и опадал, выдыхая тёплую силу. Старик запевал громче, громче, и вот послушное пламя, словно маленькая женщина в оранжево-красном халате – Най-Анки, взмахивая рукавами языков и пощёлкивая кастаньетами искр, заплясало под песню бьющего в бубен ёл-та-ку. «Га-га-га, гай-гай-гай». Чуть варьирующийся монотонный мотив в частых повторах путал время, меняя «завтра» на «вчера», даже воздух вокруг уплотнялся комками, в которых узнавались то предметы, то звери. Странная песня на неведомом языке пересыпалась знакомым посвистом птичьих крыл, треском ломаемого зверем сухостоя, плеском рыбьего гона.
Рядом с Лёшкой сидела остромордая лягушка, внимательно следя за подпрыгивающим остяком тёмными, с золотой каёмкой, выпуклыми глазами. По другую сторону, слева, сгорбившись, клонясь носом до земли, к костру осторожно приблизилась выдра, а, напротив, через пляшущее пламя, он вдруг увидел медведя. Да, настоящего, бурого медведя! «Га-га-га, гай-гай-гай». Около замершей лягушки чистил подкрыльный пух здоровенный бородатый ворон, изредка подмигивая Лёшке, как старому знакомому. А дальше печально клонила клюв цапля.
Лёшка всё пытался получше разглядеть медведя, но пламя прятало Священного Города Старика. Зато сквозь зыбучие токи раскалённого воздуха оживал отёсанный, семь раз засечённый столб. Столб, набухая и подрагивая, выпустил ветви, которые потянулись к вызвездившему небу, к ярко блестевшей по центру шляпке Серебряного гвоздя, вокруг которой бежала шестиногая Лосиха, с вытекающим из вымени Млечным путём. Столб развернулся Мировым древом, осью единения семислойного неба Торума, людского царства Яхи и Сура теней, и земля под столбом покорно вздыбилась, округляясь Мировым холмом Кот-Мых. Семь разноцветных лун равномерно поплыли по кругу, а встречь им на белом коне скакал, серебрясь кольчугой и сверкая, как стрекоза, высоким шлемом, Наблюдающий Всадник, Вэрт.
- Колькет. Ты же Колькет! Я вспомнил, я тебя и всё, всё вспомнил! И менквов, и добрых, красивых мишей. Как ты меня у Кыня за самопал выкупил. И это ты собаку ночью прогнал. Ведьмину. Я всё теперь вспомнил!
- Вот хорошо, очень хорошо.
Остяк подшагнул к вскочившему Лёшке, они обнялись. Каким же старик оказался худым и лёгким, одна одёжка.
- Всё, вот сразу всё вспомнил: и как мы по воде шли, и как летели. Почему только сейчас память вернулась, почему, Колькет?
- Время пришло.
- Время чего?
- Мне теперь уходить пора, улетать: душа-ис к теням опустится, дух-лиль к Торуму поднимется. Видишь, гости собрались. – Он указал на окружавших очаг зверей. – Большие гости, уважаемые. Провожают.
- Провожают?
- Лебедя ждём. Зову-зову, не отзывается что-то.
- Я видел, недалеко тут, на елани спал. Это тот самый, последний?
- Он. Ему тоже больше жить на земле незачем. Жены нет, жизни нет.
- А я здесь зачем?
- Время пришло.
- Чему?
- Меня вспомнить.
Огонь согнулся под ударом воздуха. И над самыми головами раздалось трубно-звонкое и одновременно нежное: «гонг-го», «гонг-го»!
Лебедь стоял, развернув крылья и высоко подняв голову. Лёшка опять неудобно замер, разглядывая бликующую красными и оранжевыми всполохами, как бы медную птицу. А Колькет, опускаясь на колени, головой в землю поочерёдно кланялся лягушке, медведю, выдре, ворону, цапле. И после каждого поклона гость исчезал, растворялся в темноте.
- Всё. Пора.
Они опять обнялись.
- Прощай, Лёха. Жалею тебя: лебедь улетит – душа Оби улетит. Русские кровь земли качают, весь день качают, много, жадно, и к вечеру весь мир умрёт. Почему люди в завтра не верят? Жалею тебя: лебедь улетит – рыба за ним пропадёт. Лес рубят, много, жадно рубят, и родники тоже в Сур сходят, теперь реки под землёй потекут. Жалею тебя: все звери под землю уйдут, люди одни останутся. Люди и духи. Прощай.
Колькет вновь забил в бубен, теперь сильно и тревожно. От каждого удара во все стороны разливалось яркое, радужное сияние. В этом сиянии стоявший с развёрнутыми крыльями лебедь начал расти, увеличиваясь с каждой секундой. «Гонг-го», «гонг-го»! А Колькет уже сидел на лебяжьей спине, так, что Лёшка едва успел пригнуться, когда от могучего взмаха рассыпался на сотни искр и погас очаг, и лебедь с шаманом, освещавшим путь радужным боем, полетели к далёкой вершине Дерева, туда, где на Верхнем небе юрта золотая стоит. И, словно снег, белый-белый старик Торум огромными, как солнце, глазами смотрит на три мира, наполненные им богами, зверями, людьми и духами, рождёнными от сестры и жены его Калташ-анки.
- Так зачем же я здесь? Колькет, зачем?!!
«Гонг-го», «гонг-го»!

Лёшка, не разжимая век, сплюнул загустевшую кровь. Потом, так же вслепую, оттолкнулся пятками и встал, скользя спиной и локтями по стволу сосны. И только потом открыл глаза. Дождь и снег оставили после себя крупную росу и парящие голубые и розовые лужицы. Небо почти очистилось, но тёмное солнце уже цеплялось за синий гребень леса. В двух шагах, свернувшись калачиком, недвижно лежала Тайга и только вопросительно подёргивала белыми горошинами бровей. Наверное, заждалась.
- Ну, собака-бедолага, пошли, что ли?
Первые шаги дались нелегко, мурашки вдоль вскипающих вен больно покалывали ноги, поясницу, поднимаясь вверх, остро отзывались в кончиках пальцев.

От телевышки, с Остяцкой Рёлки, райцентр лежал как на развернутой ладони. Это улица Димитрова, вон райком, напротив клуб. Ниже больница и почта. В крохотных оконцах слабо зажелтели первые огоньки. Чёрные обобранные огороды сплошь в стелющихся дымках догорающей ботвы. Слева, за трассой, над посечёнными берёзовыми колками, перепаханными совхозными полями в полгоризонта догорала малиново-золотая слоёная полоса зари, а справа, из сумрачного приречного болота на Лаврово, пенясь, полукругом наползала белесая пелена.
Родина отходила в туман.
Малая милая Родина.