«Неужель правители не знают…». 1935

Е. Туманский рассказывает, как в 1936 году Васильева вызвали в Народный Комиссариат обороны СССР к Ворошилову. Климент Ефремович предложил Васильеву написать яркую поэму на военную тему, где надо будет возвеличить творца Красной армии – Сталина. «Сделать эту штуку ты сможешь, тебе дан великий дар. Соглашайся, и мы тебя сделаем первым поэтом России», – сказал Ворошилов и напоследок напомнил Васильеву, что тот человек «запятнанный, беззащитный» (к тому времени у Васильева уже были две тюремные отсидки – 1932 и 1935 годы). Васильева поразила циничность Ворошилова, но и только. Почему он не написал? Не хотел? Или не успел: в феврале 1937­го его арестовали. Я думаю, скорее первое. Из письма Васильева Туманскому – 1933 год:

«Помнишь, пред твоим отъездом в Самару, мы гуляли по Москве, восторгались… «Охранной грамотой» Пастернака. Так она нынче запрещена, как запрещены и Клюев, Есенин, Гумилёв. Раз «запрещено», то кому­то из властей не нравится Правда Жизни».

Вот эта самая Правда Жизни была для Васильева дороже всех жизненных благ, и потому он не использовал близости к власти, чтобы преуспеть. Но всё равно ему люто завидовали. Завидовали, потому что он талантлив, потому что он дружит с Гронским, потому что его стихи любят члены правительства, Алексей Толстой, Демьян Бедный, Борис Барнет и прочие знаменитости. А его манера «давать сдачу» ещё больше раздражала завистников. Совсем недавно стало известно, что недруги поэта выкрадывали у него «крамольные стихи» и передавали прямо на Лубянку.

 

Неужель правители не знают

Принимая гордость за вражду,

Что пенькой поэта пеленают,

Руки ему крутят на беду.

 

Неужель им просто нету дела,

Что давно уж выцвели слова,

Воронью на радость потускнела

Песни золотая булава.

 

Песнь моя! Ты кровью покормила

Всех врагов. В присутствии твоём

Принимаю звание громилы,

Если рокот гуслей – это гром.

 

5 февраля 1935 года начальник секретного политического отдела НКВД Молчанов положил это стихотворение на стол Генриху Ягоде. В докладной Молчанова предлагалось арестовать поэта, но Ягода решил «подсобрать стихи». Я заметила, что Ягода упорно не хотел подвергать Васильева политическому аресту. Думаю, что этот человек был достаточно образован, чтобы понять всё значение Павла Васильева для русской литературы. Ягода вспомнил, как в 1932 году Илюшенко и Артузов говорили ему о поэте, совсем мальчишке, арестованном по делу писателей­сибиряков, который и в камере продолжил писать чудные стихи:

 

Плясал огонь в глазах саженных.

А тучи стали на привал,

И дождь на травах обожжённых

Копытами затанцевал.

 

Стал странен под раскрытым небом

Деревьев пригнутый разбег,

И всё равно как будто не был,

И если был – под этим небом

С землёй сравнялся человек.

 

Они решили отпустить его с Богом, пусть пишет свои стихи. И грехов­то у него было всего ничего. Не то что у его подельников: Сергей Марков и Евгений Забелин воспевали в своих стихах Колчака, Леонид Мартынов носился с планами отделения Сибири от России. Вот и дали им по три года ссылки на Север. Хорошо, что это был 1932 год. В 1937­м за то же самое они получили бы расстрел. Но и у Васильева был «грешок» ого­го какой! Эпиграмма на вождя. И Ягоде ни за что не хотелось (я думаю) ворошить старое дело именно из­за этой эпиграммы. Хулу на Сталина уже писал Мандельштам («Мы живём, под собою не чуя страны»), писал тайно, читал тайно и только друзьям. Васильев свою эпиграмму не таясь читал множеству людей, и она неизбежно оказалась в агентурных данных НКВД. Даже агенты НКВД постеснялись записать её целиком, она изобиловала неприличными словами.

 

Ныне, о муза, воспой

Джугашвили, сукина сына.

Упорство осла и хитрость лисы

Совместил он умело.

Нарезавши тысячи тысяч петель,

Насилием к власти пробрался…

 

Так начинается эпиграмма, а заканчивается совсем плохо.

 

Клянёмся, о вождь наш, мы путь твой

Усыплем цветами

И в ж… лавровый венок воткнём.

 

По грубости и обидным словам она превосходит мандельштамовские стихи, и Ягода понимал, что будет с Васильевым, когда вождь всё это прочтёт. Ягода знал, что эти стихи были написаны Васильевым, когда ему было едва за двадцать, его подначили старшие друзья (старше лет на десять каждый), и он с восторгом в минуту это всё придумал. И не было рядом с ним никого, кто предостерёг бы его от этой мальчишеской выходки. Ежов, пришедший на смену Ягоде, ничего этого не знал, ему не дано было понять всю великость Васильева как поэта, и в 1937­м он, не колеблясь, положил эпиграмму на стол вождя. Васильев был обречен на смерть, на забвение. И даже через 20 лет, когда в 1956 году Павел Васильев был реабилитирован, существовал негласный запрет на его имя.

Его знали, им восхищались, но о нём молчали. Горький пример Васильева многому научил последующие поколения творцов.