«Не вернусь я в отчий дом, Вечно странствующий странник...»

«Не вернусь я в отчий дом,

Вечно странствующий странник...»

 

Где же источные ключи есенинской поэзии?.. Они в поэзии народной. Поэт вместил в свой творческий дух и деревенского юродивого, и деревенского скази-теля, которые сплошь да рядом были никудышными крестьянами, а посему и от-ношение сельского мира было к ним порой сложным.

Русские — чую и вижу крестьян православных, ибо и Русь была крестьян-ской, и слово-то само крестьянин родилось от слова христианин, — так вот, русские во всякой деревушке, не говоря уж о селе с церквами, имели  своих юродивых во Христе, убогих (у Бога душой обитающих уже и в бренной земной жизни), кои молились за крестьян, которые, что греха таить, в страдную пору дорогу  к церкви забывали.

Славились в деревнях и селах  наравне с юродивыми во Христе и доморо-щенные  балагуры, баешники, бодяжники (мастера бодяги заливать) — словом, устные поэты. И тускнеет книжная поэзия, даже пушкинская, пред их мудрым словом, кружевным, резным,  молвленным ли на завалинке, у русской ли печи при лучинушке, вопленным ли на свадьбе и похоронах, на проводах рекрутов, спетом ли в застолье, в хороводе. Не все они — сказители, певни, плакальщицы-вопленицы — были ровни по духовной силе и красе слова, но и великих рожала земля русская. Вспомним и Киршу Данилова, и сказителей Рябининых, и уже помянутую добрым словом вопленицу Арину Федосову, и сказочницу-былинщицу Марью Кривополенову, за малый рост прозванную Махоней, и даже нашего при-саянского земляка Сороковикова-Магая. Их поэзию не вместить  в книги, сколько бы их не издавалось на Руси, как сроду не вместить в альбомы все красоты русские.

Но вот, скажем, «Причитания северного края» Ирины Федосовой,  напечатанные в трех томах (1872-1875 годы), получили всесветную славу. Об этой книге писали статьи знаменитые ученые академики Л.Н. Майков и А.Н. Веселовский. Её поэмы плачи звучали на больших заседаниях в Российской академии Наук, в Русском географическом обществе, в Археологическом институте, на вечерах у графа Шереметьева и Победоносцова. Ирину Андреевну слушали, читали, с восторженным удивлением писали о ее поэмах-плачах и Некрасов, и Римский-Корсаков, и Балакирев, и Шаляпин, и Пришвин, и Твардовский, и даже Горький, не привечавший русского крестьянства; мало того, они и в своем творчестве вдохновлялись  поэзией деревенской бабы,   которая... не знала книжной грамоты и долго бродила по родимой земле с нищенской котомкой и певучей причетью. Некрасов один из плачей Ирины Федосовой ввёл в поэму «Кому на Руси жить хорошо». Близки её поэтические причитания были, конечно, и Есенину. Это она,  Арина Федосова, деревенщина простая и вещая, провидела ещё задолго до кровавого переворота:

 «Хоть повыстанем по утрышку ранешенько, // Не о добрых делах мы думу думаем, // Мы на сонмище бесовско собираемся, // Мы во тяжких грехах да не прощаемся! // Знать, за наше за велико беззаконие // Допустил Господь ловцов да на киян-море; // Изловили они рыбоньку незнамую, // Повыняли ключи да подземельные,// Повыпустили горюшко великое! // Зло несносное ве-лико это горюшко // По Россиюшке летает ясным соколом, // Над крестьянамы, злодийно, чёрным вороном. (...) Послухайте словеса наши старинные, // Запри-метьте того, малы недоросточки! // Уж как это сине морюшко сбушуется,// Вси изменятся пустыни богомольные, // Разорятся вси часовенки спасенные (Выделено мною, — А.Б.».

Устное поэтическое слово — вот семенное зерно, из коего взошла, заколо-силась  есенинская лирика, и не увяла даже при духовной засухе.

 

* * *

 

Русская деревня являла и книжных поэтов — в мудрости и украсности первородного слова  они уступали сказителям-былинщикам; но их поэзия, ещё такая родная устной,  и в классической литературе не только живёт наравне с поэзией дворян и разночинцев, но она, эта крестьянская поэзия, в духоту и смуту помещичьего, интеллигентского искусства предвнесла живой и здоровый дух народной жизни и народного слова.  Вспомним Кольцова, Никитина, Дрожжина, Сурикова, — многие стихи их стали русскими песнями.

Но если деревенский мир мистически любил своих юродивых во Христе — они молились Богу во спасение крестьянских душ — то к сказителям относился сложно: любили деревенские послушать их былины и побаски, особенно после страды в дни роздыха долгими и тёмными зимними вечерами, но самих баешников, а после и поэтов, случалось откровенно недолюбливали и отторгали из своей среды. И всё по той причине, что сказители и книжные поэты от своей мечтательной и созерцательной, словоохотливой натуры частенько выходили никудышными, нерасторопными, ленивыми крестьянами, частенько бывали и не-путными, отступившими от Бога, нередко к тому же подверженными пагубному пристрастию к вину и шалому веселию. А уж глубоко православные, воцерквленные, крепкие крестьяне, — не признающие никаких книг, кроме Священного Писания и строящие свою и домашнюю жизнь по суровому домострою, где главное страх Господень, послушание, почитание старших, натужный, но радостный труд, укрощающий плоть, — такие и вовсе на дух не переносили этих непутных баешников и поэтов: дескать, все это бл…словие — беса тешат и в искус народ вводят. Так они и всё светское искусство понимали: мол, от демонского искуса.

 Привечало русское простонародье лишь рукодельное  художественное ремесло, мистически-обережно, благолепно украшающее  храмы, усадьбы, наряды, домашний скарб,  хотя и тут  предпочитало скромность и умеренность.

С любовью относились к своим сказителям-старинарям, лишь северные поморы, не так, как пахотные крестьяне, глубоко воцерквлённые и  вольные, которые брали их на рыбный промысел, — а он, бывало, тянулся месяцами, — и даже выкраивали им рыбный пай. Тоскливыми вечерами и бессонными ночами, где-нибудь на диких  островах, когда студёное море бушевало, слушали святые жития, богатырские былины, житейские бывальщины и потешные байки. От долгого, беспроклого  и скучного сидения  на каменном и голом берегу в сердца поморов остудными ветерками-сквозняками кралась взаимная неприязнь, и кинулись бы мужики друг на друга с кривыми рыбацкими ножами, распластали друг другу груди, словно рыбе-семге, если бы не сказители, кои и размягчали, утешали, растепливали их сердца добрыми, поучительными сказами.

А в крестьянском житье сказители, а потом и стихотворцы, если напрочь не отшатывались от деревни, то и мужичью работу не тянули, а любили пастуше-ство, рыбалку; любили бродить по лесу с лукошком, собирали то, что не сеяли, — ягоды, грибы и прочие таёжные дары. Это не землю пахать да хлебушек сеять,  не животину обихаживать; тут уж вдосталь времечка для тихого созерцания, сладостного мечтания,  для азартного складывания в сердце и уме святых напе-вов и сказов, побасок, быличек и стихов.

Не ведаю про Есенина, но Николая Рубцова, — поэта близкого ему по духу и слову, — говорят, бывало, хлебом не корми, а дай побродить по березнякам с грибным кузовком. Тенистые, потаённые перелески и нашептали ему своей лист-вой:

 

…И под каждой березою — гриб,

Подберёзовик.

И под каждой осиной — гриб,

Подосиновик. (…)

И закружат твои глаза

Тучи плавные,

Да брусничных глухих трясин

Лапы, лапушки…

 

* * *

 

В какой-то мере житейскую судьбу народных сказителей разделил и Сергей Есенин...  Поэт до жгучей и сладостной боли любил рязанскую деревню, и в поздних стихах звенит печаль о том, что убрёл его жизненный просёлок от родимых нив. Но из числа никудышных крестьян и деревенских отверж, отбившихся от  пашни, был уже и отец Есенина Александр Никитич. Маломощный, малоземельный,  ушёл он из Константинова аж в стольный град Москву, где изловчился и прибился к купцу Крылову приказчиком. Но если константиновские мужики уходили из деревни в отхожий промысел, чтобы приработать деньжат и, вернувшись к родному подворью, купить лошадь, коровёнку, инвентарь, леса на новую избу, то Александр Никитич напрочь отшатнулся от земли, от хозяйства, стал «москвичом».

 С приходом к власти большевиков лавку прикрыли, и Александр Никитич возвратился несолоно хлебавши в родное село, но был уже тут отрезанным лом-тем. Дочь его — сестра Сергея Есенина — Шура вспоминала:

«Приезжая домой только в отпуск, он не знал крестьянской работы, а при-выкать к ней в этом возрасте было уже нелегко. 0н не умел ни косить, ни пахать, ни молотить, даже лошадь запрячь не умел. Да и сил у него не было... Сознавая свою неприспособленность и слабосилие, отец чувствовал себя не на своём месте и ходил всегда грустный. Целыми часами сидел он у окна, опершись на руку, и смотрел вдаль».

 Так и кажется, что от такого светло-печального, обморочного и в то же время наслаждающего гляденья в даль должны были народиться такие вот певу-чие стихи:

 

Гой ты, Русь, моя родная,

...Хаты – в ризах образа

Не видать конца и края

Только синь сосет глаза.

 

Но это пропел уже сын его — Сергей. Впрочем, похоже, и Александр Никитич  был поэтом, — но лишь в душе, и воплотился в своём сыне, который был ему близок по натуре и характеру (разве что живость и напористость взял Сергей от материной родовы). Но, чудно то или не чудно, любви не вышло между сыном и отцом. Как Россию-матушку, как родимый край, как отраду своей измученной душе, Сергей любил лишь свою мать Татьяну Федоровну, — по молодости креп-кую, на крестьянскую колодку скроенную, домовитую деревенскую бабу, — ей  самые чистые, нежные и грустные  стихи:

 

Не такой уж горький я пропойца,

Чтоб, тебя не видя, умереть.(...)

Ты одна мне помощь и отрада,

Ты одна мне несказанный свет.

 

И любовь к матери,   как и к России,  Есенин не утопил в хмельном угаре, не раструсил на лихой и  ухабистой жизненной дороге; наоборот, любовь его сыновья обретает до сердечной боли печальную, до мучительного звона пронзительную силу, когда  мать — «помощь и отрада» — стареет, когда и сам до срока постаревший, уставший от непутной жизни, тянется измученной душой к родной избушке, над которой для него вечно струится  «тот вечерний несказанный свет».

 

Вот я опять за родительским ужином,

Снова я вижу старушку мою. (...)

Много я видел, и много я странствовал,

Много любил я и много страдал,

И оттого хулиганил и пьянствовал,

Что лучше тебя никого не видал.

 

Разбуди меня завтра рано,

О моя терпеливая мать! (...)

Воспою я тебя и гостя,

Нашу печь, петуха и кров...

И на песни мои прольется

Молоко твоих рыжих коров,

 

Татьяна Фёдоровна (в девушках Титова) взросла, как на доброй опаре, в работливой семье: братья ухватистые, — ничего из рук не выпадет, —  умелые  мужики, отец (дед Сергея Есенина) слыл знаменитым лошадником. У которого водились лучшие кони в селе и отменная, дивная упряжь. Со своим мужем, который то пропадал в Москве, то потом скучал в деревне, Татьяна Фёдоровна жила, как поминают в полу разводе, — такой муж, у коего руки не из плеч растут, а мысли витают  в печальной дали, раздражал её. А уж дом и семья только и держались на материнском горбу.

Хотя, опять же, судьбу своим чадушкам  выбирала и ладила не мать, а  отец, и на свой «московский» лад, и, может быть, даже поперёк материной воли, без одобрения её крепких, приземлённых братьев. Жадных до книжной грамотности детей отдал в учение: Сергея — в трехгодичную церковно-учительскую школу в селе Спас-Клепики, а дочь Катерину — в частную московскую гимназию.

 

* * *

 

Сергей мог бы стать и сельским учителем, о чём и помышляли родители, но бесконвойный паренёк не просто раскрестьянился, как отец, но уже   и боялся пропасть в константиновской глуши. А посему и убегает в Москву, где становится конторщиком у  отцовского благодетеля, купца Крылова.

  Молодой поэт, — а он, сызмала писавший стихи, лишь поэтом себя и со-знает и кое-что уже печатает, — на первую же получку покупает себе добротный городской костюм, и не только потому, что любил форсить нарядами, а чтобы как можно быстрее распрощаться со своей деревенской обличкой, чтобы уж больше ничего не напоминало о его сельском происхождении, чтобы он уже ничем не отличался от коренного горожанина, от важного москвича. Чуть позже, дабы своеобразно войти в столичные литературные круги и завлечь читателя, издателя, Есенин ещё поиграет в сельского избяного, лапотного парня, подпустит рязанской натуры, но всё это будет  хитроватое скоморошество и дерзкий вызов деревенского парня заносчивым барам и чопорной гнилой интеллигенции.

 Хотя в стихах, истекающих из самой души, всегда будет зорево играть, словно в сенокосных лугах и желтеющих березняках, и выстилаться сизоватым речным туманом нежная и тихая, как вечерний шёпот кленовых листьев, опеча-ленная тоска по любимому окраюшку земли, по отчему дому, по родимой матушке.

Поэт для сельского домовитого мира стал чуждым, а посему и покинул ро-димый дом, чтобы потом до самой смертушки воспевать его и плакать по «стране березового ситца», зная, что обратного пути нет, - все пути отрезаны в душе и судьбе. Вот она трагедия раздвоенного бытия и сознания:

 

Не вернусь я в отчий дом,

Вечно странствующий странник...

 

Хотя:

 

Низкий дом с голубыми ставнями,

Не забыть мне тебя никогда...