XIII. В большом помещении было темно...

В большом помещении было темно, но тепло, как после улицы показалось Анне. Постепенно глаза привыкли к темноте, и стали различимы предметы. Она пробралась между скамеек к печке, которая была ещё тёплой и подняла глаза.

Господи, да разве так можно – улицу топить… Забралась на скамью и прихлопнула вьюшку. В воздухе стоял терпкий запах самосада, от которого перехватывало горло.

Лизонька сразу закашлялась и заплакала. Анна составила вместе несколько скамеек.

– Сейчас, сейчас, моя хорошая! Вот как мы разденемся, доченька отдохнёт, расправит рученьки и ноженьки, – приговаривала она, распелёнывая дочь. Ни одной сухой нитки на ребёнке не было, всё тельце полыхало жаром.

В темноте Анна выхватила из мешка первую, попавшуюся под руку, тряпку.

Откуда здесь простыня? – удивилась женщина и прижала ткань к печи. – Это бабушка положила! Кто ещё! Спасибо тебе, родненькая, – мысленно благодарила она доброго человека. Девочка кричала, не переставая, голосок срывался на хрип, тогда Анна засунула простыню под кофту, согревая её своим телом, и припала к печке. Плач Лизоньки разрывал сердце матери, но она ждала, пока простыня не согрелась.

– Сейчас, моя крошечка! Сейчас! Потерпи, моя золотая, – ворковала она, плотно запелёнывая девочку. Одеяльце тоже было влажным, Анна разбросила его на лавке около печи, завернула ребёночка в фуфайку и дала жёваный хлеб в тряпице. Но Лизонька выплёвывала самодельную соску и кричала.

Водички надо, хоть бы маленько, водички… – с тоской думала мать, меряя шагами помещение. От крика и высокой температуры девочка ослабла и замолкла, лишь глазки молили о помощи.

Казалось, что ночь будет бесконечной, но вот стало светать. Со стены на Анну смотрели хищные глаза вождя – отца народов, а рядом висел красный плакат «Уничтожим кулака как класс», и в памяти возникли злые слова вчерашнего конвоира – «Давить таких надо!».

За что? – впервые задумалась женщина. – А, правда, за что? В чём мы провинились? Почему вдруг стали врагами народа? Разве мы не трудовой народ? Сколько она себя помнила, всей семье приходилось работать не разгибаясь и дома, и в поле. Кому мы враги? Пироговой? Злому уполномоченному? Власти? Получается, что трудиться и жить по совести, значит быть не в чести. Как это так? – удивилась она и вдруг почувствовала себя маленькой букашкой перед надвигающейся на неё мощной и беспощадной машиной – властью.

Однако осознание своей ничтожности не сломило Анну и, когда утром за ней пришли, она не попросила, а потребовала воды:

– Напиться дайте! Люди вы, или кто? – громко сказала она, с вызовом глядя на вошедших мужчин.

Каменноозерского начальника, с помятым лицом, видимо тоже мучила нестерпимая жажда после принятого вчера спиртного, и он сказал кому-то через плечо:

– Воды подай, – с жадностью, сделал несколько больших глотков, а остатки выплеснул. – Холодная… эх, сейчас бы кваску! – потом небрежно посмотрел на арестантку. – Ты чего тут раскудахталась! Гляди-ка, норов ещё тут показывает! Быстро собралась, вражина! Уводи её на хрен отсюда! – бросил он рядом стоящему мужчине и вышел, хлопнув дверью.

Анна стояла с высоко поднятой головой и презрительно смотрела вслед мучителю. Так вот она какая, народная власть! – думала она, задыхаясь от негодования. Новый сопровождающий, оглядел Анну с ног до головы, поражаясь её смелости, перевёл взгляд на ребёнка, слегка нахмурился, и сказал:

– У тебя, баба, есть пятнадцать минут, приду – чтоб была готова! – и тоже вышел.

Учитывая горький опыт последних нескольких суток, Анна привязала платком одежду Лизоньки к своему телу, чтоб сохранить вещи сухими и тёплыми, завернула малышку в одеяло и сама распахнула дверь. Свежий рыхлый снежок, выпавший ночью, лежал на перилах крыльца, она черпала его, таяла и грела во рту, а затем переливала в ротик ребёнка. Наблюдавший это мужчина отвернулся и закурил – не всякое, даже самое жестокое, сердце может вынести такую картину.

В пути до Богдановича девочка уже не могла плакать, она только стонала и хрипела, личико осунулось, под глазами залегли тёмные круги. Анна шла быстро по скользкой мартовской дороге, спеша как можно быстрее добраться до места ссылки. В городе их вновь заперли в подвальном помещении комендатуры.

В камере стоял голый деревянный топчан, над дверью тускло светила одинокая лампочка Ильича. Анна переодела Лизоньку в сухую одежду и малышка забылась сном. Женщина прилегла рядом, но заснуть не могла – мучил жуткий голод, но осталось совсем мало хлеба, и она не могла себе позволить съесть его, лишив ребёнка последнего. Усталые ноги и руки налились тяжестью и не могли найти покоя, тогда она села на топчан и стала разбирать мешок. На самом дне, под нижней юбкой, она обнаружила целую булку хлеба, завёрнутую в чистую тряпицу.

Это бабушка позаботилась, ну конечно! – осенила её мысль, вспомнилось морщинистое доброе лицо старушки, тёплая печь и сладкий чай. Нестерпимо захотелось пить и тут открылось небольшое оконце в железной двери, угрюмый человек, с косматыми бровями, подал кружку воды.

Господи! Спасибо тебе, Господи! – шептала Анна, стоя посреди камеры.

Она отщипывала крошку за крошкой, и тщательно прожёвывая, запивала маленькими глотками воды. Сократившийся от недоедания желудок быстро насытился, и Анна наконец заснула прижав Лизоньку и груди.

Утром никто не пришёл, о них словно забыли на долгие двое суток, только время от времени открывалась окошечко, и всё тот же человек молча подавал воду.

Девочка таяла на глазах, внутренний жар сжигал ребёнка, Лизонька уже не могла ни есть, ни пить, лишь подолгу смотрела на мать ставшими огромными на маленьком, бледном личике печальными глазками, словно старалась запомнить. Анна молила: Господи! Святый и Правый, помоги! – шептала она, теряя надежду и душевные силы.

Наутро третьего дня её отправили дальше по этапу в сопровождении прихрамывающего мужчины. Он шёл медленно по расквасившейся под весенним солнцем дороге, часто останавливался и подолгу курил козью ножку. Анна нервничала.

– Скоро ли Ирбит? – решилась спросить она, когда он в очередной раз остановился на дороге.

– У-у-у-у, матушка… эко ты хватила! до Ирбита ещё километров сто пятьдесят останется, коли до Сухоложья дойдём, – ответил мужчина, потирая больную ногу.

– Сколько?! Так далеко?! – воскликнула Анна, но мужчина не ответил. Отчаяние овладело матерью, на резвых лошадях и поезде совершив путь от Ирбита до Каменска, она даже не представляла, какое это большое расстояние. Поздней ночью провожатый передал Анну сельсоветчикам города Сухой Лог, а ранним утром мученический путь был продолжен.

 

***

 

Миновали мост через Пышму, когда солнце стало золотить макушки сосен, предвещая тёплый весенний день, на горизонте не было ни единого облачка. Анна открыла личико доченьки. Малютка в последний раз посмотрела на мать, потом устремила взгляд в бездонную глубину неба и угасла… словно только и ожидала этого момента. Последний удар маленького сердечка отозвался гулким эхом и острой болью в сердце матери. Она опустилась на колени прямо в лужу посреди дороги и закричала:

– Господи! Где ты, Господи?!

Голубые, чистые небеса молчали, равнодушное солнце пускало свои лучи на личико, которое уже не чувствовало ни холода, ни тепла.

Анна завыла, точно волчица, это был именно волчий вой, тоскливый и протяжный, он рвался произвольно из груди, терзаемой нестерпимой мукой и болью. Среди этого нечеловеческого рёва, леденящего душу, звучали, казавшиеся не связанными между собой, слова: нет… доченька… прощенья нет… дойду… не будет прощенья.

Сопровождающий не сразу понял, что произошло.

– Ты чего там расселась? – окликнул он Анну, но, подойдя к ней, увидел мертвого младенца и понял, что женщина находится в полубессознательном состоянии. Тогда он поднял несчастную из лужи и прикрикнул, – Иди!

И она пошла, крепко прижав дитя к своей больной груди. Пройдя около пяти километров, женщина свернула с дороги.

– Ты куда? – ухватил её за рукав уполномоченный.

– Отпусти! – медленно произнесла Анна. – Отойди! – добавила она уже жёстко. Карие глаза женщины сначала налились кровью, а потом загорели зелёными волчьими огнями. Мужчина понял – ещё одно мгновение, и она вцепится в его горло мертвой волчьей хваткой. Он бессознательно прикрыл шею рукой, выпустив Анну.

Утопая в талом снегу почти по пояс, женщина прошла к опушке леса, наломала лапника и опустила на него драгоценную ношу. Она поцелуями закрыла глазки Лизоньки и долго стояла перед ней на коленях, прижав руки к груди.

Мужчина не пошёл за ней, не желая промочить ноги в талом снегу, и присел на корточки у дороги.

– Вот зверюга! – думал он. – А ведь задушила бы. Как пить дать – задушила! – и терпеливо ждал.

Безжалостная, хорошо отлаженная машина – власть – дала сбой, отступив перед доведённой до крайности матерью.

Анна достала из мешка тряпицу, смочила её в ручейке, стекавшем по склону оврага, и принялась осторожно обтирать исхудавшее тельце своей деточки. Затем обрядила девочку в штанишки и рубашку Павлика.

– Вот и пригодилась тебе, доченька, одёжка братика… – печально говорила Анна. Она сложила ручки девочки на малюсенькой груди, целуя родное личико и каждый пальчик. Туго запеленала в бабушкину простыню, навсегда закрыв лицо младенца. При этом мать не плакала – душа выплакала и прокричала всё на дороге, лишь глаза подёрнулись великой печалью и болью. Анна оставила всё, что было при ней, под той сосной, где обмывала дитя, и пробрела на обочину дороги только с трупом малышки, прошла мимо уполномоченного, не замечая его, и отправилась дальше.

 

***

 

Душа заледенела. Ночи сменяли дни, которых она не замечала, шла и шла вперёд, не разбирая дороги. Этот отрезок пути до следующего сельского совета был самым длинным – в шесть суток. Во время ночёвок в избы её с мёртвым младенцем не впускали, то запирали в сарае, то – в чулане. Анна не чувствовала ни голода, ни холода. Да никто и не предлагал ей пищи. Иногда по дороге она останавливалась и пила из лужи, зачерпывая маленькой ладошкой, скорее инстинктивно, чем осознанно, чувствуя жажду.

Мужчина, шагающий рядом, удивлялся её выносливости и стойкости, в нём зародилось чувство уважения и жалости, но он молчал. Ни при чём здесь были даже полученные инструкции – не вступать в разговоры с этапируемой, он просто не смел нарушить молчание, помня её горящий волчий взгляд. Конвоир видел, что с каждым днём силы покидают женщину, они шли уже три дня, и ему было откровенно жаль «волчицу», как он окрестил её в своих мыслях.

Кто-то обронил на дороге дорогую, цветастую кашемировую шаль, Анна перешагнула её.

– Стой, дура! Стой! – не выдержал мужчина. – Подними! Привяжи к себе ребёнка!

Она остановилась, попыталась поднять шаль, но руки не слушались, они просто затекли и онемели. Тогда конвоир, с опаской поглядывая на женщину, сам поднял шаль, подхватил свёрток с трупом и привязал, пропустив шаль через её плечо и закрепив узлом на спине. Анна подчинилась, так как руки почти ничего не чувствовали, как и заледеневшая душа, но она ещё была в состоянии думать.

Разве можно простить Петру смерть Лизоньки? – задавала она себе вопрос и винила только мужа. Нет! Не будет ему никогда прощения! Никогда! Это он подверг мою кровинушку лютым испытаниям и мукам. Побег ему был организован, значит, он в ту страшную ночь уже знал об этом, если подготовил записку заранее.

Сволота твой мужик… нету на него надёжи… – вспомнила она слова Михаила. Точно – сволота! Ни один мужчина, спасая свою шкуру, не бросил бы семью в этом аду. Ни один! – уверяла себя Анна. Мученица не знала, что ей уготовано, ещё не раз, столкнуться с предательством и мужской подлостью лицом к лицу.

– Иди, проси милостыню! – сказал ей конвоир, когда они проходили какое-то селение.

Анна остановилась, смерила представителя ненавистной власти уничтожающим взглядом и, достав из кармана монеты, которые положил ей каменский милиционер, бросила ему под ноги.

– Дура! Какая же ты дура! – закричал мужчина, но деньги поднял. – Как ты мне надоела, гордячка! Когда я только избавлюсь от тебя, волчица! Сиди тут! – толкнул он её на лавочку возле какого-то дома, а сам пошёл упрашивать, чтобы продали немного хлеба.

– Ешь, не довести мне тебя до места, ноги ведь протянешь, – сказал он устало, протянув горбушку хлеба, и присел рядом. «Ешь, помни, что у тебя дитё…» – всплыли в памяти Анны слова «старшого», она встала:

– Нет у меня больше дитя, дядя Арсений… – горестно сказала Анна и побрела вдоль улицы.

Конвоир ничего не понял. Какой Арсений? Наверное, с ума сходит баба. Да и не удивительно. Лишь бы не загнулась по дороге. Сдам её в Красногвардейском и дело с концом, – подумал он, догоняя Анну и откусывая на ходу хлеб.

 

***

 

От нахлынувшей боли кровь загустела и медленно струилась по венам, ноги распухли и не умещались в ботинки. Менялись деревни, сёла, хутора, конвоиры, сараи, кладовки, амбары. Ещё несколько раз её передавали «из рук в руки» очередному сопровождающему. Порой она почти теряла сознание, но сразу же перед глазами вставало искривлённое злобой лицо Пироговой «Если дойдёшь…», и Анна брела дальше, с трудом переставляя ноги – Дойду!

Когда кто-то поил её водой, она пила, но плотно сжимала обветренные растрескавшиеся губы при виде хлеба.

Обессилевшая женщина упала на дороге, когда поднялась на последний увал и увидела Ирбит, одолев за восемнадцать дней около трёхсот тяжких километров.