Глава III. «Эти стаи привёл на Иртыш Ермак...» (поэма «Соляной бунт»).
Неудача первой поэмы «Песня о гибели казачьего войска» была полной – свирепый разгром. Как же?! Пожалел белоказака! Но поэт не оставил казачьей темы. Он решил схитрить – в главе «Грамота» (поэма «Соляной бунт») ведётся рассказ о том, с чего всё началось:
– Эти стаи привёл на Иртыш Ермак.
Вслед за Ермаком двигались купцы:
– Вознесли города над собой – золотые кресты,
А кочевники согнаны были к горам и озёрам,
Чтобы соль вырубать и руду, и пасти табуны.
Казаков же держали заместо дозорных собак
И с цепей спускали, когда бунтовали аулы.
Идея классовой беспощадности была соблюдена. В новой поэме вместо хорового пения «Песни о гибели...» герои персонифицированы:
– казачий есаул – жених,
– невеста есаула, степной хан с его роскошным выездом:
– На лошадях
Разукрашенных,
В рыжем мыле
Аткаменеры
Плясали кругом,
Падали к гривам и, над седлом
Приподнимаясь, небу грозили.
Но смотрите, как смешон сам хан:
– В первой кибитке
Хаджибергенов
Амильжан,
Хозяин,
Начальник, – он
Весь распух от жира и денег
И от покорной
Нежности жён.
Ещё более беспощаден автор ко второму хищнику – купцу Дерову:
– Мелкотравчатый плут
И главарь столетий;
– На медлительных лапках
Могучая тля...
– Был он, Арсенька, сроду нищий,
Встал на соли – Соляной король.
Потому что
– Деньгу гнал
– Пять рублей на голову шли,
Тыщу несла голова доходу...
А супруга Дерова – Олимпиада – удивительно хороша:
– Будто свечи жаркие тлятся,
Изнутри освещая плоть,
И соски, сахарясь, томятся,
Шёлк нагретый боясь проколоть.
Но всё это – враги. И потому «Лит. современник» в 1933 году пишет: «Поэзия Павла Васильева связана эстетически и идеологически с казацким собственническим мировоззрением». Н. Степанов, однако, сюжет поэмы «Соляной бунт» учитывает. Кроме казаков здесь и бунтующие степняки:
– И людей многоногий потный вол
Тянет соляные глыбы…
Васильев вводит в поэму второй народ – киргизов, казахов. Ему это сделать было легко, потому что он вырос в Павлодаре, на берегу Иртыша, где казачьи станицы перемежались со степными аулами. «Посланец Востока, исповедник таинственного азиатства, степной полиглот», – так величает его Л.А. Аннинский (С.-Петербург, 2007). Самые трогательные страницы посвящены степному народу:
– Женщины медной, гулкой кожи,
В чувлуках,
Склонившие лбы.
На согнутых спинах у них, похоже,
Вместо детей сидели горбы.
...
Плыл и плыл полудённый дым.
Молчал Джатак
В соляной петле
Молча сидел под небом родным,
Под ветром родным,
На родной земле.
Но писатель Фёдор Гладков, председательствующий в 1933 году на обсуждении поэмы «Соляной бунт», как будто не читал этих пронзительных страниц. Казачья вольница своим великолепием затмила несчастных степняков. Прочтите в главе «Гульбище»:
– Потом пошли
Осетры на блюдах,
Белопузая нельма,
Язь
И хранившаяся
Под спудом
Перелитая мёдом
Сласть.
Светлый жир баранины,
Мясо
Розоватых
Сдобных хлебов,
Хмеля скопленные запасы
В подземельях погребов...
...
Лишь за этой
Едой дремучей
Люди двинулись –
Туча тучей.
Сарафанные карусели,
Ситец,
Бархат
И чесуча, –
Бабы, за руки взявшись,
Пели
И приплясывали, свища...
...
Позади их
Народ старшинный,
Всё фамилии и имена.
Хвастовство,
Тяжба,
Матершина,
Володетельность,
Седина.
И потому Гладков заявил, что в этой поэме он ничего не видит, кроме «великодержавной России, сытой деревни, грудастых баб и кованых сундуков». Спустя полвека, когда были сняты все запреты, режиссёр А. Кончаловский-Михалков, восхищаясь васильевскими образами, которые «как его стихи – в темноте светятся», сказал: «Никакой цензуры в образности. Жёстко, как в жизни, страшно, как в жизни».
И, действительно, от васильевских «картинок» в «Соляном бунте» мы буквально ёжимся – степь полна могил, а в могилах:
– Землю грызут безгубым ртом
И киргизы, зарытые сидя,
И казаки, растянувшись пластом...
И ведь он прав, этот невозможный Васильев со своей азиатской «рожей». Всё это было – это наша история.
Вначале джигиты нападали на казацкий острог:
– Есаула Седых растянули крестом
И везли три корзины ушей
Золочёному хану в подарок.
Сто лет спустя казак Федька Палый на всём скаку рубит старуху-байбичу:
– Выкатился глаз старушечий грозен,
Будто бы вспомнивший вдруг о чём,
И долго в тусклом смертном морозе
Федькино лицо танцевало в нём.
Со страниц поэмы на читателя обрушивается такая жестокость, что он, читатель, физически не может этого выдержать и боится читать страшные строки. А зря. Потому что следом за жестокими строками, убеждающими нас, что смерть нелепа и страшна, идут слова о том, что всё живое хочет жить и боится смерти: Когда
– Волчий косяк
Поповской сволочи
Благословлял
Крестами
Резню
– то:
– Кони отшатывались
От убоя,
Им хотелось
Тёплой губою
Хватать в конюшенной
Тьме овёс,
Слушать утро
У водопоя
В солнце
И долгом гуденье ос.
И даже маленькая травинка изо всех сил тянется к свету:
– Травы стояли
Сухи, когтисты,
Жадно вцепившись
В комья земли.
Травы хотели
Жить, жить!
И если б им голос дать,
Они б, наверно,
Крикнули: «Пить,
Пить хотим,
Жить хотим,
Не хотим умирать!»
И если читатель отважится прочесть поэму, то выйдет из неё, как из чистилища, с просветлённой душой и твёрдо убеждённый, что убивать грешно. Пусть Федька Палый разрубал надвое старуху-байбичу, но он не сразу стал жестоким убийцей. И у него в жизни было детство. И у него в жизни были рассветы, и лошади убегали туда, «где плещет иконною позолотой ещё не проснувшаяся вода...» – «Стоит в камыше босоногое детство и смотрит внимательно на поплавок. О, эти припевы, куда же им деться от ласк бессонных и наспанных щёк!»
Ребячье сознание ещё не вмещает в себя такое понятие, как убийство:
– А меньшиковское дитё
У отцовских плеч:
–Батька, ба, пошто эти сабли?
Куда собирашься?
– Кыргызов жечь.
– А пошто?
– По то, что озябли.
– Ты бы им шубы?
– Не хватит шуб. –
Дитё задумалось: «Ую-ю!
Так ты увези им дедов тулуп,
Мамкину шаль и шубу мою!»
А через несколько лет мальчишка подрастёт. И вот уже:
– Откормленные, розовые,
Ещё с щенячьим
Рыльцем казачата –
Я те дам! –
Рубили, от радости
Чуть не плача,
По чёрным, раскрытым,
Орущим ртам.
Природа в поэме против убийства. Каждый пейзаж, каждый эпизод твердит божью заповедь – не убий!
Уже с утра в день сборов в поход вся природа грустит:
– Пал наутро первый
Крупный жёлтый лист
И повеяло
Во дворы холодком
Обронила осень
Синицы свист, –
Али загрустила
Она о ком?
...
– Али есть
Тоска о снегах, о зиме,
О разбойной той, когда между пнями
Пробегут берёзы по мёрзлой земле,
Спотыкаясь, падая,
Стуча корнями?
Вот казаки едут усмирять бунт, и опять им навстречу
– Перекати-поле молча бегут,
Кубарем летят,
Крутясь на руках.
Будто бы кто-то огромный, немой,
Мёртвые головы катает в степи.
Но ничто не может остановить усмирителей, страшное должно свершиться. Казачество неоднородно:
– Рядом со знатью,
От злобы косые,
Повисшие на
Саблях косых,
Рубили
Сирые и босые
Трижды сирых
И трижды босых.
Один из них – Гришка Босой, пожалел казахскую девчонку – не стал её убивать по приказу атамана и зарубил самого атамана. За это Гришку казнят самосудом. А сестра его (жена убитого им атамана) кричит:
– Ой, не надо братца!
Гришенька!
Ми-и-лай!
(Но её подхватили.)
Сердце моё!.. –
(Всё дальше и дальше
Относило
Плач её
И хохот её).
Острую жалость вызывают переживания казнимого Гришки, который вспоминает
– Песню,
Снежок,
Лето в рогатых
лохматых сучьях,
Небо
В торопящихся тучах...
Шум голубей,
Ягодный сок,
Только что журавлиный косяк...
Руки свои
В чьих-то слабых…
Это меты жизни простого парня, бедняка. Как они дороги его сердцу. Но вот приходит конец всему:
– И в тишине
Пыхтящей,
Без слов,
Гришке на шею
Петлю надели.
Здесь каждое слово страшно и несправедливо. Автор берёт под защиту казачество, спасает его от угрозы забвения, напоминает всем нам, что казаки на протяжении веков были защитниками Отечества. И для этого он обращается к Богу:
– И казалось –
Облачной тенью
Над голосами
И пылью дорог,
Чуждый раздумью
И сомненью,
Грозно склонился
Казацкий Бог.
Вот он – от празднества
И излишка
Слова не может сказать ладом,
И перекатывается отрыжка –
Тясячепудовый
Сытый гром.
Ходят его чубатые дети
Хлёстко под кровом
Его голубым.
Он разрешает – гроз володетель –
Кровь и вино
Детям своим.
Самым замечательным в главе «Гульбище» является пролог – в защиту правды в искусстве. Какой бы дискриминации ни подвергался сам автор (известно, что он работал в условиях самой оголтелой травли) – однако, всё же выполнил свою сверхзадачу – оставаться свободным в творчестве. Как солдат в бою, отстаивал правду, чем и заслужил своё право на бессмертие.
– Подымайся, песня, над судьбой,
Над убойной треснувшею снедью, –
Над тяжёлой колокольной медью
Ты глотаешь воздух голубой.
...
И пускай гуляет по осокам
Рыба стрельма,
Птица огнестрел, –
Ты, живая,
В доме многооком
Радуйся,
Как я тебе велел.
...
Если ж растеряешь
Рыбьи перья
И солжёшь,
Теряя перья, ты –
Мёртвые
Уткнутся мордой
Звери,
Запах потеряв,
Умрут цветы.
Что теперь мы знаем про Павла Васильева? Что его относят к ново-крестьянским поэтам – Есенину, Клюеву, Клычкову. Согласна, но всё же и из этого замечательного ряда он «выскакивает» своей тягой к радости и празднику жизни.
«Соляной бунт» – его вторая неудача, которая поэта очень расстроила. Расстроила – не то слово. Привела в отчаяние! Ведь Васильев ожидал успеха, а тут – «казацкое собственническое мировоззрение». Но всё же и это неприятие его поэмы, на которую он так надеялся, – не сломала его. Он продолжал писать правду о своём времени. Правду и ничего, кроме правды. Так поэт стал летописцем 30-х годов.
П.Д. Поминов (Павлодар, 2009, с. 156-159) пишет: «Самое поразительное, что П. Васильев жил в согласии с собой и у него не было конфликта с эпохой, хотя эпоха не дала ему шанса на естественную творческую самореализацию». Но, несмотря на это, «его потрясающие стихи – это еще и ярчайший портрет эпохи». Примером может служить поэма «Кулаки».