ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, которая должна внушить читателю, что жизнь может быть только такою, какая она есть на самом деле.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, которая должна внушить читателю, что жизнь может быть только такою, какая она есть на самом деле.
Даша, узнав о случившемся от Сумарина, по такому случаю вдруг примчавшегося на Дорогомиловскую, сначала пыталась дозвониться до Ирины Владимировны. Но после того, как Шадрина вечером того же дня допросил следователь, она беспокоить свою новую подругу уже не решалась.
А дня через четыре ей позвонила немка Люся.
– Мне Ирен дать твой телефон, чтоб мы познакомится! И у нас будет обязателна встреч! Я в Москве задержаться еще на один недель! Можно у нас с вами будет встреч? – прокричала она.
– А как там Ирина Владимировна? – не утерпев, спросила Даша.
– Ирен уже хорошо, и мама Ирен тоже хорошо! Но волнение силно!
– Приезжайте в любое время! – невольно перешла на крик и Даша. – Предупредите меня по телефону, чтобы я дома была, и приезжайте!
– И еще Ирен просить, чтобы пригласить на нашу встреч господин Сумарин!
– Я его приглашу!
В назначенный Люсей день Сумарин приехал не один, а с отцом. Шадрин повел их в мастерскую. Старик, однако, смотрел не столько на картины, сколько на Шадрина. И все порывался ему что-то сказать. Но когда Шадрин склонялся к нему, чтобы выслушать, он лишь беззвучно шевелил губами.
– Он очень волнуется! – Шепнул Сумарин Шадрину. – А где же твоя супружница?
– Пошла немку встречать, чтобы та не заблудилась.
– Так что же ты хочешь Дмитрию Ивановичу сказать? – не выдержав, обратился Сумарин к отцу.
Тот пошамкал своим непослушным ртом, в прозрачных глазах его вдруг вспыхнул веселый огонек и, наконец, старик промолвил:
– Не думал я и не гадал… Да!
– Спасибо вам, – невольно заулыбался и Шадрин.
– Не думал и не гадал…, – повторил тот. А затем, остановившись в центре мастерской, стал энергично оглядывать сразу все увешанные картинами стены.
Шадрин принес старику легкое плетеное кресло, усадил его и сказал:
– Мне Виктор Петрович о вас всегда рассказывает. И я хочу подарить вам какую-нибудь старую картину, их тех, которые вам когда-то, может быть, нравились. Хотите сами выбрать?
Но старик ничего не ответил, только веселый огонек в его глазах полыхал и полыхал.
Шадрин оставил старика в покое, чтобы выслушать сообщение Сумарина о том, как следственная бригада допросила также и его.
– А вдруг на нас все свалят? – спросил Шадрин как бы в шутку.
– Да ты не волнуйся. По телевизору сообщили, что убийц уже нашли. Якобы взрывное устройство прилепил один бывший спецназовец. В Чечне он взрывником был. Ну, ноги ему и оторвало. А затем он стал именно на выезде с Рублевки побираться. Там иногда пробка небольшая образовывается, вот он и подкатывал к иномаркам на своей коляске. И, оказывается, в то утро видели, как спецназовец к францовскому джипу на коляске подъезжал. Ну, якобы он и прилепил под машину какой-то очень уж чудовищный по силе заряд из пластида. Ты что ли телевизор не смотришь? Но мне кажется, что инвалид тут ни причем. Потому что кроме инвалида арестовали еще двоих его бывших сослуживцев, которые иногда навещали его, а так же одного студента, который в какой-то крутой патриотической организации состоит. То есть, под это дело решили силовиков попугать. Мол, вякнете что-нибудь не то, на вас любую заваруху спишем.
– Я видел этого инвалида, – вспомнил Шадрин. – Мне тоже не верится, что это он… Как будто уже и не живой он был…
Несколько минут они подавленно молчали. Затем Сумарин сказал:
– А я набрался наглости и позвонил Вячеславу Олеговичу, чтобы, так сказать, выразить свое соболезнование. Ну и о том, что нас с тобой уже допросили, тоже сообщил ему. Но тогда, по его словам, прорабатывалась даже версия, что в убийстве замешаны, так сказать, племянники отчима Ирины Владимировны. Якобы, бизнес Францова на самом деле они контролировали. Вот уж, не приведи Бог, оказаться в таком бизнесе! Меня только за бензоколонки чуть не убили, а у Францова – миллиарды! Кстати, Вячеслав Олегович остается теперь при Ирине Владимировне. Я после допроса и ей позвонил, говорю, сейчас такие времена, что на оставшихся после мужа деньгах сидеть хуже, чем на бомбе. Ну и предупредил ее, чтобы поменьше доверяла тем, кто на ее мужа работал. А она сказала, что Францов своим Вигонем только помыкал, а настоящим мозгом был у него все-таки Вигонь. Вот она и рассчитывает, что все у нее останется по-прежнему… Хотя, как мне кажется, именно Вигонь теперь ее и сожрет.
– А мне показалось, что по характеру он – открытый и даже простоватый…
– Поверь мне, я покрутился среди этого типа людей и понял, что, так сказать, открытых надо опасаться больше всего. В глаза тебе он будет простовато смотреть, а зубы его в это время будут в тебя впиваться! Францов в сравнении с ним – надувший щеки мальчишка!
– Именно потому, что Францов даже перед нами так щеки надувал, мне его теперь очень жалко, – признался Шадрин.
– А так мы устроены, с любым человеком стоит познакомиться хотя бы мельком, сразу и будешь переживать за него, как за самого себя, – сознался и Сумарин. А затем добавил: – Потому нас эти волки и поедают живьем!
В это время старик стал делать Шадрину какие-то энергичные знаки.
Шадрин подошел к нему.
– Я говорю, среди такой красоты, да прожить бы всю жизнь…. От начала и до конца прожить! – Сказал старик достаточно внятно.
Шадрин только руками развел. Затем вспомнил:
– А вы вот еще не знаете, что у меня теперь есть и исторический сюжет!
И указал на огромное полотно «Князя Игоря». Старик, сияя теперь уже всем своим прозрачным лицом, опять стал глядеть скорее на Шадрина, чем на его главное полотно. Собственная память старику была явно дороже, чем любая даже самая, может быть, приятная новость.
Затем пришли Даша и необычайно конопатая немка. Даша стала собирать чай в специальном, для гостей, просторном закутке мастерской, а Сумарин принялся показывать немке картины. Шадрин, как тень, ходил за ними, не без удовольствия вслушиваясь в восторженные восклицания иностранной гостьи. «В Европе так уже не могут писать!», – наслаждался Шадринским триумфом и Сумарин. «Не могут!» – охотно соглашалась с Сумариным Люся. Наконец все уселись. Немка пожелала, чтобы старика усадили именно рядом с ней, но тот упрямо не оставил свою, видимо, очень ему понравившуюся диспозицию в центре мастерской. Вместо старика к немке подсел Сумарин. И сразу стал излагать ей предложения относительно возможной совместной работы. Шадрин как ни вслушивался в их разговор, даже к концу чаепития не смог понять, согласна Люся на совместный проект с Сумариным или не согласна. И переживал он скорее за Сумарина, а собственное будущее ему теперь казалось вполне сносным (он успел вычислить, что заработанных денег ему хватит, по меньшей мере, лет на тридцать!).
А когда Люся засобиралась на свою еще одну деловую встречу, вдруг приехала Ирина Владимировна. Изрядно осунувшаяся, бледная, без обычной своей прически, она выглядела как-то очень уж жалко.
Даша чуть не расплакалась, когда ее не без труда узнала.
– Ну, как вы? Почему нам не позвонили ни разу? – спросила она жалостливо.
– Дарья Леонидовна, – не удержала слез и Ирина Владимировна, – что же я буду вас занимать своими проблемами… Да и всегда хотелось, чтобы меня кто-то пожалел, а когда случилось все это, захотелось от всех спрятаться… Я, наверно, только тогда и приду в себя, когда всем надоест спрашивать, что теперь у меня на душе творится… А к вам вот приехала, потому, что дома сидеть еще тягостней… Да и Света, подруга, услышала по телевизору мои новости и опять меня разыскала, а я дала ей ваш адрес… Это ничего, что и она сюда приедет?
– Как вам можно дома кого-то дожидаться в таком состоянии! – сказала Даша. – У нас вы с подругой и повидаетесь!
– Да и не хочется мне в Жуковку ее приглашать… И сама я туда не хочу возвращаться… Поеду от вас к матери. – Призналась Ирина Владимировна. А затем спохватилась и спросила: – Я вот еще беспокоюсь, Люсе понравились картины или не понравились?
– О-о-о! Очен! Очен понравились! – охотно отозвалась Люся. – Я один раз видеть в Лондон на выставка этот русский школа! Но этот самый лучший русский школа! Никто не поверьят, что сегодня такой живопись есть! Очень! Очень живопись!
Сумарин просиял. Даша тоже зарадовалась такому наконец-то определившемуся итогу встречи с торгующей картинами иностранкой.
– Значит, ты сама отберешь те картины, которые мы тебе затем привезем в Берлин? – спросила Ирина Владимировна.
– Нэт! Нэт! Это не можно продат, на это не можно получить заказ. – Ответила та очень серьезно. – Человьек простой боятся так открыто публиковать свой чувств, а человьек, который ничего не боятся, привык ходит в маска. Поэтому я не могу продат картина твой друг. У нас так писат картина есть плохой тон. Надо прятат чувство, надо не быть голый.
– Не чувства они прячут, – с жаром шептал Шадрину в ухо Сумарин, почему-то вдруг ставший очень похожим на своего старика-отца. – Это с Голгофы они уходят! С Голгофы! Уже не помнит Европа, как две тысячи лет на Голгофу со слезным восторгом взлезала! Все люди сегодня уходят с Голгофы! Големам нечего делать там!
– Но, Люсечка, это тебе только так кажется, что немцы испугаются этих действительно живых работ! – Заволновалась Ирина Владимировна. – А они, как и ты, увидят картины и ахнут! Я расходы все беру на себя! Ты же сама говорила, какое сильное впечатление на тебя и на англичан произвела Лондонская выставка наших художников из «Москворечья»! Люся, я умоляю, ради меня попробуй!
– Я никогда не признаться тебе в свой провал. Это…, это траурих… Я много купить «Москворечье» в Лондоне, я купить Кугач, я купить Чегадаев и много-много других художник. Но продать нет, никто не покупать у меня эта живопись! И Лондон любит смартреть, а не покупать!
– Да просто запрещено вам настоящими нашими художниками торговать! – Воскликнул Сумарин с тем особым ожесточением, на какое способны разве что лишь очень несправедливо обиженные люди.
– Запрещено нет! – с таким же внезапным ожесточением возразила ему и Люся. – Мы свободна страна! У нас запрещать – есть плохой тон! Просто у нас нэ принято жить вчерашним днем. Ваш друг был бы великий художник вчера. Он такой, как очен старый мастера. Он нэ прогресс, нэ передовой! А у нас принято, что все завтра лучше, чем все вчера.
– Вот Европа! – Опять с обычным своим мрачным восторгом зашептал в ухо Шадрину Сумарин. – Я тебе сколько раз пытался объяснить, почему твое время прошло, а она, Европа, вот так запросто все уже расставила по своим местам! Шлифует, шлифует Европа абсолютно все! До изящества доводит даже свое разложение и свой предательский уход с Голгофы! До изящества!
Люся, уже со всеми попрощавшись, затем вспомнила о старике и, заулыбавшись, подошла к нему.
– Мы с вами начинать прощаться! – Сказала она старику.
– Я вот тоже сижу и радуюсь! – По-своему истолковал старик ее невероятно выразительную улыбку. – Среди такой красоты только бы и пожить!
– Очен! Очен красиво! – Согласилась Люся и взяла руку старика в свои жилистые ладони.
– Ну, до свиданьичка, – старик наконец-то понял, что она прощается. – А я, пока Виктор не торопится уходить, даст Бог, еще посижу…
Когда Люся ушла, Шадрин начал утешать Сумарина. А Даша принялась утешать Ирину Владимировну. А Ирина Владимировна стала утешать их всех. А Сумарин кулаком тер свое мягкое переносье, готовясь, видимо, высказать какую-то свою очередную очень важную мысль, но затем он вдруг предложил художнику:
– А давай сделаем у меня в салоне только твою постоянную экспозицию. Пока не прикроют. Я ничего не потеряю! Меня этот монах оптинский уже доконал… Читаю американца Бьюкенена и монаха оптинского вспоминаю. А на твоих картинах я, может быть, еще больше заработаю, если меня не прикроют. А прикроют – пойду преподавать. И еще буду, как Бьюкенен, книги писать. Расскажу, каких биороботов нам впаривает Бжезинский… Так что из-за немочки ты тоже не расстраивайся! Обойдемся без немецких дамочек!
И даже не заметили они, как с экрана телевизора, у которого Шадрин лет десять назад навеки отключил звук, Вигонь делал заявление о том, что убийство известного реформатора Францова – это, несомненно, результат пробуждения вечного русского зла, что лично он вполне мужественно принял этот очередной вызов, брошенный всем либеральным силам страны.
Затем Шадрин догадался, что все столь усердно утешают друг друга лишь потому, что хочется им просто побыть какое-то время вместе. Или, по крайней мере, не оставаться в одиночестве именно в тот миг, когда стало одинаково ясно и неясно, как завтра сложится у каждого из них жизнь.
Уже приехала Света Панова, а они все еще продолжали стоять кружком посреди мастерской и о чем-то утешительном разговаривать между собой. Ирина Владимировна сразу же к Свете бросилась. А Света – уже не остроплечая студенточка, а эдакая крупная, очень статная тетка с крепкими руками, с широкими бедрами и с той уже навеки вызревшей снисходительной улыбкой, которая до сих пор, как панцирь черепаху, хранит многих русских женщин от любых житейских невзгод, – теперь такая вот Света стала гладить ее по голове, как ребенка. Одета была старинная подруга явно наспех, но – явно же и во все лучшее, редко ношенное, непривычное. Даже какой-то макияж она успела наложить на свое необыкновенно спокойное и простое лицо. Затем, отстранив от груди Ирину Владимировну на расстояние вытянутых рук, Света стала рассматривать подругу с тем выражением, с которым женщины вдевают нитку в иголку. Затем она позволила Ирине Владимировне, уже потерявшей рассудок от великих переживаний, продолжить жаркое объятье; затем, виновато оглянувшись на вдруг разрыдавшуюся супругу Шадрина, она усадила Ирину Владимировну на диван, и едва Даша успела убрать с этого дивана Бог весть как там оказавшиеся мотки шпагата, сама уселась рядом.
– Я всегда мечтала с тобою встретиться…, – прошептала Ирина Владимировна, как во сне.
– А мы все тебя вспоминаем, – сообщила Света как-то слишком уж просто и поправила верхнюю полурасстегнувшуюся пуговицу на красивом черном костюме подруги.
– И Саша вспоминает?
– Какой Саша?
– С дудочкой…
– О, Господи! Она еще и Сашу помнит! Он же сначала пропал лет на пять, а затем у него с оркестром определилось и мы с ним и с его супругой хоть раз в год, но видимся.
– И на дудочке он играет?
–Да какие теперь дудочки! Мотается он по стране, чтобы хоть на концертный фрак себе заработать. А у нас с мужем швейное ателье свое. Он на карандашной фабрике работал. А когда я с подругами шитьем стала подрабатывать, он всю эту нашу самодеятельность превратил в целое предприятие, подруг моих сделал компаньёнами. Так и крутимся. Сначала подвальчик он арендовал. А теперь и фабричку свою мы открыли в Подмосковье в бывшем военном городке, и магазинчики свои уже имеются.
– Я хоть деньгами тебе, если надо, помогу…
– А помогать мне уже не в чем, слава Богу, старшим мы и учебу оплачиваем, и квартиры им купили, и машины бэушные у них уже есть. Крутимся! И с бандитами, и с чиновниками научалась я все улаживать. Уж и не знаю, когда нам жить нормально дадут они. А дочку жалко в эту жизнь посылать. Уговорила я ее в Свято-Тихоновский институт поступить, учится она вышивать золотом. Сначала сомневалась она, а теперь рада, что кругом нее люди все сплошь хорошие. Да и она у меня девочка домашняя, ласковая. А мне больше ничего и не надо в этой жизни. Прихожу домой, обниму ее и, бывает, сидим по пол часа, ни слова друг другу не говорим. Мне больше ничего не надо. Витька и Вовка у меня тоже парни добрые. Но их уже не обнимешь. Внуков теперь от них дожидаемся мы с мужем… А ты вроде бы как в холодильнике все эти годы хранилась. На лицо какая была, такая и осталась. Только вот будто внутри тебя свинцом забальзамировали… Но, подруга, ты знай, что проходит всякое горе, даже твое, самое великое. Потому что жизнь наша всегда оказывается больше любого нашего самого большего горя.
– А я уже и не знаю, что у меня горе, а что не горе…, – честно призналась Ирина Владимировна.
– Это, подруга, потому, что у каждого человека должно быть что-то большее, чем он сам. Жить человеку всегда для чего-то надо, никто еще не смог прожить жизнь просто так.
– Да я ни для себя, ни для кого-то еще не жила… Даже дети мои больше с охранниками были, чем со мной… И, как рыбы, уже в свою жизнь они унырнули. Я вот недавно опять приехала к ним, а у них уже свои дела…
– Ты, Ираша, человек хороший, мы всегда знали, что ничего новорусского из тебя не получится… А к кому это я приехала сегодня?
– Это мои новые друзья.
– Картины какие хорошие тут висят… А что, это он уже и меня рисует?
– Да не обращай внимания, он всегда что-нибудь рисует.
– Ты ж знаешь, как только кто-то обратит внимание на меня, так сразу и выясняется, что прическу я не успела сделать… Помнишь, как у меня колготки на щиколотках расползлись, а мой будущий супруг вдруг сподобился нас с тобой до троллейбуса провожать. Я чуть от ужаса не умерла!
Они глянули друг на друга и рассмеялись, как раньше, когда обе были еще только хохотушками. И опять почувствовали себя такими родными друг дружке, что Ирина Владимировна спряталась Свете под мышку, стала укрывать себя ее горячей рукою, а Света гладила ее по плечу и приговаривала:
– Ничего, подруга, мы с тобою кого хочешь пересмеемся… Мы все наши болячки пересмеём! Я, чуть что не так у меня, сразу и вспоминала, как мы с тобою смеялись! Да и уже я вся высмеялась, мне уже ничего не надо…
Пока они вот так радовались окончанию своей долгой разлуки, Даша уже заново собрала чай, а Шадрин успел сделать карандашом несколько набросков к композиции своего будущего полотна, где над баррикадкой из камней, деревянных ящиков и металлических прутьев (ах, из чего только не сооружали свои форпосты у здания парламента школьные учителя и участковые врачи, шоферюги и преподаватели вузов в памятном 1993 году!) будет возвышаться не безумная аллегория «Свободы» француза Делакруа, не «Красавица Осомэ из дома Абура-а» японца Утамаро и тем более, не по-большевистский бездушный идол американской «Свободы», а вот эта нормальная русская тетка, вот эта широкобедрая матрона с добрыми да ясными глазами, готовая ради своих детей на любой смертный шаг. Скольких вот таких же теток видел Шадрин рядом с собой, когда казалось ему, что стоит еще немного проявить свое упрямство и – зло, выгорев само в себе, истает, само «склонится ниц», а все эти гайдары да чубайсы разожмут свои клыки, утрут с губ остатки русской сукровицы, уползут в свои сатанистические бездны. Ах, как же стыдливо опускали глаза долу эти тетки, когда пытался их обезумить краснорожий от крика Анпилов, когда Зюганов читал им свое сострадание наизусть и с выражением, как детский стишок, когда Жириновский и бывшие грушники по чьему-то зловещему наущению пытались превратить их в демонов. А они никого от себя не шугали, верили, что только добрый человек может в их предсмертный час с ними рядом стоять. Потому что, как оказалось, стали они теперь единственным человеческим веществом, из которого только и может нормальная жизнь вылепиться…
Шадрина так увлек внезапный новый замысел, что он готов был поставить на пустой штатив первый попавшийся подрамник, да и приступить к работе.
А Сумарин, оставшись предоставленным самому себе, решил помочь старику-отцу все-таки не потерять время и, раз уж выпало ему посетить мастерскую любимого художника, то не пропустить ничего мимо своего внимания. То есть, Сумарин не без труда уговорил старика подняться с кресла, да и приглядеться к «Князю Игорю» попристальней.
– Это не просто пейзаж или портрет! Это уже высокий жанр! Ты только глянь и сразу увидишь, как тут передано совершенно новое ощущение человеческого подвига! Это когда утешительная слава земная – уже невозможна, потому что земля уже вся покрыта тьмой, потому что человеку человека в этой тьме уже не увидеть… Это когда человек идет на подвиг только потому, что Бог есть!
Но старик, как капризный, не приученный к послушанию ребенок, в картину – самую огромную, выделяющуюся среди прочих особой тяжелой мрачностью – не всматривался, больше глядел он по сторонам, а затем, указывая пальцем на прислоненный к подножию штатива картон, воскликнул:
– Надо ж так сосенки было написать! Какие шустрые сосенки тут притаились!
Расстроившись, Сумарин подозвал Шадрина, чтобы сам художник объяснил своему почитателю, что в мастерской нет ничего более значительного, чем «Игорь». Шадрин же рассеянно выслушал Сумарина, покивал головой и – устремил свой почти плачущий взгляд на Свету, потому как показалось ему, что голова этой женщины находится именно в том ракурсе, который ему нужен.
– Короче говоря, – заново приступил к своей просветительской работе Сумарин, – когда ты внушал мне, что картины Дмитрия Ивановича будут украшать школьные хрестоматии, то это, так сказать, было одно, а теперь началось новое осмысление образа родной земли, теперь вот эта тьма и есть самая точная да самая емкая русская метафора!
Старик, услышав о хрестоматиях, видимо, наконец-то понял, о чем ему сын пытается толковать. Детский восторг на его лице сменился, однако, на выражение даже более радостное. Сияя уже не здешним, как у ночных звезд, светом своих глаз, он воскликнул громко, на всю мастерскую:
– Христос тоже шагнул во тьму, а уже через три дня всем людям в глаза ударил свет Воскрешения Господа!
«Вот же какой старик…, – потерянно догадался Шадрин, – теперь уж точно буду «Игоря» своего заново переписывать… Очень уж нарочита в нем безысходность!».
А Даша вдруг поняла, что если сию же секунду все не усядутся за стол и не начнут пить приготовленный ею чай, то слова, сказанные ими сегодня друг другу, останутся висеть тут, как картины, и время не потечет дальше, и жизнь, какая она ни есть, в душе каждого человека уже не продлится…
Но чаепития не получилось. Уже все уселись за стол. Уже и старик изъявил желание чайком подкрепиться. И уже Ирина Владимировна, придвинув к себе чашку, вдруг вся преобразилась и с какою-то совсем безмятежною улыбкой сказала Свете:
– Вот, кого я еще сегодня должна сюда должна была бы позвать, так это нашу Галю Вишнякову… Почему-то тебя и Галю нашу все эти последние дни я вспоминала!
– Да, Галю теперь уже не позовешь, – сказала Света. – Мы хотели могилку ее хотя бы найти, но нет у нее даже могилки…
– Какую могилку?! – вскричала Ирина Владимировна, как ужаленная.
– А что ли ты не знаешь, что ее в девяносто третьем у Белого дома расстреляли? Господи, какая же я дура! Не надо было тебе этого сейчас говорить…
Ирина Владимировна упала к Свете на колени без чувств. А когда уложили ее на диван, она открыла свои уже мертвые, как у того инвалида, что побирался на выезде с Рублевки, глаза и вымолвила:
– Мне ничего не стоило ей позвонить… Это я её оставила одну, и она погибла… – А затем Ирина Владимира поднялась и, ни на кого не глядя, сказала: – Все, не буду вам больше мешать…, я должна жить одна…
И, шатаясь, как пьяная, она вышла из мастерской прочь. Все устремились за нею. Но она, уже на лестнице, с таким ожесточением и, одновременно, с такою мольбою велела им оставить ее в покое, что Света не выдержала, схватила подругу чуть ли не под мышку и потащила её обратно. При этом Шадрин пытался поддерживать голову Ирины Владимировны, а Сумарин вроде бы как обеими руками держался за ее редкие, с необыкновенно изящно изогнутой подошвой, босоножки.
Разумеется, после многих дальнейших, всех окончательно утомивших, переговоров Ирина Владимировна выдохнула, что она всем благодарна за участие, что могут они все успокоиться. Угрюмо сидела она за столом и, держа чашку двумя ослабевшими руками, пила чай. Точно так же угрюмо Света спешила допить собственную чашку. А Даша глядела на них широко раскрытыми глазами и, моргая при каждом их движении, ждала неизвестно чего. Сумарин с Шадриным тоже померкли, курили и мрачно вздыхали. И старик, приуныв, сидел за столом, как самый виноватый, к чашке своей не притрагиваясь, бормоча:
– Да…, да…, вот же как оно поперхнулось…
Именно в это время я мне выпало оказаться на Дорогомиловской улице, и, разумеется, я решил заодно проведать и Шадрина. И был я немало удивлен, обнаружив столько сплошь невеселого народу у него в мастерской. Но – никто на меня не обратил внимания. Шадрин только едва заметно кивнул мне, мол, садись уж, коли зашел. И я невольно подчинился этому их общему, пока еще совершенно непонятному мне молчанию.
Слава Богу, Даша, вскоре оглянулась на окно и то ли испуганно, то ли уже радостно вскрикнула:
– Глядите! Глядите, какое необычное не-е-ебо!
Все словно только и ждали этого ее (или хотя бы чьего-нибудь!) зова, быстро поднялись из-за стола, подошли к окну и уставились на пока еще белесое, но уже предвечернее, с ядовитою позолотой, небо, на город, словно из колючего сизого дыма сотканный. Распластавшийся до самого горизонта, город гудел и гудел своим бесстрастным, обреченным лишь на немоту, голосом, – так что впечатлительной Даше показалось, что и сама она, и, может быть, все люди уже давно живут здесь, как навеки застывшие в янтаре мухи – эдакими досадными соринками. А кто-то, наверно, глядит на них сквозь небо, как сквозь лупу, и уже ничем им не может помочь. Потому что, начавшись где-то в прошлых веках живым, среди вольных полей да лесов, ручейком, сама человеческая жизнь уже давно превратилась в каменный, лишенный всякого смысла и движения каменный океан…
Поразившись этим своим мыслям, Даша ухватила мужа за руку, а когда пальцы его вдруг ворохнулись в ее ладони, она восприняла это как самое невероятное чудо…