Глава пятая.

Сколько ни пытался Женя вести дневник своей жизни, ничего не получалось. Учительница советовала купить тетрадку и прилежно записывать в нее то хорошее, что царило вокруг, что поражало внимание.

А что было записывать? Встал, позавтракал, побежал в школу. В школе те же ребята, дома — те же лица. Удивительных историй с завязкой и развязкой не совершалось. Бегали, дрались сумками, писали изложения, недавно ночью караулили с Толиком очередь за жмыхом для коровы. Ну и что?

Было как бы две жизни: одна — где-то там, с красивыми, чистыми людьми, другая — дома, на улице, па площадях и в магазинах.

— Ну что? Бил угол?

— Ох, ели... И били. Идешь, лед тресь-тресь. Одно утро чирок шел, мороженый чирок причем. — Никита Иванович облизывался от вранья и раскладывал карту области.

— По карте охотились?

— А как же! Вот здесь мы были. Tax, тах! Целый тамбур привезли. Не веришь? Слушай, только не подражай! Эх, как ударишь и...

— Мимо!

— Ну что ж, бывает. Летит табун дичи — тра-ах! Шлеп возле меня. Да, да. Каждую дичь надо обмануть. Не она тебя, а ты ее. Хряп — и в сумку. Как жрется па воздухе, ы-ы! Каждый день утку, две... Как уломаешься. Местные охотники убивают сразу одним зарядом по двадцать штук. Летит шилохвость, да ну тебя к черту: тре-есь! И в сумку.

В тот день Никита Иванович вернулся с охоты. Уезжал он километров за двести на целую недолю. Сманили его товарищи, отпуск ему не намечался, и он взял без содержания. За стаканом он как-то похвастался товарищам, что заработал нынче много и неплохо бы отдохнуть за свой счет, жена от благодарности посылает в Сочи, да что Сочи, зачем эта жарища, лучше мешок уток привезти. На самом же деле Физа Антоновна не пускала его.

— Старенька! — обнимал жену Никита Иванович. — Все ты жалуешься, хнычешь! Чо нам не хватает? Птичьего молока! Я прошлый месяц тыщу двести принес.

— Ка-аких тыщу двести? — так и села Фита Антоновна. — Двести рублей Ложкину отдал, должен был. Пятьдесят, говоришь, с завгаром пропили, для дела ли, без дола, ну это ладно, допустим — начальство угостит, может, машину на покос даст. Да на охоту с собой триста взял... И сегодня две поллитры... За третьей посылаешь...

— Старенька, не будь скупердяйкой, как Утильщица. Сегодня есть — и ладно. Всю жизнь трясемся над рублем, надоело. Без дела не пью.

— Дела-то и не видно.

— Ехор-малахай! — Никита Иванович вздевал руки. — Нам все соседи завидуют. Подожди, старенька, мы еще не то покажем. Разодену тебя, как девушку, толя выпишу, крышу покрою, и еще на плащ тебе останется. Старенька, родненька, у меня душа, как у Есенина, а он, между прочим, то5ке любил заложить!

— Ой, ой, не мели, не мели ради бога.

— Ну чо ты? Ну хошь, рыбкой расстелюсь? Стихотворение прочитаю? Пушкина: и так и сяк, и жизни сок... — Он театрально стал на колени. — Хошь, под Козловского спою? О, Физа-а, отда-ай мой па-ацелу-уй! Не порть мне праздник, я тебе уток привез, ёхор-мохор! Что нам соха — была б балалайка!

Физа Антоновна слабовольно улыбнулась и взялась чистить картошку. Долго перечить она не могла. Она уже знала, что раз он завелся, отхлебнул немножко, его не остановишь. Она начистила побольше картошки, потому что непременно кто-нибудь зайдет, — так всегда случалось, если Никита Иванович тешил душу. В одиночестве он не любил колдовать над стаканом.

— Старенька ,— сказал он, — не в том дело, главно дело, а вот в чем дело, главно дело: сходи за Демьяновной.

— На что она нужна? Это как засядете, еще да еще. Дай-ка, сама притащится. То пара она тебе.

— На веселье лучше нету. Заодно поглядит, как Никита Иванович живет.

— То она не знает. Пока выпиваешь — богаче всех.

— Ну, старенька... — прикинулся Никита Иванович. — Тыщу поцелуев...

— Да ну тебя...

Физа Антоновна вытерла руки о фартук, вышла недовольная и через несколько минут вернулась в простом настроении, сказала:

— Идет. Я ж говорила. Кричит на всю улицу: «Бульварное платье купила, как раз к сапогам. Пойду покажусь. По мне соскучились».

К Демьяновне невозможно было сохранять недовольство долгое время. Как ни обижала она Физу Антоновну за глаза, не поздороваться с ней или прогнать со двора

не хватало мужества. Вот, кажется в одиночку, не пустишь ее больше и сама к пей не пойдешь, при ее появлении нахмуришься и постараешься перебороть свою слабость к прощению, еще и укоришь ее словами, которые хорошо складываются и поразят Демьяновну навсегда. Но как только эта толстая, с вечным фартуком на животе баба отворяла калитку и зажимала в руке бутылочку самогонки, которую она несла якобы из уважения, хотя па самом деле несла с целью раздобрить и выманить у хозяев что-то покрепче, едва она начинала с прибаутки, с матерков и притворных жалоб, ей все прощалось, и даже больше того: становилось неловко от недобрых мыслей. На этот раз Демьяновна появилась у ограды с тарелкой холодных вареников.

— Сваток, — сказала она, — слыхала я, что жена тебя не кормит, так я вареников тебе сготовила. Демьянович, правда, ругать будет, последние отдаю, но ты, сваток, не проболтайся ему.

— Ехор-малахай! Или ты не знаешь, как я живу? У меня своей муки два вагона.

— Твоя мука еще в поле растет, а моя в столе. Муки у тебя много, а выпить нечего. А у меня дома целое ведро в подполе припрятано.

Она знала, куда клонит.

— Принести? — хитрила Демьяновна.

— Сиди!

— Мне тебя хочется угостить. Мне для тебя копейки не жалко. Последнюю рубашку сниму, голой по Широкой пройдусь.

— Да ну тебя к черту! Ты уже дряблая.

— Я, сваток, коленками любого залягаю.

Она взяла у Физы бидончик и пошла будто к себе и, едва скрывшись, повернула к соседке, выпросила две кружки самогона, опять соврав, что дома в погребе стоит целое ведро, но туда не пробраться, пока муж на работе.

— Ху, сваток, — вошла она, задыхаясь, — еле из погреба вылезла. Бродит мое вино, сахару придется подсыпать. Наливай, раз своего нет, — сказала она с укором и высморкалась в фартук.

Но, как и предполагала, Никита Иванович полез в сени и стукнул на стол поллитровочку «Московской».

— Лицом в грязь не ударим, — сказал он, подтягивая штаны. — Живем пока хорошо. С охоты уток привез — на всю зиму.

— Ты б мне хоть одну дал, сваток.

— Да он брешет, — сказала Физа. Ей так хотелось побыть в тишине и подумать о завтрашнем дне спокойно. Дел невпроворот.

— Принеси буревестника!

Физа отказалась, и Никита Иванович встал, ушел в сени, принес худенькую несчастную птицу.

— Бесплатно достался.

— А патроны?

— Зачем патроны тратить? Нема делов! Разлить в одном месте лимонной кислоты, утка сядет на воду — и нормально. А когда кислота защипит в заднице, она полезет клювом ковыряться. Спокойно беру рукой за голову и поворачиваю ее перпендикулярно-горизонтально. Утка уже наша.

— О, сваток, я в следующий раз с тобой поеду. Если утки на кислоту не пойдут, я сама на бугор выбегу, крылышко подыму — стреляй! Упаду как молодая, хе-хе.

— Вообще-то тебя бы не мешало пристрелить, сучку. Ха-ха! Я куропатку одну убил на разъезде, отдал варить. Баба одна варила.

— Как эта баба была — ничего? Вари-ить умела?

— Только уговор! Без намеков! Старенька, садись с нами.

-- Да я не хочу.

Женя и Толик были в школе. Женя записался в художественный кружок и просил сегодня денег на масляные краски и бумагу, и Физа Антоновна ему не дала, сказала, что рисовать можно и карандашом, тем более что все равно он художником не будет, а переводить деньги на это удовольствие им нельзя. Он заплакал, сложил в портфель карандашики и альбом, попрекнул еще раз, что он и так хуже всех: летом не ездит в лагерь, корову эту пасет по вечерам, зимой нету ему коньков, и тогда Физа пообещала, что на следующий год, дай Бог, станет корова давать побольше, она сэкономит ему на краски, хотя у нее у самой пальто нет. Всем дай, всем надо. Толик ходит в авиамодельный, тоже просит на к чей, на курительную бумагу для крыльев, а отец как раз помешался на охоте. Как раз бы то, что пропил, и пошло ребятам на пользу. Так нет.

— Эх, — затянула Демьяновна, — не затем пришла, не гулять пришла, пришла пробовать вино — не прокисло ли

оно? Я с выторгов. Два ведра капусты продала. Дома еще целая кадушка!

— Ну и трепушка!

— Заяц трепаться не любит.

— Вообще-то косой не треплется. Изредка.

— Изредка и надо пульнуть. Правды сейчас чо-то много стало, кому-то же надо и солгать.

— Уточняю: солжать!

— Я тебя, сваток, потому и ждала с охоты. У каждого своя радость, интерес. Кто на собраниях выступает, обещает на следующий год золотую уборную построить, кто рубль к рублю складывает, а у меня радость, чтоб день хорошо прошел.

— Ты умная баба. Почти как я.

— У тебя не голова, а Дом Советов. Тебе бы там сидеть, может, и нам бы обломилось. Глядишь, и угля б скорей выписали.

— А нам и этого хватит. Я достаю из широких штанов... — встал он и заорал, подражая Маяковскому, стихи которого читали им в перерывах между боями московские артисты. — Нас туда допускать нельзя — мы с тобой люди простые, сегодня есть — и ладно, про завтра не спрашивай. А чо нам там делать, мы и так все знаем.

— Правильно, сваток. Не смотри, что мы малограмотные. Я кума — с горшок ума.

— Вообще-то ты баба та ли еще. На месте мужика я б тебя порол каждый день.

— У меня мужик немой. Придет — молчит, ляжет — молчит, где выпью — тоже молчит. На тарном заводе, говорят, тоже молчит. Обсчитают его, в выходной день вызывают, со смены на смену переводят, нагрузки на него — молчи-ит! Вот, говорю, меня там нет, я б за чубы потаскала. А чо толку, говорит? Их не переспоришь.

— Он мудрый у тебя. Вы, бабы, ничего не понимаете.

— Я правду люблю.

— От тебя тоже правды по дождесси.

Правду Демьяновна любила наводить только на других, если можно назвать правдой те побасенки, на которые она была великая выдумщица.

Ничто на нее не действовало, она запутала и переврала свою жизнь в болтовню за стаканом, и уколоть ее было невозможно.

«Сама с брюхом венчалась!» — пробовала позорить ее однажды Утильщица, только с легкой руки Демьяновны понесшая насмешки.

«У меня брюхо от мужика своего было, а ты двоих суразов принесла в подоле, — тут же сочиняла она, — милиция бедная с ног сбилась, производителя искала, да если б он один был, пойми теперь, кто ночью лежал: Сенька ли, Васька...»

«У-у, — поняли со временем, — ей на язычок не попадайся. Все равно виновным будешь».

Демьянович по молодости пытался ее бросить.

— Никуда не делся! — хвалилась она Физе. — Я его приворожила. Как в отпуск поедет, я печку открою, зажгу бумагу и кричу в дыру: «Раб Демьянович, вернись к рабе Демьяновне». Через неделю заявляется: «Соскучился! Ну его к черту, этот дом отдыха». Попервости вздумали расходиться, пошли в суд, а я забежала наперед, через порог веток набросала, да дома заранее еще в ботинок ему иголку швейную постлала. Только входим судиться, а он и раздумал. Мужик у меня — золото. Он царь, а я правлю. С вами разве можно по-хорошему?

Однако перед людьми она постоянно показывала, что якобы боится его и считается с ним.

— Стаканчики, рюмочки доведут до сумочки, — сказала Демьяновна. — Я по-своему: сама сочиняю, сама пою. На той неделе на могилках была. Ни один покойник не встал. Я поглядела: и по хорошему плачут, и по плохому плачут. Да лучше пить с горя. Поверишь, сваток, ненавижу, когда плачут.

— По кому тебе плакать? — сказала Физа. — Мужик целехонький, сама здорова.

— Я по жизни плачу. Мне и тебя жалко, и его, и Утильщиков. Они вон деньги получат, идут под ручку, деньги кончатся — спать поврозь. Я им свои отдаю, лишь бы спали вместе.

— Трепись, трепись, — сказал Никита Иванович, выбирая рыбку.

— Хватит, сваток. Я люблю только хорошо. Ни ругаться, ни материться. И мы все хорошие. Не обманываем, не воруем, а выпить есть что. У меня дома другого завода есть, два ведра. Я для тебя, для Физы ничего не пожалею. Ты спроси у нее, как мы дружили. Она мне, я ей. Все общее. Правда, Фпза?

 

— Правда, — как-то робко подтвердила Физа.

— В прошлом году сено привезли. «Физа, займи!» Физа от себя оторвет, а мне уделит. Мы как сестры. А я, сваток, за тебя ее отдала, к ней много сваталось, инженера, один патефонами торговал, у него каждый день выручка, не то что ты, в одном пиджачке перешел. А я баба с умом, не смотри, что в грязном фартуке. Я говорю: «Физа! Гляди не просчитайся».

— Хватит тебе. Ну что молоть про то, что было. Никита Иванович нахмурился, Физе тоже бы то не по себе, оттого что Демьяновна так бесцеремонно вмешивалась в их жизнь. Она подошла и украдкой толкнула Демьяновну локтем в бок. Демьяновна будто не поняла:

— Мы, бабы, мягкие.

— Прекрати, а то я тебе сейчас пятки почешу.

— И спинку. Я разденусь. Физа! Верти хвостом, подавай на стол. — Всюду Демьяновна была хозяйкой. — Не обращай внимания, что я болтаю. Детское слово. Мы с ней с каких пор дружим, скажи, Физа? Я еще на болоте жила, у меня волосы еще были курчавые. Завивались мои кудри с осени до осени, а теперчи мои кудри завивайся бросили. Это ее любимая песня. Я про все знаю, что болит, где болит, где радость, где горе, у кого пол-литра, у кого на донушке осталось. И я ко всем иду, то ласку скажу, то матерюсь, со мной и веселее. Я себя не хвалю, у меня есть одна дурная привычка, но с Физой мы душа в душу. Так, Физа?

— Так, — глухо согласилась Физа. «Пока подносят, — подумала она, — и хороши».

— Я ее как первый раз увидела — она мне понравилась. А мой глаз не ошибается. Ну, думаю, теперь у меня есть подружка на худой день. Она не обидит. Дай бог счастья. Ты ее, сваток, так не любишь, как покойный мужик любил.

— Что было, то прошло. А раз мы сошлись, то будем жить. Нечего.

— Сваток, сваток! — не переставала Демьяновна. — Он жалел Фнзу. Не помню, чтоб ругались. Как с поездки возвращается, подарки везет. Во какие у нас мужья были! Физа, Физонька, цыпочка, иначе ее не называл.

Физе было и неудобно, потому что она чувствовала, как недоволен был Никита Иванович, и горько от воспоминаний, и ей, как тогда во сне, слышались свои слова: «Такого я никогда не найду!»

— Во! — сказал Никита Иванович. — Утятинку пробуй.

— Я уже.

— Демьяновна!

— По отцу Захаровна. По свекру Демьяновна, по отцу Захаровна.

— Если бы не мой бы Алексей, Кипина Дунька замуж не вышла. Так мой дед приговаривал.

— У меня ни отца, ни матери не было. Я сама вылупилась. Потому и не подсказал никто, как детей делать. С чего начинать, когда свет тухнет. Хе-хе. Похоронить нас с Демьянычем некому будет.

— Я пару лопаток кину на твою могилу.

— На мою на моги-илу, знать, никто не-е-е...

— А жизнь проходит, — сказал Никита Иванович, — как с белых яблонь дым. Сорок пять уже! Чо нам со старушкой надо? — обнял он Физу. — Детей выкормим, выучим, переженим — только за всякую сучку ни-ни.

— Сучка и попадется. Ты, сваток, плохо знаешь баб. Плохой бабе хорошего парня обкрутить ничего не стоит. Надо подход знать. Хорошие люди всегда страдают. Все мы женщины, все грешные. Берут нас за ночную красоту. А красота линяет, душа остается.

— Как послушаешь вас, — смутилась Физа, — мелете черте чо. Матерщинники. Почему я не матерюсь? А то соберу со стола и выгоню. И этот тоже, — замахнулась она на Никиту Ивановича. — Понравилось.

— Я сказал детское слово.

— Детское. В стайке не чищено, огород не поливали, дверь хлябает — некому прибить. Будет тебе детское. У людей работа, а у вас каждый день праздник.

— Старенька! Послезавтра отпуск кончается, пойдем вкалывать. Работать так работать, гулять так гулять. Я же русский человек, русский Иван.

— Кончайте, у меня дела много.

— Мы ко мне пойдем, — сказала Демьяновна. — У меня дома заварено.

— Да мне не жалко, сидите, для вас же оставила, — тут же перебила Физа, боясь, что получится скандал.

Она по крошкам собирала свою семейную жизнь. Каждый шаг ее был обдуман, многому она научилась в одиночестве, много страху набралась, и теперь готова была иной раз перетерпеть, перемолчать даже в минуты, когда хотелось поругаться. Она верила, что человек со временем сам все поймет, надо только подавать пример в хорошем.

— А ты уже рассерчала, старенька? — оборачивался к ней Никита Иванович, ловил рукой ее за бок и прижимал, громко целовал в щеку, подражая молодым. — Дверь не прибита. Второй месяц, да разве это время, мы по

сол1ьдесят лет будем жить. В этот год по прибьем, перенесем по плану па следующий. Мелотешка, два гвоздя вгоню — и ладом. Завтра прибью. Л ты уже и рассерчала. Да мы, старенька, будь-будь, уж живем так живем, ёхор-мохор. Не пускаем сопли, как некоторые: «Ой, знаешь, Никитушка, так худо, так худо, болею, сам тоже болеет, хотели стайку перекрыть, рука не поднимается, отняло». А мешки таскать — рука ничего. По пять-шесть мешков картошки продают в день. Нема дедов! Мы не такие! У нас всего много, любой заходи, все бери, жри и уноси, еще и нам достанется! Хлеба надо? У меня только кусочек, ну подумаешь, мелочешка, я без хлеба поем — на, бери да помни Никиту Ивановича! Лопату надо, снег откидать — на! Ковер персидский на свадьбу — на, только не обсопливь.

— А ковер-то твой где?

— В магазине, — сощурил он глаза и лизнул языком по губам — Дети у нас орлы! Женя отличник, в самодеятельности занимается, рисует, давче меня сонного изобразил. Лежу как король, и ноги волосатые. Уток вижу во сне: тах-тах! На, Физа, в кастрюльку. А он рисует. Что хорошо, Демьяновна, то хорошо. Хоть и не родной оп мне, а могу гордиться: сын во, любая Алена подходи. Толик мой не скажу что отличник, но, слава богу, на троечках, а переходит. Шалопай немножко, в отца. Зато на гитаре играет! Куда твой Иванов-Крамской. В одном прекрасном месте на берегу реки — в два голоса, на что твоя опера. Баян хочу купить, денег достану. Если вижу стремление, ничего не пожалею! На! Учись! Пока я живой, здоровый, не курю, не выпиваю, — сам засмеялся, — учись сколько влезет. Я чо, я тумак, три класса, и то два из них в убор-Ной на окне сидел, курил. Отец как потянет по хребту костылем, а все равно не брало. Перемнешься — опять. Нынче ребята — я тебе дам. Учись! А нет — я не держу: па все четыре стороны. Правильно говорю? Пьяные мысли, конечно, отравленные, но! Ума не теряем. Полезай со мной в подпол, покажу, сколько мы насолили прошлый год, до со жрем.

— Кого там, — сказала Физа Антоновна. — Ох ты и меряешь. Еще в декабре я кадочку помыла.

— У меня возьмите, — сказала Демьяновна.

— Ну и трепушка. Жрем под метлу. Все плачешь. Завтра десять тыщ будет! Если бы не мой бы Алексей, Кипина Дунька, знаешь... Рыбкой растянусь! Полечу, как

утка. Денег кому взаймы дать? На, у меня тут брянчит мелочешка. Голым не останусь.

— Богатый... Куда с добром.

— Правильно, сваток. Деньги — прах. Человек — золотое место. Деньги как пух. Взял в руку — и нет. У моего мужика знаешь сколько денег? Пятьдесят миллионов. Незаработанных! Лес его. Заводы его. Коровы народные, а мы кто? Народ или нет?

Масса, — сказал Никита Иванович, таская ложкой кисель.

— В любое время пошел заплатил — и твое. Верно? А что рубль? Человек больше стоит. Давай, сваток, чокнемся.

— Нет, я этого не понимаю, — сказал Никита Иванович, не слушая Демьяновну. — Я не люблю жить, как некоторые. Смотришь, мужик был как мужик, вместе в баню ходили, пивко дули, вечером поел — на лавочке отдохнул, а то в кинцо проветрился. Да решил дом строить. Давай, значит, денежки копить с получки. А с получки не скоро нахватаешься. Полторы смены тянет. Да начальству надо угодить, раньше повернулся да пошел, теперь подлизнуть надо, не до товарищей, лишь бы себе. И чо же ты думаешь: только перешел — и слег. И прощай, стены! Дети чуть выросли — «Мы здесь жить не будем», — завербовались и поехали. Вот тебе и пожил. Был человек, и нету. Думал, как лучше, а смерть нас не спрашивает. Тянешься, тянешься, еще год, да еще год, ну уж это последний, а потом брошу все к чертовой матери. Кого! Конца-краю нету. Да провались! Мне такое счастье не нужно.

— А что ж людям желать тогда, если по-твоему? — сказала Физа Антоновна. — Домов не строить, как же иначе? Выпивать?

— Дело хозяйское. Водки навалом. Не выбывает. На Кавказе вино едят и вином заедают. И живут дольше ста лет. Поедем, старенька, па Север, дом продадим, куплю тебе унты. Карлы-бурлы, как чукча. Как фамилье? Вербованный! На три года. Я не люблю, чтоб начальство с меня требовало. Чтоб я с их требовал!

— Одни слова. — сказала Физа Антоновна и вышла встречать корову.

Потом Никита Иванович, решив выдобриться, уселся доить.

— Дави пальцем на сиську,— учила Демьяновна. Никита Иванович еле крепился на корточках, тогда Демьяновна стала его поддерживать. Надоив полведра, они оба упали и разлили молоко.

— Будет нам теперь от Физы, — сказала Демьяновна. — Больше не поднесет.

Физа выскочила, постояла молча, со слезами на глазах подобрала ведро и ушла.

— Ну, старенька, ну извини, — развел руками Никита Иванович, — я ж хотел помочь. Ну поставь меня в угол на коленки. До утра! Я виноват. Она мне ногой по ведру как дала, и я на бок. Упал перпендикулярно-горизонтально. Раком.

— Поцелуй ее, — сказала Демьяновна, — мы отходчивые. Пошла я. Пошла, пошла. Спасибо вашему дому, пойду к другому. Я очень довольна, как день прошел. Незаметно. Завтра приходите ко мне. А на троицу — обязательно! Физа, ты меня знаешь, хоть серчай, хоть нет, а я к тебе с дорогой душой.

 

Ох, не затем пришла, не гулять пришла, — запела она, вывалилась на крыльцо, покатилась на толстых ногах за ворота, потом мимо своего дома.

— Вот так и день прошел, — сказала Физа Антоновна.

— Другой будет. Мне послезавтра на работу.

— Ложись отдыхай.

— А ты мне вот столечко поднесешь?

— И-и, даже и не спрашивай. Моры не знаешь.

— А мера — это что? Ты физику изучала?

— Ничего я не изучала. Ложись, ложись. — Пойду дверь в уборной прибивать.

— Какая там дверь, па ногах не стоишь!

— Я? Как штык!

— Ложись! В стайке не подчистил, корове негде лечь.

— Как до потолка накладет — все повыкидаю. Захочет — ляжет. Ей теплей будет. Пусть привыкает. Человеку тоже нелегко. Терпим.

Пришли из школы ребята. Стриженный наголо Толик кинул портфель на кровать, заправил вылезшую из штанов рубаху, сел, тяжело дыша, за стол: «Мам, что-нибудь перекусить». Женя пришел спокойнее, но тоже весь был горячий, потный, в пыли, очевидно, оба гоняли после занятий мяч.

— Репортаж был? — спросил Толик у отца.

— Был.

— Какой счет?

— Двадцать два — ноль!

— В чью пользу?

— В пользу Кипиной Дуньки.

— Пря-ямо.

— Не прямо, а чуть-чуть накось. Не подражай! Видишь, отец с охоты приехал, уток вам привез.

— Знаем мы эти утки. — Родному сыну смелее было поддевать отца. — Одну убьешь — говоришь: десять.

— Одну-у... Мать, готовь ремень, сейчас будем проверять дневник. Исправил двойку?

— Пап, ты выпил, так лежи. А то мы тебя свяжем.

— Попробуй! — поднялся Никита Иванович, предлагая помериться силой. — Давай поборемся. Не таких быков валил. Женя! Нарисуй мои мускулы. Да вообще-то они босяки, — засмеялся он. — Женя, ну ты, сынок, ты вообще бы изобразил чо-нибудь перед отцом. Чо-нибудь представил нам в порядке Малого театра. Под Жарова чо-нибудь. Я Жарова два раза видел на фронте. Уморил от и до. Ты в драмкружке играешь, а я тумак, шофер первого класса. А вообще-то я вас люблю. Дети! Не верите? Гадом быть, чтоб мне не сойти с этого места. Ну где я вам чего достану? Разве я не хочу, чтобы вы были лучше всех! — Он даже заплакал. — Отец выпил, подумаешь. Больше нашего пьют, и то ничего. А я простой русский Иван, кончите экзамены — покупаю велосипед! У меня сыны — во! Если не куплю, заставите меня раздеться и показаться и окно. Вы смоетесь, потому что не знаете, что такое потенциал. Думавете, мне не хочется, чтоб нам завидовали? Мы и так ничего.

— Ты матери пальто сначала купи,— сказал Толик.

— За пальтом дело не станет. Я ей, может, шубу хочу справить. К будущему году.

Толик взял гитару:

Стоял красивый домик, в нем жили рыбаки.

— Играй, а я буду думать. Я буду обдумывать закон Ньютона.

Он прикрыл глаза и уснул. И, как часто бывало, скромно появился на пороге Демьянович, искавший свою жопу по дворам. Физа Антоновна с сочувствием поднесла ему стул. Демьянович был мужик крупный, достойный на вид, и его покорность, мягкость в семье удивляли соседей. Над другим бы посмеялись, но его как-то еще более уважали за одинокое молчание. Посидев, посудив кое о каких делах, он встал и как бы между прочим, словно не за тем приходил, спрашивал: «А моей у вас не было? Почему-то дом па замке».

— Да, наверно, отличилась куда-нибудь, — вежливо, с непониманием отвечала Физа Антоновна. — Была у нас, посидела, говорит — надо идти готовить. Наверно, где-нибудь здесь. Ты спроси у Моти, — посылала она его в другой дом, чтобы он не наткнулся на свою жену, которая где-то болтала и без конца вспоминала о муже:

— Набьет он меня еще. Набьет, как Физу Никита Иванович недавно бил. — Она нарочно говорила. — С синяками ходила, говорит, упала. Ну, это он поднес. Детей свели, никак не ладят. Кому охота за чужим смотреть. Приехал с охоты, она ему и на чекушку не дала. Я полезла к себе в погреб, принесла бидончик, нате, раз вам жалко.

А Физа Антоновна искала ее.

— Я уже начинаю переживать, а тебе хоть бы хны. Иди, Демьянович пришел. Иди, он заболел чо-то, — обманула ее Физа Антоновна. — Не все б тебе прохлаждаться. Мужика тоже надо жалеть.

— Физа! Подружка моя! Я тебя в обиду не дам. А ты иди первой, скажи, что я чижелая, была у маменьки на могилке, разнервничалась, и ты меня угостила. Я одна боюсь идти. Сама знаешь, меня везде зовут, без меня скучно, а Демьянович этого не любит. Он заснет, и я приду.

«Везет же людям, — думала Физа Антоновна. — Им все с рук сходит. А ты стараешься, не знаешь, как лучше угодить».

Ребята готовили уроки. Женя иногда посматривал в окно и обдумывал, с какого места он будет завтра рисовать чужие заборы с тополями в палисаднике. Дневник пустовал.

Толик сопел над составлением плана «Тараса Бульбы». На еще пустой, но уже запачканной пальцами странице он смог написать только две строчки:

«а) положительные черты Тараса.

б) отрицательные черты Тараса».

Составление плана всегда было для него казнью.

— Жень, а какие у Тараса Бульбы отрицательные черты?

— Не знаю.

Старый Тарас им до того нравился, что они не замечали в нем ничего плохою. Это было равносильно тому, как если бы их спросили, какие отрицательные черты вы знаете у своего отца Никиты Ивановича.

 

Ноябрь 196... г.

Во первых строках своего письма сообщаю тебе, что я жива и здорова, того и тебе желаю. Живу как тебе известно, знаешь мою одинокую жизнь, не сильно улыбнешься. Правда, ходят соседи, побудут и ушли, а я опять сама, почти каждый вечер сижу одна-одинешенька, квартиранты то на работе, то дружить уйдут. Скука меня заедает, ну ничего не поделаешь, видно, моя судьба такая — одной мотаться: куда уйду — меня никто не задерживает и приду домой — никто не ждет. Здоровье пока хорошее, не обижаюсь, аппетит хороший, только плохо, что от родных далеко, так скучно по всех, особенно по тебе, пишу письма во все концы, чтоб мне веселей. По радио песню сполняют, грустно так слушать, как же не грустно, доведись каждому такая судьба — тоже заплачешь. Оно вон посмотришь на других, как воскресенье — выйдут мужья с женами на базар или в кино, любовь да совет, а я куда ни кинусь — кругом одна, утром и вечером обсуждаю с собой, как дальше выкручиваться... Одна, сынок, надежда на тебя, что выучишься и станешь человеком и не забудешь свою маму. Старайся, чтоб люди тебя любили, не подражай бессовестным, их сейчас много поразвелосъ, будь правдивый, как все в нашей породе: за копейку не удушатся, свою еще отдадут, хоть без копейки, сам знаешь, никуда.

Я, кажется, тебе писала вперед, что я корову опять оставила, никак не расхлебаюсь с ней, уже и выгоды нет, ну помучусь еще год, потом все равно развяжусь, она мне уже все руки оборвала...

Сена купила машину за 1500 рублей, ну машина небольшая, немного не хватило, за помидоры выручила 100 рублей, огурцы плохие нонче, помидоры тоже неважные уродились. На будущий год, жива буду, посажу побольше, не стану разной дребедени садить. Картошки накопала 15 кулей, выбирали коллективно — ребята как раз были выходные, спасибо помогли, выбрали и сразу привезли. После уборки пристраивали стенку для угля и курям, вот только сегодня кончила, ребята помогли столбы закапывать, а то все сама. Теперь осталось привезти угля и можно зимовать. Все налоги поплатила, а долга еще на будущий год осталось 1500 рублей. Теперь с Нового года, как корова отелится, тогда только помаленьку расплатимся. Бабушка обещала тебе выслать денег к празднику. Не вздумай так погулять, как гулял нонче в мае, а потом объявлять себе великий пост. Не шикуй, не смотри на тех товарищей, в которых родители богатые, нам не с чего взять, корову оставила, та уже покаялась, мало молока дает... У товарищей твоих шаг широкий.

Поздравляю тебя с великим праздником Октября, передают тебе привет все соседи. От меня передавай своим друзьям и подругам праздничный привет.

Кладу 10 рублей...