03. Всё, что случилось на берегах Вомли, Хц помнил, как будто происходило всё вот сейчас, вот-вот только.

Девка-дéвица, спляши, больно ножки хороши.

 Народное присловье

Всё, что случилось на берегах Вомли, Хц помнил, как будто происходило всё вот сейчас, вот-вот только. Ему не стоило напряжения услышать медленный скрип колёс, учуять запах конского пота и жар июльского воздуха в некий далёкий для нынешних людей день, когда по пыльной треславльской дороге влеклось несколько лошадиных повозок.  

В первой, наполненной узлами и домашним скарбом, дремал на облучке грек Мелетий, тёмноликий старик в чёрной хламиде — согбенный (острые лопатки торчали на худой спине), с редкой чёрно-седой бородой, с впалыми и серыми от измаянности за долгий путь щеками — словно сошедший со старой царьградской иконы; на задке повозки, подобрав ноги под долгий подол тёмной епанчи, лежала его дочь Феофано, тонколикая, с загорелыми щёчками и лбом, худенькая девушка лет семнадцати; не озабочиваясь высоким солнцем и жарким ветром, она безмятежно спала, подоткнув под щёку и плечи какой-то мягкий узел. Из-под платья виднелись маленькие ножки с острыми коленками: сдунул подол ветер, обнажил и коленки, и белую исподнюю рубашечку... На голенькие ножки и коленки с интересом косились, весело переглядываясь друг с дружкой, несколько русобородых всадников, сопровождавших Мелетия с дочерью на всём пути от заморского Царьграда до Треславля. «Эх, сплясала бы!..» С духом горячей травы и земли мешался горький запах нагретых солнцем дерюг, которые плотно укутывали содержимое пяти телег обоза; запах щекотал лошадям ноздри, и лошади фыркали и мотали головами. Всадники пребывали в рубахах и портах, привольно скинув шлёмы и кольчуги — на такой жаре в полной воинской выправке оставаться невмоготу, да и никакой разбойник уж не страшен; Тёшкин бор с его болотами и страшными бочагами, тропки меж которыми знали только лихие воры, миновали, слава Богу, а дом уж близок: вдалеке за полем вон, гляди-ка, белеют каменные крепостные башни Треславля и плывут в солнечном небе синие купола церкви Пресвятой Троицы.

Один из всадников, с богатырского разворота плечами, начальник над всеми, загородил глаза ладонью от солнца и вгляделся в даль, где вдруг вздыбилась туча пыли.

— Братцы, — негромко, но решительно воскликнул он, — а ну-ка заправимся, от греха подальше: никак княжич скачет!

Во мгновение ока братцы похватали с сёдел кольчуги и шлёмы и облачились; рукавами рубах приставшую на шлёмы пыль омахнули. Мелетий очнулся от дрёмы, вскинулся на облучке и строго оглянулся на дочку. Девушка встрепенулась и, обнаружив непорядок в одежде, залилась румянцем, проступившем даже сквозь загар. Она обдёрнула подол, сердито нахмурилась и спрыгнула с возка, пошла босиком по горячей дорожной пыли.

— Вас, поди, на княжьем подворье поселят... и не повидаться с тобой, красавица, — быстро проговорил, наклонясь к ней с седла, молодой чернобородый всадник. — А я живу в Кожемятной слободе... всегда можешь справиться: где, мол, Касьян Васильков живёт... Всяк укажет. Поняла, нет? Аль язык заронила? Когда ж ты нашей речи научишься! Вот беда... Слушай же: Ко-же-мят-на-я сло-бо-да... а я Ка-сьян Ва-силь-ков сын.

— Вот уж, право, Емелька-дурачок в лес дрова поволок! — сердито сказал старшой и, придержав коня, аккуратно оттеснил юного воина от девицы. — Девка, что ли, будет по слободе по твоей тебя ищучи срамиться? В своём ли ты уме? За весь путь от Царьграда к ней не подобрался, так что это сейчас тебе припало? За нуждою сам отыщешь... А нет, так сватов и в палаты княжеские пришлёшь... Ножны вон подбери, на брюхо наползли!

По выражению лица Феофано было видно, что она поняла и шёпоты юноши, и окорот старшого. Пламенем полыхнул на Касьяна молненный взгляд карих глаз. Молодой воин зло сощурился и стиснул губы до белизны; гневная судорога исказила худощавое лицо его. Он пришпорил лошадь, на скаку исправляя непорядок в облачении.

Туча пыли, сбиваемая ветром в сторону, меж тем приблизилась, и явилось, что навстречу путникам скачет отряд в несколько человек. Впереди на кауром жеребце, красавце с развевающейся золотой гривой, летел княжич Всеволод. Чуть сзади него, предводительствуя десятком конных ратников, держался верный оруженосец княжича и его дядька Федька Рваный, чернобородый и кривоногий, злющий, как бешеный пёс, с огненными очами двухсаженный великан, которого трепетал весь Треславль... Земля гудом гудела под конями. Феофано испуганно сжалась — так грозен был скачь быстро приближавшегося отряда — и юркнула за возок. Мелетий остановил свою клячу и неловко закарабкался из возка, зацепился ногой обо что-то и едва не кувырнулся в пыль. Старшой, изогнувшись в седле, успел его подхватить за хламиду, за шиворот.

Алый плащ огнём бился за плечами княжича, светлые кудри его трепетали на ветру. На полном скаку он осадил каурого. Строптивый жеребец горячился, дрожал кожею, но под твёрдой рукой хозяина встал как вкопанный; княжич птицею спорхнул на землю. Вмиг слетели с коней и всадники, сопровождавшие грека, склонились пред княжичем в воинском, поясном, поклоне. Вздёрнув бровь, княжич мимолётно оглядел воинов (доволен, доволен остался, увидев ребят в кольчугах и шлёмах: старшому кивнул милостиво) и шагнул к Мелетию, стоявшему у повозки недвижно и похожему на запятую.

— Мирен был путь? Никто не чинил обид?

— Господь всемилостивейший не попустил, — медленно, с акцентом выговаривая русские слова, ответил Мелетий. Он аккуратно, несуетно, перекрестился. Голос грека был густ и басовит, несмотря на его худобу и хилую комплекцию; казалось, словно из-под земли доносится он.

Княжич, ростом выше Мелетия на голову, пристально посмотрел на тщедушного старика сверху вниз, чем-то недовольный. У княжича было некрасивое, но величественное лицо прирождённого властелина. Высокий лоб словно излучал сияние. 

— Князь Мстислав, отец мой, молился за тебя, старик, — сердито проговорил княжич, устремив взор поверх его плеча: на Феофано, стоявшую поодаль с потупленными очами. — Вот Господь и внял... Где книжница твоя? Вот это?

Он отвернулся от Мелетия и быстрым шагом приблизился к одной из повозок, нагрытых запылённой, пахучей мешочной редниной. Он откинул угол, с загоревшимися глазами схватил лежащую поверх груды книг толстый волюм в слегка потраченном сафьянном переплёте.

— Что это? —  крикнул он, оборачиваясь на Мелетия. — Не по-нашему писано!

— На латыни, — всё тем же загробным голосом отозвался Мелетий, не двигаясь с места. Он смотрел на книгу в княжичьих руках с тревогой, словно боялся, что она вспыхнет в чужих руках. — Святого Климента писания... «Лоскутчатая полстина, или Стигматы»...

— Тому и быть: её переложишь спервоначалу, — горячо сказал княжич. Он бросил книгу на место, прикрыл телегу мешковиной. — Что дочь твоя? — крикнул он через плечо, не глядя на девушку, и двинулся вдоль обоза. Потаённый взор карих глаз пронизал пространство между возком и им и пригас, приклонённый вновь в дорожную пыль... Княжич, кажется, не заметил его. Он с нетерпением заглядывая под реднину то на одной, то на другой телеге. Всюду показывались бокастые книги в кожаных и деревянных переплётах, пергаментные рукописи на толстых суровых нитках или металлических скрепах, измятые захватанные свитки, перевязанные несвежими от долгого употребления шёлковыми снурками.

На вопрос о дочери Мелетий не ответил, напряжённо помигал иконными глазами. Ветер трепал чёрную хламиду на его худых чреслах. Княжич осмотрел обоз до последней телеги, дал знак Федьке и взлетел в седло подведённого горячего каурого, нетерпеливо частящего и играющего точёными ногами.

— Старик, — строго проговорил он, проезжая мимо Мелетия. — Научишь меня грамоте латынской и еллинской... Будешь отроков треславльских в науках наставлять, себе помощников, а мне толмачей растить. Я учельню завожу. Мне в грамотных людях великая потреба есть. У меня дела много, на полатях не разлежишься!

Он отвернулся и готов был уже пришпорить каурого.

— Господин мой! — окликнул его старшой и подскакал к нему. — В добрый час слово молвить о князе Мстиславе...

— Плох отец, плох... — скривился княжич, отводя глаза, и дёрнул поводья, чтобы осадить нетерпеливо играющего коня. — У Троицы день и ночь молебствие за его здравие.

— Да продлит Спаситель дни его многоблагословенные! — Старшой перекрестился.

— На всё воля Божья, Ваня... Плоть немощна вельми... Задыхается. Сердце, говорит, огнём палит. Великий князь московский ждёт не дождётся, когда отец преставится, зарится на Треславль. Но не бывать этому!.. Исхитримся, а не допустим! Придумаем что-нибудь. Жаль, грамотных людей у меня для дела не хватает. Тебе спасибо, Ваня, что довёз в сохранности грека с его книжницею. Благое для Треславля дело ты сделал. Говорят, таких книжниц знатных ни у фрягов с немцами, ни у ромеев не сыщешь! Я вот учельню открою и землю нашу треславльскую этой книжницею на всю Русь прославлю. И тебя грамоте заставлю научиться, будешь над всею дружиной моей начальником.

В этот миг Хц, весёлый от любопытства, всею плотью растекшийся меж лошадьми, телегами и людьми и довольно внимавший происходящему, вдруг содрогнулся; странное, острое волнение пронзило его поле; поднятый ускакавшим княжичем столб пыли преобразовался в странное видение: развороченная, похожая на рану, длинная яма с бурыми глинистыми боками, полная чёрной грязной воды, а над ямою стоит страшная, сроду невиданная им гороподобная железная машина с длинной отвратительно громадной железной рукою с когтистым ковшом на конце вместо ладони, на разлапистых железных ножищах с колёсами, а на боках железных написано KOMATZU; и какие-то люди в странных измазанных одеждах суетятся подле, говоря о непонятном и ругаясь богомерзкими словами; а вокруг этого родимый Тёшкин бор, знакомая поляна, и яма разверстая, развороченная страшно в её середине, как раз на месте Дуба; и лес вокруг какой-то поганый, посечённый, поломанный...

Видение мелькнуло и погасло. Княжич во главе своего отряда скакал прочь, поднимая за собою тучу пыли; Мелетий торчал на дороге недвижно и с почтительным  восхищением глазел ему вслед.

Растерянный и испуганный пригрезившимся, Хц от смущения взмыл над землёю и людьми с ненужной резвостью, отчего в пространстве небесном словно хрустальные колокольчики зазвенели; по пути Хц ненароком задел коршуна, который деловито плавал в солнечной вышине; коршун испуганно шарахнулся в сторону (в отличие от людей птицы ощущали его поле). Распластываясь и сжимаясь, Хц через луга и рощи, над берегами сверкающих под солнцем озёр и озёришек, поросшими осокой, понёсся к Аа, страшась увидеть только что пригрезившуюся картину разгрома; нет, слава Богу, бочажок и поляна в Тёшкином бору — их обиталище (тогда ещё Камня не было) — стояли нетронутыми, и Аа под столетним Дубом пестовала недавно отлупившуюся от их поля крошечную Ойю; Аа накрывала Ойю куполочком из своей плоти, чтобы оградить дитя от мощной и гибельной для младенца энергии внешнего пространства. Хц понял, что пригрезившееся ему на дороге — это то, что будет некогда, но чего сейчас ещё нет; он сразу повеселел беззаботно: мало ли что ещё будет!

С семьёй молодой, жаждущий деятельности Хц всегда испытывал что-то вроде скуки (хотя не скука это была вовсе, а трудно передаваемое в слове чувство неловкой узости бытия), и поэтому, убедившись, что у Дуба всё в порядке, он вернулся на большую дорогу.

Отряд княжича скакал уже далеко — едва различимые точки неслись, поднимая пыль, к вратам Треславля; а обоз грека с его библиотекой, дочерью и стражей медленно тащился следом.

Хц прянул осторожно с небес к земле. Там Мелетий понуро брёл рядом с телегой и неуверенно поглядывал на старшого.

Феофано вдруг подала голос. Она что-то громко, ясно выговаривая странно звучащие в здешнем месте иноземные слова, сказала отцу.

— Вот, спрашивает дочь: а что это давеча за звон разлился? — вопросил Мелетий. — Словно завесу из венецианских склянок кто дёрнул. Что это?

— Это, друг ситный, во-о-от что, — распевно ответил старшой и зачем-то взглянул на небо. — Это не склянки какие-то, это русский дух небесным звоном о себе возвещает; мол, «я здесь, глядите у меня»... Он вроде ангела, что ли... только это не ангел. Ангелы везде живут — и у вас за морем, и в папежской земле... а русский дух — только на Руси. Он Русь стережёт... Тебе повезло, старик: его редко когда смертный услышать может. Иногда его и увидеть можно: он на дитятко похож... крохонького... А чуять его только русский человек и чует. Душой. Вот мы пока от Царьграда вкруг моря да по степям мимо идолищ поганых плелись — я его не чуял. А в Русь святую христьянскую пришли, — старшой перекрестился, — так сразу в душе словно сад расцвел. Зде-е-есь он, родимый... Тебе не понять, ты иноземец. 

— Объясни-и-и, — упрямо загудел Мелетий. — Как это «стережёт»? Молоньей ворога поражает?.. Или как?

— Ох, Господи... — Старшой вздохнул и, подумав, проговорил: — Нет, не громом. Душу поднимает на неправду... вот как.

Грек угрюмо что-то долго говорил дочери. По выражению его тёмного лика явствовало, что он не принял объяснений.

Странным образом Хц, помнивший всё из своей жизни, не помнил продолжения этого события. Что-то его отвлекло в тот миг; последнее, что он помнил из той сцены, это как, будто бы невзначай, с опаской посматривая на старшого, Касьян осторожно правил коня, подбирался к девушке, улыбаясь загодя какой-то, видимо, приготовленной фразе. А Хц, кажется, понёсся тогда, снедаемый задорным любопытством, в Треславль, следом за княжичем Всеволодом, в палаты дряхлого от болестей князя Мстислава Доброго... Нет, он решительно не помнил. Вспоминалось, как росла Ойя, как появились друг за дружкой и Ст, и Тш, и Оа, как у каждого обнаруживался свой нрав, и как они, вырастая, исчезали, переселяясь в другие местности; долее других зажился с ними неторопливый увалень Сх, но и он в конце концов почувствовал Зов и умчался вдаль, на холодный восток, к неведомым дубравам, холмам и долинам, явив и спорость, и сноровку и уже с пути послав им, на радость Аа, трепещущий протуберанец своей ласки и благодарности.

 

Хц вспоминал, как несколько лет назад в один из таких же благостных вечеров лета, сменившего холодную весну, он услышал, как сладостный шум листвы перебился урчанием автомобильного мотора; мелькнул за берёзками «УАЗик»; за рулём восседал недавно избранный вице-мэр города Немилова Васенька Фомин, всю жизнь которого Хц подробно знал: Васенька жил в собственном домишке в районе Самострой. —  У него была жена Марина и две дочки, Полинка и Дуня. Марина не работала и ругалась на Васеньку за то, что Васенька запретил ей её торговый бизнес. Марина держала киоск на базаре у Покрова: раз в месяц ездила в Москву на лужниковскую ярмарку, закупала там оптом мешок разной женской мишуры — лифчички-колготочки, заколочки-серёжечки, цепочечки-браслетики, реснички-ноготочки и т.п. и расторговывала в своём киоске; а Васенька прикрыл это после того, как его избрали вице-мэром: мол, не к лицу жене вице-мэра коммерция на базаре, город судачить будет; и стала несчастная Марина, лишившаяся любезного душе дела, томиться дома, изнывать от безделья и домашней маяты и ругаться на мужа на чём свет стоит; так и испортилась жизнь в некогда ладненьком мирке Фоминых... — Васенька остановил машину возле самого Камня и принялся непонятно копошиться в кабине; Хц, разумеется, не преминул протянуть к машине поближе свой протуберанец; обнаружилось, что Васенька пересчитывал в руках увесистую пачечьку иноземных денег: долларов. И лицо его было странным: невасенькиным каким-то, незнакомым, жёстко заострившимся каждой чёрточкой. — Сколько уж восходов и заходов минуло, а Хц всё помнил его тревожное, смятенное лицо.