5.

5.

Яко зверь бях...

Древняя повесть

Всю осень из Треславля шли тревожные вести. За толико короткое время лукавый Касьян Кожемяка забрал себе в руки силу непомерную, стал у князя Димитрия чем-то вроде домашнего управителя, и, хоть и не лез в дела видимо, а ходил шестом не достанешь, и без его ведома мышь к князю проскочить не могла, и по срочным делам, бывало, нужные люди неделю-другую обретались в бездейственном ожидании в княжьих сенях. Сам же Димитрий вдруг люто забражничал, девок непотребных к нему по ночам везли, и с этим-то как раз вожжался Тёшка Лютый, бывший вор и громила с большой дороги. Бояре роптали. Народ роптал. Даже Гермоген, когда-то с такой радостью благословивший смену на треславльском столе (некогда ненавидел, по старым обидам каким-то, князя Всеволода ещё со Мстиславовых времён, всё хитрил что-то, плёл супротив него), прислал о.Нилу с человеком послание о неуряде в Треславле — да чем уже теперь-то мог Нил помочь? Написал, конечно, увещательное письмо неразумному братцу, послал его с Федькой — ан не пустил Касьян Федьку к князю, стал на пороге насмерть, бросился было письмо отнимать! Федьке, ошеломлённому такой наглостию, пришлось меч обнажить; плашмя тем мечом Касьяна огрел по шее, чем прыть его и остудил, да и был таков, и ни один из Касьяновых храбрых воев не осмелился Федьке путь заступить: по-старинке боялись его, дьявола бешеного. На обратной дороге в Нилов скит Федька последними словами поносил себя за то, что не зарубил поганого кожемякиного щенка, выросшего в этакого змия ядовитого. Второй раз выпустил его невредимым! Доносили Федьке, что частенько тайком приезжают к Касьяну какие-то люди — по обличью и по говору, из Москвы; как стемнеет, шепчутся с княжьим стражником в доме у Фёклы, матери его, на кожемячьем подворье, и в темноте же, раньше, чем выпадает роса, скачут из Треславля вон; будто и нет никаких гостей. И Касьян о них князя не извещает... Федька об сём Нилу не сообщал — новая жизнь того захватила.

 

О.Нил не отвлекался на праздное времягубительство, не позволял себе и к Мелетию заглянуть в его пахучие просторные тесовые палаты с книжницею, куда тянуло как магнитом, — а сразу, едва помолившись с утра, отправлялся за реку, в луговую падь, на глинную купань, где открылась отменная глина, годная на кирпич. Неподалёку поставил о.Нил и печки для обжига. Не брезгуя, он наравне с работниками кидал в возы тяжеленную глину, тягал из печного чрева дышавшие пеклом чугунные решётчатые исподы с обожжёнными чёрно-седыми кирпичами, которые, остывая, делались тёмно-красными.

В редкие передышки о.Нил смотрел изнизу на свой берег, высокий, который получил имя: Гора. Пред ним, мощно напружинив хребет, блестела под синими осенними небесами речка Вомля; в ней отражался обрыв с рабочими сходнями и маленькая маковка Богородицы с крестом: на самой вершине Горы уже красовалась свеженькими бревёнчатыми боками намедни освящённая церковь Богородицы.

По всей Горе, насколько хватало глаз, кипела работа. Не по дням, а по часам росла, оттеснив опушку бора, устраивалась по-над рекою Богородичная обитель. Тынную ограду, наскоро поставленную летом, сейчас меняли на вечную, каменную, и, начав от леса, уже дотянули до углов. О.Нил прикидывал всякий раз, сколько подвинуто кладки за день и успеется ли замкнуть её до снега, и выходило, что успеется. В том же божился Артемий Мотас, зодчий, званный из Торопеня. Божился и в том, что Башню к лету будущему поставит. Подшев, подстенок то есть, уже соорудили, и камнем, привезённым из сосунцовских каменоломен, доверху и доровну забили.

Вместе с другими о.Нил грузил остывший кирпич на плоскодонные струги, вместе с другими ворочал рулевое весло, вместе с другими толкал возы с кирпичом на берег и помогал лошадям встаскивать их наверх...

Умаяв себя трудами до изнеможения, отпев истово у Богородицы вечернюю службу (служил преподобный Иоасаф, намедни по настойчивому ходатайству Гермогена присланный сюда из Москвы, от Чудова, око назирающее и недремлющее), тела не чуя от усталости, валился Нил вмёртвую в келье (верный Федька, не одобрявший сего самоистязания, спал тут же, на пороге, поперёк двери), навскоре забывался сном — да ненадолго, ибо всякую ночь неотступно в келью проникал тонкий призрак Феофано, садился к нему на ложе; о.Нил чувствовал, как подавался под ним соломенный тюфяк. Бледный прекрасный лик с пронизывающими карими глазами склонялся над его челом; тёплое дыхание овевало его щёки; в нежной робкой улыбке трепетали тонкие губы, и пьянили тайные слова любви, которые знала лишь единственная душа на свете... Нил поднимал руки, чтобы погладить эти хрупкие щёки, обнять покатые милые плечи, сдвинуть с них податливые покровы красной епанчи, любимого платья Феофано, припасть, заласкать жаркие млечно-гладкие маленькие груди... Но руки хватали пустоту, воздух, и непроницаемая темь воцарялась в келье, и от порога нёсся в темноте плотный Федькин храп; с неслышным, потаённым стоном ронял руки Нил; после короткого сонного забытья призрак возвращался, и возвращалась с ним невыразимая саднящая мука.

А там и рассвет, не приносящий радости, втекал в узкое высокое окно...

                     На этом рукопись М.Ф.Мальцева обрывается.

 

 

 

Дело об убийстве Игнат Захарыча осталось непрояснённым. Кто-то пытался пустить по городу слух о самоубийстве: будто бы пистолет видела жена в руке мёртвого Игнат Захарыча, когда нашла его лежавшего головой в луже крови на пороге спальни. Но в ответ на деликатные расспросы Евдокия Владимировна это категорически отрицала и говорила, что пистолета у Игнат Захарыча отродясь не было. Конечно, при своей должности ему ничего не стоило иметь оружие, но, говорила она, он не заводил его из принципа.

 

У Егора и Саввы с библиотекой князя Треславльского ничего не вышло. Поддержки у городского начальства после гибели Игнат Захарыча они не получили. Фомин, новый мэр, наследник, которого они пытались разжечь, взывая к памяти Михал Фёдыча, даже рукопись повести ему предлагали прочитать, категорически отказал им в какой бы то ни было помощи.

 

После ухода Мальцева всё как-то быстро решилось с детским домом: его расформировали, детей, никому, кроме Мальцева, оказывается, ненужных, развезли по другим местам с рук долой. На в какую Болгарию и в Анапу они не ездили.

 

Гордума с месяц подискутировала, восстанавливать или нет Мотасову башню, потом как-то естественно разрешилось и с башней: ни о каком восстановлении и речи не могло быть, ибо, кроме фотографий её внешнего вида, никаких других документов не было, даже внутренние замеры куда-то делись, а восстанавливать по фотографиям — получится безвкусный новодел, ни на что не годный: по опыту известно. Да и денег никто на восстановление не давал. Так что и разговаривать долго было не о чем.

 

Обветшалый и опустевший после упразднения детского дома Богородицкий монастырь снесли, и снесли быстро, даже — непонятно с чего — поспешно: за первую неделю августа. На уютном, обжитом веками месте древнего памятника воззияла ровная, как аэродром, пустошь, кончающаяся обрывом к Вомле. Вскоре по городу разнеслось, что в Немилове со следующего года начнётся добыча морёного дуба, которого в пойме Вомли оказалось немеренное количество.

Никто из нас не знал, что это такое. Мне это объяснил Егор, с которым мы сначала по-соседски, а со временем подлинно, по-мужски, сдружились.

 

В августе месяце город, вернее, компания «МОДУБ Энтертейнмент», быстро основанная Дуяновым и Бородаем, получила уже первый транш кредита от одного швейцарского банка по гарантии, авалированной мюнхенским «Баварским Ландесбанком». Предприятие «Зоя Недбайло и Со» времени не теряло ни секунды, не раскачивалось ни дня.

 

С осени началось строительство ванны, предназначенной для хранения извлечённых из почвы стволов морёного дуба, которым противопоказан открытый воздух: из-за окисления в древесине при хранении на открытом воздухе появляется громадное внутреннее давление, и стволы как бы разрываются изнутри, рассыпаются на бесформенные, ни к чему не годящиеся куски. Будущую добычу надо сушить в специальной высокотемпературной сушке, строительство которой тоже было затеяно этой же осенью. Для этого понадобилось ликвидировать Белый Камень. Возни с ним достало на неделю. Выковырять его из земли оказалось невозможно; его взорвали, пробурив в нём скважину и заложив туда тротил. Камень будто сопротивлялся: пока буравили его, измучились, свёрла ломались каждую минуту, как спички.

Как только взорвали Белый Камень, перестал появляться на улицах нашего городка милый лопоухий призрак с треугольным личиком не то зверька, не то дитяти, похожий на берёзовый листок, с огромными пронзительно-печальными глазами.

 

Зимой Фомин возил Ксюшу в Швейцарию, показывал её европейским светилам. Вернулся без неё; на всю зиму оставлял её в лечебнице в Альпах; при ней была какая-то студентка инъяза, нанятая Фоминым в Москве. В городе пожимали плечами и строили глухие догадки, откуда вдруг у Фомина оказалась такая прорва денег. К лету Ксюшу привезли обратно. Улучшения не наступило.

 

Шурочка часто заходит к Егору домой, и вообще их повсюду в городе видят вместе. Егор попытался было издавать в Немилове свои «тетради нового века», да не пошли они — дόроги слишком оказались для немиловчан. До сих пор — вот уже весна прошла, учебный год кончился — лежат нераспроданные в нашем единственном на весь город книжном магазине. А в начале учебного года Егор устроился в нашей центральной школе №1 преподавателем немецкого языка.

К нему в гости заглядывает Иван Иванович Лаптев, иногда с Саввой — когда Савва наезжает к Лаптеву. К чаю или к чему-нибудь покрепче меня непременно зовут. Савва неизменно печален, хмур, заводит философские разговоры о Добре и Зле, о непознанной «третьей силе». Егор ему ответствует о Демиурге, о дерзновении, о «дважды два не четыре, а семь с половиной». С Зоей Савва развёлся — тогда же, после наших июньских событий. Его что-то тревожит. Он сетует и сокрушается, что не предотвратил разрушение Мотасовой башни. «Даже вот лазутчика, — он вперял свой синенький взор в Егора, — во вражеский стан посылал, ибо знал, что эти мерзавцы что-то затевают, хотят её сковырнуть для чего-то. Но вот и без них Бог попустил зачем-то... Зачем, а? Неисповедимы пути Его, знаю, — а всё равно горько, горько...» Однажды он заявил, что всё в жизни — не у него, «а вообще» — идёт не так, как надо.

 

Лаптев подарил Егору свою книжку — «Цветы добра», которую Егор давал мне читать. Там красным карандашом Егор подчеркнул одно место. Вот оно: «Маленький русский город — это хранилище всего живого и ценного, что осталось в русском народе, несмотря на десятилетия измывательств над его здравым смыслом и старательного вытравливания корней русского бытия. Русская духовность цветёт именно здесь. Дело не в “неспешном образе жизни”, который поражает после шумной суеты столиц, а в особенном — “человеческом” т.е. культурном, а не “цивилизованном” — отношении к человеку. Здесь дышится по-другому. Здесь другой воздух.»

Около этого места на полях книжки красовалась звёздочка, как у примечания. На последней, чистой странице книги я нашёл написанное тем же красным карандашом: «Так ли? Иногда мне кажется, что более прав Брюсов, который писал, что русский уездный город — олицетворение всего нежеланного, неживого, немыслящего». И — через интервал, ниже: «Бог с ним, с Брюсовым — этот человек мегаполиса жил в другой России. Где ему понять!..» А ещё ниже, ещё через интервал: «Spengler: “Кровь предков течет по цепи потомков, объединяя всех их великой взаимозависимостью судьбы, такта и времени”. Что ж, Шпенглер не дурак. Ухватил сокровенное. Вот о чём надо думать. Буду писать об этом.»

И я несколько раз замечал на столе Егора какую-то рукопись, которую он при моём появлении стеснительно убирал с глаз долой.

 

Эх!..

 

Высокие небеса, а под ними — леса, а за лесами — ещё леса, и влажные низины, и светлые безлесые холмы, и снова леса, и холмы, и низины, и серебряные озёра с топкими берегами под осокой и камышом, и прозрачные ручьи в густых травах, и голубые поля льняные, и бескрайнее золото взрастающих хлебов...

 

Примечания

[1] Я хорошо знаю, что означает в России «сердечный приступ».  Ваш Руслан всю ночь водку лакал в баре. Он пьян! Будьте любезны, майн герр, переведите Зое, что я Руслана увольняю. Мне надоело. С меня хватит (нем).

 

     [2] Это ещё кто?! (нем).

     [3] Муж?! Ради Бога, что это всё, наконец, значит?!(нем).

[4] Arschloch — досл. Дырка задницы (нем.) — самое страшное оскорбление у немцев.