[03] На вокзале Алексею повезло...

   На вокзале Алексею повезло. Несмотря на пробки на дорогах и толчею в метро, у него до отправления поезда оставалось в запасе еще добрых полчаса. Алексей получил деньги в банкомате и пошёл добывать билеты. Девчонка из справочного бюро его не обманула: поезд действительно уходил без четверти десять, билеты в кассе тоже были. Правда, лишь самые дорогие, повышенной комфортности – SW,  в которых Алексей, всегда помня об их с Леркой не очень большом семейном бюджете, ездил редко. Но сегодня выбирать не приходилось – скорбную его поездку не отложишь  ни на завтра, ни на послезавтра. И Алексей, не раздумывая, билет в вагон SW приобрел.

  Купе, рассчитанное всего на двоих пассажиров, было просторным, чистеньким, с заранее заправленными постелями, что в обычных вагонах встречается  нечасто.

  Затолкав сумку под сидение, Алексей устало сел возле окошка и стал смотреть на перрон, на прощальную суету, последние объятия, поцелуи и слезы отъезжающих пассажиров и остающихся в Москве их родственников и знакомых. Завидовать этим объятиям, поцелуям и слезам  он вроде бы и не завидовал, но все равно почувствовал себя ещё более усталым и опустошённым, как после неудачной, с летальным исходом операции. И не только потому, что у него умерла бабушка Устинья (и возможно, он один-единственный во всём поезде едет на похороны), но и потому, что его никто не провожает, не обнимает, не целует и не плачет. Вернее, Лерка, наверное, еще до сих пор плачет, сидя на кроватке у Митьки, но плачет вовсе не от разлуки с Алексеем…

  Второго пассажира в купе пока не было. Алексей радовался этому и в тайне надеялся, что, может быть, так оно и будет до самого Киева: охотников после богатой Москвы покупать билеты в столь дорогой вагон, наверное, найдется немного.

   Попутчик  не объявился даже, когда поезд тронулся, и надежда эта ещё более в Алексее укрепилась. Он переоделся в спортивный костюм и в ожидании проводниц, которые с минуты на минуту должны были объявиться в купе (одна проверит билет, а другая поставит на столик обязательный в подобных вагонах холодный ужин), пошире распахнул на окошке штору.

  Поезд всё набирал и набирал скорость, и за окном теперь уже мелькали прощальные огни в высоких однообразно-серых домах на юго-западе Москвы. С каждым перестуком колёс она всё  больше и больше отставала от него и, будто уходила в небытие,  в кромешную пугающую темноту.

  Поддаваясь этому обману, этому небытию, Алексей тоже постарался отрешиться от Москвы, от всего, что он покинул в ней и оставил. Весь он был уже не здесь, не в Москве, а там, возле умершей бабушки Устиньи, отца малолетней своей сестры  Марьяны и даже рядом с молодой мачехой.

  Но отрешиться ему так и не удалось.

  Вдруг вспомнились Алексею детские простодушные слова Митьки о том, что умерла бабушка Шура. Обижаться на Митьку Алексею, конечно, нельзя было, но все равно Митькины слова, сказанные почти бодро и весело, больно затронули его. Бабушка Шура (курская бабушка, как было принято называть ее в их доме) – это мать Алексея, Александра Николаевна, по возрасту ещё как бы не очень и похожая на бабушку – на сегодняшний день ей всего около шестидесяти. Но Митька вспомнил именно её, потому что бабушка Шура, хотя и не очень часто, но все-таки приезжала к ним, в Москву, жила иной раз и неделю, и две, и три, баловала Митьку дорогими подарками, водила  по разным, очень заманчивым для него местам: в цирк, в детский театр, в детские магазины, где он мог выбрать себе любую игрушку.

  Бабушка Шура действительно жила в Курске с новым, уже, кажется, третьим или четвертым по счёту мужем и единоутробным одиннадцатилетним братом Алексея - Славиком, Вячеславом, названным так в честь этого третьего или четвертого материного мужа – тоже Вячеслава. Мать всё грозилась привезти Славика в Москву, познакомить и с Алексеем, и с Леркой, и с Митькой, но так до сих пор и не привезла.

  Бабушка Шура жила в Курске, но коренной курянкой она не была. Родилась мать далеко от него, в местах лесных и забытых Богом, как она иногда любила о них говорить, на границе Пензенской области и Мордовии в маленьком барачном поселке на берегу реки Мокши, который назывался Кирпичный Завод. Коренными курянами была бабушка Алексея по матери - Зина и он сам.   

  Бабушка Зина, правда, родилась не в самом Курске,  а в крохотной какой-то деревушке или даже хуторе под городом Обоянью. Алексей же родился в Курске в общежитии медицинского техникума, где мать училась, потом жил опять-таки в общежитии, но уже военном, похожем на казарму финском домике,  в котором его отцу, Владимиру Алексеевичу, старшему сержанту сверхсрочной службы, выделили небольшую комнатку, а потом, после развода родителей, на улице Пионеров в шатком дощатом флигеле, стоявшего на задворках большого кирпичного дома бывших дворян, Анны Всеволодовны и Анны Сергеевны Старосельских. Там на склонах и спусках к реке Тускари прошло его детство и ранняя юность до пятнадцати лет. Курск был родным и желанным для Алексея городом, но теперь, в общем-то по вине матери, может быть, и навсегда отверженным.

  Бабушка Зина оказалась в Кирпичном Заводе не по своей воле.

  В голодном сорок седьмом году ей было всего семнадцать лет. Работала она после окончания семилетки, как и все её подружки, в колхозе, в полеводческом звене. Самую страшную зиму сорок седьмого года они с матерью, младшей сестрой Таней и прабабушкой Алексея – Лидой (отец бабушки Зины, прадед Алексея – Иван – погиб на фронте) почти уже было пережили, готовились к весне, к посевной нового сорок восьмого года. В колхозном амбаре, несмотря на голод и мор, сохранилось для этой посевной два бурта пшеницы и ржи. Бригадир занарядил звено бабушки Зины на его подработку. И вот однажды, отправляясь уже в сумерках домой, она насыпала в голенища резиновых сапог, которые специально для этого замысла обула, килограмма по два пшеничного зерна, чтоб дома смолоть его на ручной мельнице-крупорушке и хоть немного подкормить младшую свою сестру Таньку, которая уже начала с голоду пухнуть. Ни бригадир, ни весовщик, начальствующий над амбаром, хитрости её в потемках не заметили, и бабушка Зина благополучно отправилась домой березняком и огородами, подальше от человеческого придирчивого глаза.

 Отправилась, но не дошла. Почти уже возле самого двора и калитки ей вдруг повстречался на бричке, запряженной буланым жеребцом, уполномоченный не то их райкома партии, не то из райисполкома, засланный в их деревеньку-хутор специально для наблюдения за подготовкой к столь ответственной после голодной зимы посевной кампании.

  Судя по всему, он уже возвращался в город, хорошо накормленный и напоенный председателем колхоза, но все равно от его зоркого натренированного глаза не утаилось, что деревенская девчонка-колхозница пробирается по улице каким-то подозрительно медленным и тяжёлым шагом. Уполномоченный окликнул её, остановил и без особого труда догадался, в чем причина её медлительности.

  В сельсовете, куда привёз Зину уполномоченный, её заставили разуться и высыпать из сапог зерно. В присутствии понятых: срочно вызванных председателя сельсовета, секретаря партийной организации и дежурившей возле телефона десятской зерно это взвесили (его оказалось целых четыре килограмма). Тут же был составлен протокол, и уполномоченный, не дав даже Зине зайти домой, увёз её в район и сдал из рук в руки в милицию.

  Судили Зину без долгих разбирательств и следствия, скоро и праведно, как было и принято в те жестокие послевоенные времена. Дали ей восемь лет тюрьмы: по два года за каждый килограмм унесённой в резиновых сапогах пшеницы.

  Ещё до суда Зину дружно и единогласно, под надзором секретаря партийной организации, человека не местного, объявившегося в деревне после войны невесть откуда, не знающего и не щадящего её жителей, исключили комсомола, куда она совсем недавно вступила. Но и это был ещё не весь позор для Зины. В районной газете опубликовали про неё статью под названием:  «Воровка – расхитительница социалистической собственности», сопроводив её броской почти на четверть станицы карикатурой. Эту до дыр зачитанную односельчанами газету-листовку  ей показала мать на последнем свидании перед отправкой в лагерь. С собой листовку Зина не взяла, но в душе и в сердце таила её и помнила все долгие годы своего заточения.

 После многодневного путешествия в телячьем вагоне вместе с такими же, как и она, преступницами, «расхитительницами социалистической собственности» и месячного сидения в пензенской пересыльной тюрьме наконец попала Зина в печально знаменитый Кирпичный Завод, который  вплотную примыкал, был частью зэковского лагеря. Слухи об этом заводе ходили разные. По одним, получалось, что будто бы в предвоенные тридцатые годы был здесь вначале построен сам кирпичный завод с барачными помещениями для вольнонаёмных рабочих, а тюремный, зэковский лагерь, тоже барачный продуваемый всеми ветрами и стужами, образовался уже позже. По другим же - всё случилось как раз наоборот: вначале был построен в лесу, подальше от человеческого глаза лагерь для заключённых, с колючей проволокой в три ряда, со сторожевыми вышками, собаками,  и всем прочим, необходимым для лагерной жизни, а потом, уже сами заключённые построили на пустыре, где обнаружились большие запасы и залежи красной «сухой» глины кирпичный завод, сами же они, уподобясь кротам, разрыли глиняные бесчисленные карьеры.