[07] В словах Константина Игнатьевича о том, что в родовом наследии Алексея по материнской линии все воры и бандиты...

 В словах Константина Игнатьевича о том, что в родовом наследии Алексея по материнской линии все воры и бандиты, была немалая доля правды. ФСБ дала ему на этот счёт сведения  действительно точные и достоверные.

  Тут уж, что ни придумывай и как ни изворачивайся, а бабушка Зина по строгому советскому суду и закону считалась и воровкой, и преступницей, расхитительницей социалистической собственности, и никто на свете не смог бы разубедить Константина Игнатьевича и Маргариту Александровну в обратном.

  Попав в тюрьму, на Кирпичный Завод, бабушка Зина жила с такими же, как и она, воровками, позарившимися на социалистическое колхозное имущество, в лагерных бараках за колючей проволокой. Работала она на заводе, вернее, как бы даже  и не на самом заводе, а на глиноземном складе, загружала вручную лопатами сваленную в горы-бурты глину в глиномешалки. Водили лагерниц на склад под усиленной охраной с собаками-овчарками, которые при малейшей заминке женщин кидались на них с натренированным волчьим каким-то остервенением и лаем.

  Вместе с зэками, с заключёнными, работали на заводе, правда, в других цехах, на расфасовочных машинах, на обжиге и на складе готовой продукции и вольнонаёмные рабочие, «вольняшки», как их называли зэки. Жили вольняшки в поселке точно в таких же домах-бараках, как и лагерники, с той лишь разницей, что вокруг этих бараков не было колючей проволоки и высоких караульных вышек по углам, где несли бдительную службу солдаты-охранники. Небольшим числом, доставая всеми правдами и неправдами в сельсоветах и колхозах отпускные справки, устраивались на кирпичном заводе и жители окрестных деревень.

  Среди этих деревенских отпущенников однажды объявился и будущий дедушка Алексея по деревенской кличке Колька-Залётный.

  Жил Колька с овдовевшей в войну матерью в Глиняной слободе, всего в пяти километрах от Кирпичного Завода. Слобода эта не зря называлась Глиняной. Все жители в ней занимались гончарным, горшечным промыслом, добывая глину в том же карьере, откуда возили её и на кирпичный завод. По вполне достоверным слухам, кирпичный завод и зэковский лагерь возвели здесь как раз потому, что с незапамятных времен обнаружены были в этих местах большие запасы хорошей красной глины, одинаково пригодной для изготовления и обжигной посуды (горшков и кувшинов любых объемов и размеров, мисок, вазонов под цветы, солонок), и обжигного красного кирпича.

  В роду Кольки горшечниками, гончарами были и отец, и дед, и прадед. Получив похоронку на мужа, приспособилась к гончарному кругу и мать Кольки, Алексеева прабабушка – Марфа Савельевна, иначе ведь на худых колхозных трудоднях не прокормить ей было ни себя, ни единственного своего малолетнего сына.

   Само собой разумеется, что и Колька с раннего детского возраста, еще при отце, приучался к гончарному делу. Но к пятнадцати годам, когда он вполне уже мог бы заменить на гончарном круге   часто прихваривающую мать, стать кормильцем семьи, как становились многие его сверстники, военные сироты, Колька нашел себе другой более прибыльный промысел. Без отцовского присмотра (а иногда неплохо бы и ремня) парнем он вырос действительно залётным и хулиганистым, предводителем таких же, как и сам, деревенских залётчиков и хулиганов. Но мелкое озорство (побить задиристой ватажкой ребят из соседней улицы, разорить палисадники с цветами возле дома какой-нибудь неверной подружки-красавицы, начисто обобрать, отрясти в окрестных садах яблони и груши) – это бы ладно, на это кто был не способен в юные подростковые годы. Колька же к уличным битвам, к разорениям и набегом на сады быстро остыл и начал,  вооружившись обрезом, который смастерил из отцовского охотничьего ружья, выходить с двумя-тремя самими преданными ему дружками на пензенскую дорогу и безжалостно грабить там всех прохожих и проезжих. Больше всего от Кольки доставалось как раз гончарам-горшечникам, соперникам  его по ремеслу. В базарные дни (четверг и воскресенье) гончары, нагрузив проложенную соломою или сеном посуду на телеги, везли её на продажу в вольнонаёмный посёлок кирпичного завода или за десять километров, в район, или даже в дальнюю Пензу. Рано поутру, в предрассветных сумерках Колька Залётный пропускал их на богатую торговлю беспрепятственно. Но зато поздно вечером, тоже иногда уже в сумерках и ночи, когда гончары возвращались домой с какими-никакими деньгами в карманах и узелках, он останавливал их на пустынной лесной дороге и, угрожая обрезом, обирал до нитки. Своих, правда, односельчан из Глиняной слободы он предусмотрительно не трогал, боясь, кабы те не опознали налётчиков, хотя они и надевали на головы мешки с прорезями для глаз, и не донесли в милицию. Зато остальным не было от Кольки никакой пощады. Если же кто пробовал ему и его дружкам-подельникам сопротивляться (горшечники ведь тоже были не все робкого десятка: зная о возможных нападениях Кольки, и ружья, и обрезы в дорогу с собой  захватывали), он расправлялся  с ними особым образом. Калечить свинчатками и ножами или, тем более, убивать горшечников насмерть из обреза  Колька  не покушался, а просто хорошо запоминал в лицо и в следующий четверг или в воскресенье встречал рано утром ещё с нераспроданным товаром по дороге на базар и в мелкие черепки разбивал этот товар камнями и специально заведёнными для такого погрома дубовыми слегами.

  Тюрьмы Кольке за разбой и грабеж на пензенской дороге, конечно, было не миновать.  Рано или поздно либо милиция, которой о ночных его разбоях и нападениях было известно, выследила бы и поймала  его, либо сами горшечники, объединившись, пошли бы на Кольку волчьей облавой и, скорее всего, пристрелили бы на месте.

   Спасла его мать. Вначале она никак не могла понять, откуда у Кольки вдруг появились деньги, которыми он сорил налево и направо: купил себе гармошку-трёхрядку, хромовые сапоги и даже редкий ещё по тем временам велосипед, давал сотню-другую и ей на домашние расходы, объясняя путано и неясно, что деньги  выигрывает в карты в Кирпичном Заводе у освободившихся из тюрьмы и осевших там зэков. Но когда пошли тревожные слухи о грабежах на пензенской дороге, мать быстро догадалась, что всё это дело рук её залётного Кольки  ( к тому же и пропажу мужниного охотничьего ружья обнаружила), и деньги у него никакие не картёжные (где это видано, чтоб обыкновенный деревенский парень, пусть даже и неисправимый хулиган и задира, мог обыграть прожжённых зэков?!), а самые, что ни на есть, ворованные, добытые обрезом у горшечников.

  Слабыми своими силами мать ничего, конечно, не могла поделать с Колькой, который уже и водку начал пить и за девками (своими и с Кирпичного Завода) увиваться, приманивая их дармовыми деньгами и дорогими подарками. Она лишь сказала ему по-матерински строго и назидательно:

         - Если тебя поймает милиция, так это ещё твоё счастье. Дадут тебе лет десять – даст Бог, отсидишь и выйдешь. Но если ты попадешься горшечникам, так переломают они тебе руки-ноги (ты наших мужиков знаешь), и что я тогда буду с тобой, калекой, делать?!

   Мужиков-горшечников Колька знал и, к удивлению матери, послушался её. Правда, вовсе не потому, что сжалился над нею, внял её просьбам, а потому, что по-звериному почуял – вот-вот действительно поймают его и милиция, и разъярённые горшечники.

  Распустив свою разбойную ватажку и спрятав в потаённом месте в лесу хорошо смазанный и завернутый в клеёнку обрез, Колька сказал матери:

          - Ладно, добывай отпускную справку, пойду на кирпичный завод.

  Мать после нескольких походов к председателям колхоза и сельсовета с кошёлками сала и сохранёнными «бандитскими» деньгами Кольки, справку добыла. Председатели от кошёлок и денег не отказались, хотя готовы были дать эту справку и без  всяких обыкновенных в подобных случаях и как бы даже обязательных подношений. Работник из Кольки в колхозе был никакой, ходил на общие работы через пень колоду, когда вздумается: вырабатывать обязательный колхозный минимум ему ещё не полагалось, поскольку Колька не достиг совершеннолетия, а своими выходками забот он доставлял им много. Председателям был весь резон отпустить Кольку на все четыре стороны. Полной ответственности с себя они, конечно, снять не могли (жить-то он все равно оставался в слободе). Но при случае можно было и отговориться, снять с себя вину за Колькины художества, мол, он теперь не колхозник, а рабочий кирпичного завода, и пусть по всем статьям отвечает за него заводское начальство.

  На кирпичный завод с отпускной справкой Кольку взяли без особых осложнений. К семнадцати годам он вырос парнем крепким, жилистым, в любой работе, если не ленился, выносливым. Такие на заводе были нужны всегда.

   Определили Кольку, не имеющего пока никакой рабочей специальности, грузчиком на складе готовой продукции. Впрочем, он ни на что иное и не претендовал, хорошо зная по рассказам деревенских мужиков, давно работавших на заводе, что место это, во-первых, намного легче, чем в горячем цеху, на обжиге, а во-вторых, если  иметь голову на плечах, так и доходное. Можно было, договариваясь с кладовщиками и вахтерами на проходной, выносить после каждой смены по два-три замотанных в ветошь кирпича, чтоб после утаскивать в мешках или увозить их на велосипедах домой и складывать высоким штабельком где-нибудь в сарае. Когда же кирпича набиралось сотня-другая, его ничего не стоило выгодно продать и своим, слободским, и поселковым жителям, и чужим, заезжим покупателям. Кирпич в те послевоенные годы был в большом дефиците и цене, и недостатка в этих покупателях не наблюдалось.

  Колька голову на плечах имел. Многоумную и хитрую голову.  В первые недели и месяцы работы на заводе он ни единого кирпичика через проходную не пронёс, ни единого не перебросил и через забор, чем многие рабочие, едва ли не в открытую занимались (за оградою и забором кирпичи эти подбирали подговоренные дети и подростки, с которыми охрана, если даже и ловила их, ничего поделать не могла: хорошо наученные родителями, они всегда говорили одно и то же,  мол, нашли кирпичи под забором, а кто их туда выбросил, не знаем). Прилежно, в полную силу работая, Колька приглядывался и изучал, что тут и как на заводе, чтоб при случае на мелочи не размениваться, а сразу сорвать куш побольше.

  Но ещё придирчивее, чем к порядкам на заводе, приглядывался он к работавшим на нем женщинам: и вольнонаёмным, поселковым, и заключённым, лагерницам. К лагерницам даже и повнимательней, потому что среди них, донельзя истосковавшихся по мужскому вниманию и ласке, легче было найти, сговорчивую и готовую на всё подружку.

   Обманывая, а иногда и подкупая то пачкой хороших дорогих папирос, то бутылкой самогонной водки не очень бдительную охрану (куда эти несчастные лагерницы с завода убегут, где скроются?!), он проникал к бетономешалкам и вскоре намётанным и опытным уже глазом высмотрел-выследил в серой (казалось, все на одно лицо)  толпе Зину.

  Несмотря на подневольную тяжкую работу, на полуголодное лагерное существование, была она девчонкой редкой красоты: высокой, статной, к тому же ещё и характер  имела крепкий, неуступчивый, в обиду себя никому не давала.

  Охотников к такой красоте и стати и среди охранников (солдат и офицеров), и среди вольнонаёмных, холостых и женатых рабочих, и, тем более, среди зэков, которые тоже всеми правдами и неправдами проникали к бетономешалкам, было много. Но Зина  с неподкупной твёрдостью отвергала их всех, словно и в этой распроклятой беспросветной жизни ждала и надеялась встретить своего одного-единственного суженного, посланного и дарованного ей Богом.

  И вот дождалась! Женские душа и сердце – непостижимая и неведомая тайна и загадка, и никому не дано понять, почему они перед одним человеком неотворимо закрываются, леденеют, а перед другими распахиваются во всю свою ширь и горят, пламенеют жарким огнём.

  При первом же появлении Кольки возле бетономешалок он тоже глянулся Зине, хотя, казалось бы, не был особо приметным ни лицом, ни ростом, одно лишь отличие – жилистый, хлесткий, да в любом деле изворотливый и залётный. А вот же – глянулся,  приворожил, и Зина теперь боялась лишь одного, что он выберет не её, а какую-нибудь иную более доступную товарку-солагерницу, уже хотя бы по той  простой причине, что была Зина на целых четыре года старше его. После, в зрелой уже, семейной жизни Колька во время пьяных скандалов, которые то и дело затевал, не раз кричал Зине: «На малолетку позарилась, пацана соблазнила!», и Зине на это нечего было ответить, потому что действительно  - позарилась.

   Но всё это случится  после, а тогда Колька выбрал именно её. Опять-таки, учуял звериным своим чутьём, что среди всех остальных лагерных и вольных женщин Зина самая желанная для него, и если Колька добьется от неё своего, так будет ему особое мужское счастье, высшее которого ничего нет на свете.

  Обретя друг друга, начали они тайно при полном взаимном согласии встречаться. Вначале в глиняных буртах, где были вырыты их предшественниками норы и подлинные пещеры-лежбища, а потом в бревенчатом полу-сарайчике, полу-будочке, построенной для того, чтоб лагерницы (хотя все и преступницы, но всё ж таки какие-никакие люди, дармовая рабочая сила) могли укрыться во время дождя и или зимней бури-урагана.

   В бревенчатом этом сарайчике-будочке был отгорожен небольшой закуток, каморка, в которой обретался вольнонаёмный бригадир, бугор, из бывших зэков - женский землеройный начальник по кличке Точило. Он действительно, будто  какое неостановимое точило-коловорот или жук-короед, мог довести любого человека до умопомрачения. Несмотря на недавнее свое зэковское прошлое, Точило держал женскую землеройную бригаду в беспрекословном повиновении и страхе. Не одну и не двух лагерниц заманивал  он в свой жарко согреваемый печкой-буржуйкой закуток: иных брал силой, а иных сытною едой, обещаниями и посулами снизить норму выработки. Завлекал  туда Точило и Зину, но она устояла и  перед его точильной силою, которая, казалось, могла перетереть всё, что ни попадалось на её пути, хотя после эта несговорчивость дорого  Зине и обошлась.

  Точило помимо того, что сам развлекался с подопечными ему женщинами в  каморке, так ещё как бы и сдавал её в наём, пускал туда за хорошее вознаграждение на час-полтора других полюбовников.

   Колька быстро договорился с Точилой насчёт уединения в его лежбище с Зиной. Точило разрешил, сделав вид, будто забыл, что совсем недавно  сам заманивал туда Зину. Ошеломлённая  первой своей неожиданной любовью к Кольке, забыла об этом и Зина, подумала даже о Точиле хорошо, мол, добрым и незлопамятным он оказался на проверку человеком, зла на неё за неуступчивость не заимел, а наоборот, стал уважать и ценить, как уважают и ценят в лагере всякого твёрдого характером и волею человека. Почти целый год пребывала она в этом женском счастливом заблуждении, а потом Точило и показал, кто он есть на самом деле. Усыпив бдительность и осторожность Зины и Кольки, Точило подлее подлого даже по зэковским законам заложил их, привел во время очередного свидания в каморку неумолимое лагерное начальство.

   Увёртливый Колька, правда, ушёл, улизнул и скрылся, и ничего ему не было: человек он все-таки вольный, свободный, а Зине к восьми её, уже подходившему к концу сроку, добавили еще два, несмотря даже на то, что она к тому времени была  беременной  будущей матерью Алексея. Других женщин после смерти Сталина и бериевской амнистии отпускали домой, а Зина ни под какую амнистию не попала.

  Там же, в лагере Алексеева мать и родилась, там и провела первый год своей жизни, заключённая и подневольная, о чём никогда не забывала. Никакой обиды за это она ни на мать, ни на отца не таила (чего же её таить, родили – и спасибо, а где и как, ей вроде бы и без разницы: лагерного своего рождения и лагерной своей жизни она, к счастью, не помнила), но всё равно какая-то неизгладимая печать и осадок у неё в душе остались навсегда и, нет-нет,  да и давали о себе знать…