[16] Ещё в поезде, когда стало ясно, что никакого возврата назад в Москву Алексею нет...

Ещё в поезде, когда стало ясно, что никакого возврата назад в Москву  Алексею нет, он решил в Киеве ни на минуту не задерживаться, а, перебравшись на автовокзал, сразу ехать на чём придется (на автобусе ли, на какой-нибудь попутной машине, а то, может, и на такси) в село, к умершей бабушке Устинье и живым отцу, его новой жене и сестре Марьяне.

   Но получилось всё не совсем так, как надеялся и рассчитывал Алексей.  На  автовокзале он выяснил, что в его районный  городок ходят теперь не только тяжеловесные останавливающиеся едва ли не возле каждого столба автобусы, но и юркие, летучие маршрутки. Последняя из них отправлялась в пять часов вечера, и Алексей, не раздумывая, взял на неё билет. Все-таки будет лучше, если он приедет и придет в домой (до райцентра на маршрутке, а потом, до села, пять километров – пешком) поближе к ночи, когда при бабушке Устинье останутся только самые близкие люди: отец, его жена и Марьяна, и Алексею не надо будет вступать в беседы и объяснения с людьми посторонними, чужими, которые примутся смотреть на него с подозрительным любопытством: откуда, мол, взялся у покойной Устиньи такой внук и почему он прежде, при её жизни, не приезжал в село. Впрочем, и отец, и его жена, и Марьяна ему тоже почти чужие. Но от разговора с ними в сумерках и ночной темени возле гроба бабушки Устиньи,  освещённого одними лишь свечами,  можно будет  и уклониться, повременить. Не  по обычаю это и не по обряду. Возле гроба надо молчать и плакать…

  До отправления маршрутки у Алексея оставалось еще почти пять часов времени, и он решил все-таки съездить в центр города, на Крещатик, побродить по Владимирской горке, по печально знаменитому теперь Майдану и обязательно заглянуть во Владимирский кафедральный собор, в Андреевскую церковь, в собор Святой Софии, а если хватит времени, так съездить ещё и в Киево-Печерскую лавру – и всюду поставить за упокой души бабушки Устиньи поминальные скорбные свечи. Надо было, конечно, отыскать Алексею ещё и какой-нибудь магазин ритуальных принадлежностей, чтоб купить там венок, без которого ему приезжать в село, где всё замечается и  строго оценивается, никак нельзя.

  Но прежде всего Алексей собрался все-таки позвонить Лерке. За ночь их призрачные обоюдные обиды перегорели, пора мириться и успокаиваться, чтоб дальше жить в полном согласии, как жили до этого, а то ведь, действительно, можно начать подозревать друг друга во всех смертных грехах, сомневаться друг в друге, и в конце концов всё разрушить, оставив ни в чём не повинного Митьку при живых родителях полусиротой.

  Первый шаг к примирению, разумеется, нужно сделать Алексею. Как бы там ни было, а причиной размолвки вольно или невольно стал он, и именно он, переступив через все свои мнимые, недостойные мужчины обиды, должен позвонить Лерке и повиниться перед ней. Алексей уверен, что, как только он услышат голоса друг друга, так сразу всё образуется, так сразу они оба поймут, что  нельзя им омрачать даже тенью подозрения их взаимную, до сих пор почти что юношескую любовь…

   Но звонить Лерке на автовокзале, в его многолюдной суете и шуме Алексей не стал. Лучше всего это будет сделать  где-нибудь на Владимирской горке, сидя в полном уединении  на запрятанной под каштанами и липами скамейке. Там никто и ничто не помешает их с Леркой примирительному и, наверное, долгому разговору.

  Оставив  сумку в камере хранения, Алексей опять нырнул в метро и через десять минут был уже на Крещатике, по-южному ещё зелёном, даже отдаленно не предчувствующим приближение осени. Он так очаровал Алексея этой перенасыщенной не поддающейся увяданию зеленью, весёлым, праздничным многоголосием смешанной, причудливо уживающейся друг с другом украинской и русской речью, что никуда ему идти не захотелось. Алексей сел в небольшом каштановом скверике рядом с метро на скамейку и тоже почувствовал себя празднично и безмятежно, как будто был здесь не временным и случайным гостем, а постоянным жителем, неотделимой частичкой людского нескончаемого потока.

   В странном этом состоянии, почти наваждении, Алексей сидел на скамейке и пять, и десять, и двадцать минут, и неожиданно для самого себя по-мальчишески размечтался о том, что хорошо бы ему сидеть здесь бесконечно долго, жить только настоящими легко-праздничными мгновениями, совершенно забыв и о прошлом, и о будущем (как бы между ними, в умиротворённом  покое и забвении).

  Поначалу Алексею это почти удавалось, и он был счастлив своему вымыслу и обману. Но постепенно и прошлое, и будущее начало настойчиво и неотвратимо возвращаться к нему.

  Первой, робко и бездыханно, постучалась к Алексею Анечка Рогова (так она всегда входила к Алексею в кабинет на осмотр и собеседования). Алексей, несколько раз посмотрев на часы, попытался представить, что она сейчас делает. Если операция назначена на завтра, то, скорее всего, лежит под капельницей или, уже освободившись от неё, повернулась личиком к стенке и, пытаясь обмануть мать, делает вид, что спит. Или, опять-таки, чтоб успокоить мать и отстраниться от неё, читает книгу. Алексей, едва познакомившись с Анечкой, поразился этому, столь редкому среди современных детей её возраста пристрастию к чтению. Он почти не видел Анечку без книги. Но ещё больше поразился Алексей, обнаружив, что читает она не какую-нибудь модную подростковую литературу («Приключения Гарри Потера» или что-то в этом роде), а «Капитанскую дочку» и «Евгения Онегина» - Пушкина, «Войну и мир» - Толстого, романы Тургенева – всё вроде бы ещё совсем не по её возрасту и уму. Но Анечка читала взрослые эти книги вдумчиво и серьёзно, как будто торопилась раньше времени познать взрослую жизнь, до которой, неизвестно ещё, удастся ей дожить или нет…

  Потом Алексей как бы непроизвольно, помимо своего желания начинал снова думать о Лерке и Митьке, доставал телефон, намереваясь звонить им сейчас же, немедленно. И если бы не шум толпы и машин, то, наверное, и позвонил бы, забыв о Владимирской горке и уединении там, на заброшенной скамейке.

  А вскоре дошла очередь до отца с матерью и до бабушки Устиньи.