[51] Кое-как отрешился Алексей от своих видений лишь на автостанции родного для бабушки Устиньи...

Кое-как отрешился Алексей от своих видений лишь на автостанции родного для бабушки Устиньи, отца и его нынешней семьи районного железнодорожного городка, который должен был по праву родового наследия стать родным и для Алексея, а потом и для Митьки, но, увы, не стал.

  Выйдя из маршрутки, Алексей приладил дорожную, показавшуюся ему сейчас довольно тяжёлой сумку на плечо, а бутылку с цветами, тоже заметно потяжелевшую, прижал рукой к груди и начал выбираться на узенькую ленточку асфальта, которая вела в Большую Устиновку. Но, сделав всего несколько шагов, Алексей остановился с твердым намерением вылить из бутылки воду (да, может, выбросить и саму бутылку), всё станет легче и удобней шагать ему по асфальту. Цветы  же за полтора часа, что Алексей будет пребывать  в пешей дороге, теперь уже поди не завянут и не поникнут: дневная иссушающая всё живое жара спала, не устояв перед напором вечерней освежающей прохлады.

  И вдруг он увидел на небольшой площадке с тыльной стороны автостанции несколько машин такси, которые призывно заманивали пассажиров оранжевыми шашечками. Алексей немало удивился этому. Надо же, и сюда, в такую глухомань добралась цивилизация - народ стал ездить на такси, хотя, казалось бы, куда здесь ездить: весь городок от одного конца до другого можно обойти за час. Но, стало быть, ездит, катается с шиком. Возник спрос, потребность - и тут же объявились предложения. Пошла новая жизнь, рынок, предпринимательство, всяк зарабатывает деньги, как может, и всяк тратит их, как хочет и считает нужным.

  Алексей покрепче прижал бутылку с цветами к груди, свернул на стоянку и постучался в окошко первой попавшейся машины. Дверца сразу широко распахнулась, и из глубины салона вынырнул, сразу чувствовалось, разбитной и оборотистый водитель, мужчина примерно одних лет с Алексеем.

         - До Большой Устиновки довезёте?! - по правде говоря, не очень надеясь на удачу, склонился к нему Алексей.

         - Отчего же не довезти?!- услужливо откликнулся водитель.- Были бы деньги.

        - Смотря  какие?!- на всякий случай проявил осторожность Алексей.

       Водитель назвал цену.

        - Ну, эту сумму мы выдержим,- прикинул свои возможности Алексей, хотя и почувствовал, что цена эта завышена вдвое, а то, может, и втрое.

  Но мелочиться и вступать с таксистом в долгие переговоры ему не хотелось: не тот у него был случай и не та дорога, чтоб торговаться.

        - Тогда садись,- сразу переходя на «ты», как будто они были знакомы сто лет, совсем уж по-свойски распахнул таксист дверцу навстречу вечернему выгодному пассажиру.

  Алексей медлить не стал, тоже по-свойски, не спрашивая у таксиста позволения, бросил сумку на заднее сидение, хотя, наверное, разумнее было бы спрятать её в багажник, а цветы забрал с собою и удачно пристроил их между ног, не потревожив ни единого бутона.

  Таксист, заводя мотор, не преминул обратить на цветы внимание, спросил так, как у Алексея на протяжении всей дороги от Киева до районного городка не раз уже спрашивали, кто с интересом и участием, а кто праздно, лишь бы спросить:

        - На свадьбу или как?..

  «Или как», - хотелось ответить Алексею, чтоб прервать простодушные его вопросы в самом начале, но потом он все-таки решил не озадачивать таксиста, не огорчать его намёками на свои не очень весёлые обстоятельства и ответил так, как тоже  уже не раз отвечал:

        - На свадьбу.

        - Погуляешь!- завистливо воскликнул таксист, но на цветы больше не обратил никакого внимания, не стал интересоваться, кому они предназначены: жениху или невесте, а лишь прибавил газу и помчал Алексея со свадебным разгульным ветерком по вечернему вспыхивающему кое-где в окнах жёлто-горячими огоньками городку.

         - Погуляю!-  совсем не в тон и невпопад таксисту (не столько, впрочем, ему, сколько самому себе) ответил Алексей и вдруг опять вспомнил своего ночного попутчика, десантника Гену, который действительно ехал на свадьбу, и сейчас гуляет на ней во всю ширь и размах.

  А Алексея ждут совсем иные гуляния…

  Таксист, почувствовав, что пассажир к разговорам не очень расположен, потерял к нему всякий интерес, ехал лихо и даже как-то небрежно, словно говоря тем самым Алексею, что  не тот он пассажир, с которым можно осторожничать и церемониться. Изредка таксист высовывался в окно и начинал что-то насвистывать, весёлое и задорное, нескрываемо радуясь, что ему выпала к ночи недальняя и такая выгодная поездка.

  Дорога была пустынная и безлюдная: ни одна машина или частый в этих местах велосипедист, или хотя бы пешеход не попались им навстречу, и тем более никто не обогнал их (попробуй, обгони такого лихача), и всё это ещё больше радовало таксиста, который, должно быть, уже прикидывал в уме, что обернётся в поездке всего за полчаса и, глядишь, до конца смены подберёт на автостанции ещё одного или двух пассажиров.

   Но на самом въезде  в Большую Устиновку дорогу машине неожиданно перегородило коровье, устало бредущее с пастбища стадо.

         - Я так и знал,- с досадой переключил скорость таксист.- По деревням ездить – одно мучение.

  Он отчаянно начал сигналить, пытаясь пробиться сквозь подёрнутый пылью коровий  заслон, и с укоризной поглядывал на Алексея, как будто это именно он был повинен в том, что на дороге возникло такое непредвиденное препятствие.

  Таксисту принялся помогать пастух, древний какой-то старичок в затёрханной, явно с чужого плеча нейлоновой куртке-ветровке и ещё в более затёрханной и поношенной фетровой шляпе, тоже с чужой головы. Длинной лозовой хворостинкой он суетно и заполошно стал  разгонять коров  на обочины асфальта, что-то грозно, но не очень злобливо кричал, называя каждую по кличке. Но Зорьки, Звездочки и Лыски, судя по всему, хорошо привыкшие  и к машинам, и к пустопорожним крикам немощного своего погонщика, не обращали никакого внимания ни на протяжные  с раздражительным завыванием сигналы машины, ни тем более на крики старика. С асфальта на песчаную обочину они сходили нехотя, лишь после того, как таксист почти наезжал им на ноги бампером. Досталось от него и пастуху. Высовываясь из окна, таксист, ругал его, на чём свет стоит:

        - Гони ты их, задрипанных!

       - Да гоню я, гоню!- пробовал оправдываться пастух, сам едва не попадая под колёса машины.

  Но Алексей видел, что старик, в очередной раз уклонившись от машины, успевает поглядеть в его сторону, безошибочно, должно быть, определяя, что этот незнакомый ему в машине мужчина едет на ночь глядя, не иначе как на похороны умершей старухи Устиньи. Больше ехать вроде бы и не к кому…

  Наконец таксист одолел коровью преграду и, прибавив скорость, спросил Алексея:

       - Тебе куда?

       - К церкви,- указал тот единственный известный ему ориентир, смутно, но все-таки помня, что бабушкин дом стоит недалеко от церкви, третьим или четвёртым в порядке.

  Ехать было ещё далеко, считай через все село по широкой наполняющейся людьми и вечерними деревенскими звуками улице. Из калиток то там, то здесь выглядывали, готовясь встречать с пастбища коров, женщины; на лавочках сидели с посошками в руках старики и старухи. Отстранённые по немощи своей от всех домашних дел и забот, они вели неспешные стариковские разговоры, которые были теперь для них, может быть, последней уже радостью. Алексей, почти не сомневаясь, подумал, что беседуют старики и старухи о бабушке Устинье, своей ровеснице, горюют о ней и готовятся к завтрашним похоронам.

  В нескольких местах, прямо на проезжей части дороги, не опасаясь редких в это вечернее время машин, играли (вернее, доигрывали в сумерках) в футбол и какие-то новые, уже неведомые Алексею игры, мальчишки и девчонки.

 По обочине важно шествовали, вдоволь нагулявшись и насытившись на реке, на луговых  пастольниках утки и гуси. Утки  ведомые зеленоголовыми селезнями, дисциплинированно шли друг за дружкой, тяжело переваливаясь на коротких лапках и почти касаясь гузками земли. А гуси, тесно объединившись вокруг грузных, настороженно вытягивающих на каждый посторонний звук длинные гибкие шеи гусаков, брели многочисленными задумчивыми стайками. Места им на песчаной обочине не хватало, и то одна, то другая гусыня или молодой гусачок-подлеток выбивались на асфальт и начинали восторженно гоготать, словно радуясь своей нечаянной свободе.

  Таксисту вольно-невольно опять приходилось притормаживать и сбрасывать скорость (хорошо ещё, что на улице не было кур, которые по глупости своей вечно кидаются под колёса машинам – хозяйки, как только начало смеркаться, загнали их в сараи и будки и закрыли на щеколды). Он с негодованием покрикивал и на детей, и на уток, и на взрывающихся в ответ на его крики  разноголосым гоготанием гусей и нескрываемо  мрачнел от досады, что поездка его так затягивается.

  В Большой Устиновке таксисту, похоже, бывать доводилось. Он хорошо знал дорогу, все её повороты и изгибы, знал, где находится церковь, и ни разу больше не спросил Алексея, как и куда ехать, а лишь время от времени поглядывал на часы, совсем отчуждался и явно намекал пассажиру, что за все эти задержки и неудобства надо бы накинуть сверх договорённой оплаты ещё хотя бы  полсотню.

  Но Алексею было уже не до таксиста, не до его раздражений и недовольства. Едва они въехали в село, он сразу весь собрался и сосредоточился, как перед тяжёлой с непредсказуемым исходом операцией. Алексей вдруг представил себя уже в халате, в маске и операционных туго натянутых на руки перчатках. Ещё мгновение-другое, и он шагнет в операционную, где его ждут медсестра, анестезиолог и помощники-ассистенты (один-два или целая бригада в зависимости от сложности предстоящей операции), а на столе лежит в глубоком наркозе больной - и этот больной, несомненно, Анечка Рогова. Почему именно она привиделась Алексею, он понять и объяснить  был не в силах, но отчётливо и ясно узнал на операционном столе худенькое вытянувшееся в струнку тельце Анечки и уйти от этого неожиданно настигшего его видения  опять-таки сил в себе не находил.

  Оно чуть потеснилось, отошло в сторону лишь в те минуты, когда такси проезжало мимо соснового деревенского кладбища, на котором, наверное, уже вырыта для бабушки Устиньи могила рядом с могилою дедушки Алексея Степановича.

  Алексей начал пристально вглядываться в сумрачную темноту кладбища, надеясь увидеть там резко выделяющийся на фоне этой темноты желто-белый бугорок песка, выброшенный из глубины ямы. Но он ничего не увидел: машина промелькнула мимо кладбища слишком быстро и стремительно, да Алексей и не знал, не помнил, в каком конце кладбища находилась могила дедушки Алексея Степановича и где надо искать песчаный свеженасыпанный бугорок.

   Анечка опять вернулась к нему, и Алексею пора уже было заходить в операционную, брать в руки инструменты и, отстраняясь от всей внешней земной жизни, думать только об одной Анечке, о ее гулко бьющемся в крошечной груди сердце. Но вместо этого Алексей совсем не ко времени и не к месту подумал о предстоящей ему через несколько минут встрече с отцом, мачехой и Марьяной. И даже не о самой встрече, а о том, как Алексей будет здороваться с ними. По древнему православному обычаю, которому его ещё в детские годы научила мать, вынеся этот обычай из Кирпичного Завода, где смертей ей пришлось насмотреться вдоволь, здороваться на похоронах за руку, желать у гроба умершего, покойного человека друг другу здоровья не принято, не положено и грешно. Можно обнять, прижать в скорбные похоронные часы близкого тебе, родного человека к груди, чтоб облегчить непереносимые страдания и ему, и себе. Алексей готов был обнять у гроба бабушки Устиньи и отца, и мачеху, и единственную свою сестру Марьяну, но как ему это сделать, если он облачён во всё стерильное: халат, шапочку, перчатки, и любое прикосновение к нестерильным предметам (а к людям тем более) может привести к самым печальным последствиям, к гибели и смерти Анечки…

 Привел Алексея в чувства, вернул к реальной жизни таксист.

         - Теперь куда? - посмотрел он на показавшуюся на возвышенности церковь.

       - За поворотом четвёртый дом,- действительно очнулся Алексей и с замершим, учащённо забившимся сердцем стал всматриваться в церковь, где его когда-то крестили и где завтра непременно, конечно, будут отпевать бабушку Устинью.

  Таксист тем временем круто развернулся почти возле самой церковной ограды и, притормаживая машину,  начал съезжать с асфальта к дому бабушки.

  За все эти годы, что Алексей не видел его, дом почти не изменился. Он всё так же, словно какой сказочный терем-теремок, прочно и основательно стоял на высоком кирпичном фундаменте. Широкие его окна, обнесённые ещё дедушкой Алексеем Степановичем резными наличниками, открыто и призывно смотрели на улицу и, кажется, ничуть не удивились, что возле палисадника, впритык к штакетнику остановилась чужая, украшенная шашечкам машина. Удивило Алексея лишь то, что окна в доме  были туманно-тёмными: в них не горели ни электрические лампочки (а  у соседей окна уже были освещены пронзительно-жгучими огнями), ни поминальные свечи, которые должны были бы гореть у гроба Бабушки Устиньи и сейчас, в надвигающемся повечерье, и весь солнечный августовский  день. Но, может быть, окна, как это и положено в доме умершего, плотно задернуты, занавешены шторами, и трепетный свет поминальных свечей сквозь них просто не пробивается.

  Прежней в доме была и покрытая мелковолнистым шифером крыша, двускатная и тоже основательная и устойчивая, будто небосвод. Под такой крышей дому не страшна никакая стихия: ни проливные осенние дожди, ни зимние снега, ни ветреные бури и ураганы. Он всё выдержит и вынесет, сохраняя за своими толстыми бревенчатыми стенами тепло и крестьянскую незыблемую жизнь.

  Венчала дом красно-кирпичная труба, которая ещё пламенно горела в лучах заходящего за рекой солнца. Она была стражей, хранительницей незыблемой этой жизни, домашнего очага, мира и покоя в доме. Убери  трубу, и всё в нём разладится, разрушится и пойдет прахом.

   Ничуть не изменилось и резное с двумя лавочками и двумя ступеньками крылечко над входной дверью. Без него дом был бы тоже неполным, усечённым и неприветливым, как будто он отчуждается, сторонится людей и никого не хочет впускать вначале в чуть затенённые сени, а потом и дальше – в светлую и чистую горницу и в отцовскую так памятную Алексею комнату.

  Расплатившись с таксистом, Алексей ещё раз окинул весь дом от фундамента до крыши и трубы пристальным взглядом и повинился перед ним за долгие годы разлуки, за то, что не приезжал к нему в дни радости и веселья, а приехал лишь сейчас, в дни скорби и печали.

  Но винись не винись, а Алексею пора уже было идти навстречу этой скорби и этой печали: таксист, положив руку на ключ зажигания, нервничал и нескрываемо торопил его.

  Алексей не промедлил больше ни единой  минуты. Он вышел из машины, закинул ещё больше отяжелевшую сумку на плечо, а бутылку с цветами заученно прижал к груди и  начал нешироким и нетвёрдым шагом продвигаться вдоль палисадника к крылечку.

   И вдруг он замер, помертвел и едва не упал на землю у подножья крылечка, словно споткнувшись о какое-то непреодолимое препятствие. На верхней его ступеньке сидела с посошком-хворостинкой в руках живая бабушка Устинья. В первые мгновения Алексею показалось, что в вечерних мглистых сумерках она привиделась и причудилась ему, как недавно привиделась на операционном окружённом медсестрами столе Анечка Рогова. Алексей,  роняя сумку и цветы, невольно отшатнулся назад и хотел было крикнуть вдогонку таксисту, чтоб тот задержался, помедлил:  Алексей, может быть, ещё передумает и вернётся вместе с ним обратно в город, на автовокзал. Но бабушка Устинья опередила его. Она отложила в сторону хворостинку и с так знакомой Алексею улыбкой на устах сказала:

        -Здравствуй, Алексей, Божий человек!

        -Здравствуй, бабушка!- ответил он,  прямо на её глазах превращаясь из взрослого стареющего уже мужчины в маленького несмышленого мальчика.

  Почти остановившееся было у него сердце опять ожило, обрело силу, и Алексей, оттолкнув в сторону лежащие на земле сумку и цветы, обнял её за худенькие острые плечи, прижал к себе и чуть нараспев, как это делал действительно только в детстве, произнес такое родное ему и так давно не произносимое слово:

        - Ба-буш-ка!

  Она тоже обняла Алексея, вначале за плечи, а потом за голову, трижды поцеловала в щеки и в глаза и улыбнулась еще откровенней, ничего не скрывая и не тая от Алексея:

         - Это я тебя подманула. К живой всё не едешь и не едешь, а к мёртвой вот и приехал.

  Что ответить на эти упрёки бабушки, как и чем оправдаться, Алексей не знал; он готов был оправдываться перед умершей, усопшей бабушкой (и  не раз оправдывался за долгие изнурительные часы дороги), а какими словами оправдаться перед живой, сидящей, как и в прежние годы с посошком-хворостинкой в руках, он ни разу подумать не потрудился.

  Если никак не изменился, не постарел, не пошёл в разрыв и разрушение намертво соединенный дубовыми шипами в каждом венце родительский, родовой дом Алексея, то бабушка Устинья не изменилась и подавно. Она была всё такой же, как и в молодые годы, крепенькой и стойкой,  и всё такой же гибкой в каждом движении и жесте, звонкоголосой в каждом слове и звуке; глаза её при свете рано взошедшей луны были лучистыми и ясными, а на устах играла весёлая неподдельная улыбка.

  Алексей еще сильнее обнял бабушку Устинью, обронил повинную свою голову ей на грудь и  бездыханно затих, как будто прикоснулся к вечности, у которой нет ни начала, ни конца, а есть лишь одна непреходящая, тоже не знающая ни начала, ни конца радость жизни.

  Бабушка не отстраняла его от себя и никуда не торопила, как будто догадывалась и понимала, что Алексею сейчас надо побыть наедине с этой вечностью, прильнуть к ней, припасть и причаститься от неё. Но вот она заметила у подножья крылечка оброненные Алексеем цветы, дотянулась до них вначале посошком-хворостинкой, а потом и рукой и вдруг сказала, пробуждая Алексея:

       - Какие пышные! Их на смерть и подносить грешно, на жизнь надо дарить.

       - Я и дарю,- действительно пробудился Алексей и сел рядом с бабушкой на ступеньке.

      - Вот и хорошо,- улыбнулась она ему, погладила по голове и по плечу сухонькой горячей ладонью и, словно только сейчас впервые увидев, изумилась: - Какой ты стал большой и ладный!

  Алексей тоже улыбнулся в ответ на эти её бесхитростные слова и едва не сказал: «Лучше бы я был сейчас маленький!», но вместо этого он оглянулся  на плотно закрытую дверь, на тёмно-матовые окна, за которыми по-прежнему никакой жизни не ощущалось, и сказал совсем иное:

         - А где же отец, мачеха, Марьяна?

         - О!- поставила рядом с собой на пол цветы бабушка.- Они теперь далёко, у моря или за морем!

         - Отдыхают, что ли?- не совсем понял ее признания Алексей.

         - А то как же!- ещё больше развеселилась бабушка.- Они теперь каждый год об эту пору к морю и за море ездят. Марьяну загорают. Она девка с требованиями!

  Алексей опять не смог сдержать улыбки. Только одна бабушка Устинья так и могла сказать: «Марьяну загорают!» и «Она девка с требованиями!». Наверное, ему сейчас самое время было расспросить бабушку поподробней и об отце, и о мачехе, и о незнакомой ему сестре Марьяне, которая «с требованиями», но бабушка, упреждая его вопросы, сама начала рассказывать, но не столько об отце и его семье, сколько о том, как она подманула Алексея.

        - Ребята уехали-улетели, а я на следующий день и подговорила соседнего мальчонку, ухажёра Марьяны, чтоб свозил меня в город на почту. Там я и отбила тебе похоронную телеграмму. Испугался поди?!

       - Испугался!- чистосердечно  признался Алексей.

       - Это ничего,- снова погладила его по плечу бабушка Устинья. - В жизни иногда и испугаться надо…

  Минуты две-три они посидели молча. Бабушка разглядывала цветы, вдыхала сладко-терпкий их запах, а Алексей неотрывно следил за ней, всё ещё не веря, действительно ли перед ним живая улыбающаяся и смеющаяся бабушка Устинья или всё это Алексею только видится и снится.

  Но вот бабушка, опираясь на резной столб-опору крылечка, поднялась и повелительно сказала Алексею:

        - Теперь пойдем в дом, поужинаем, попьём молочка - и спать! Утро вечера мудренее! Притомился небось в дороге?!

        - Притомился,- не стал ничего скрывать Алексей.

 Он взял в руки цветы и сумку и послушно пошёл вслед за бабушкой к двери, лишь теперь по-настоящему почувствовал, как он и вправду смертельно устал и от длинной дороги, и от путанных своих мыслей и воспоминаний, и вообще от всей своей до сегодняшнего дня казавшейся такой успешной и устроенной жизни, а на самом деле тоже путанной, зыбкой и постоянно испытывающей его на разрыв.

  В доме бабушка  включила свет и, усадив Алексея за стол, принялась хлопотать возле печи, допрашивать его:

        -Тебе борща согреть или одного молока налить?

        - Молока!- ответил он, вспомнив, как здесь же, на этом самом месте он под присмотром бабушки пил в детстве три раза в день с ломтём хлеба (чаще всего  с горбушкой, корочкой) сладкое насыщавшее его лучше всякого завтрака, обеда и ужина, молоко: утром, едва только пробудившись – парное, ещё подёрнутое ажурной кружевной пенкой; в обед, в непереносимую жару и зной – прохладное, вынутое из погреба, а вечером, перед сном – опять парное, но какое-то совсем иное, чем утром, пахнущее луговыми медоносными травами.

  Пока Алексей предавался детским своим воспоминаниям, стараясь ничего не упустить в них и не перепутать, бабушка налила ему по самый венчик большую (должно быть, отцовскую) чашку молока и положила рядышком горбушку хлеба, не забыв, что он любит именно горбушку, корочку.

  Молоко тоже было парным, только что от коровы. Бабушкина корова паслась в отдельном, хуторском стаде, которое всегда возвращалось домой раньше окраинного, так не ко времени  полчаса тому назад преградившего Алексею дорогу. В детстве они с бабушкой каждый вечер встречали его, сидя на крылечке или на лавочке в тени забора. Бабушка, может быть, и сегодня надеялась встретить стадо вместе с Алексеем, вместе и подоить корову: она, приладившись с доёнкой в руках возле коровы, а он чуть в стороне, на специально приспособленном  для этого чурбачке. Но не удержалась и подоила корову сама, потеряв всякую надежду, что Алексей приедет по её обманной похоронной телеграмме.

  А он взял и приехал и теперь сидит за столом и пьёт под присмотром бабушки вечернее парное молоко. Оно было тёплым, пенистым и сладким, но после двух-трех глотков Алексей почувствовал в молоке ещё и какой-то горьковато-терпкий полынный привкус. Он удивился этому и хотел уже спросить бабушку, откуда в молоке терпкая полынная горчинка (полынь в лугах вроде бы не растет, и корова вряд ли где могла нечаянно её отведать), но не спросил: молоко с этой забивающей сладость горчинкой показалось ему ещё более вкусным, не только насыщающим Алексея в прикуску с горбушкой, а ещё и утоляющей жажду, которая, оказывается, мучила его весь день. Да ему и не хотелось отвлекать, а может, и обижать бабушку своими жалобами. Придирчиво поглядывая на Алексея и боясь пропустить мгновение, когда он попросит добавки (а он всегда просил её), бабушка занялась цветами. Она вынула, распеленала их из полиэтиленовой бутылки, сказав при этом: « Какая мёртвая, цветы в ней помрут!». Потом достала глиняный двухлитровый кувшин-крынку с высоким горлышком, налила в него свежей колодезной воды и не поставила, а как будто водрузила в него букет. Отойдя на два-три шага в сторону, к двери, бабушка начала оттуда, издалека,  любоваться букетом и вдруг заметила на каждом бутоне туго стягивающую его резинку.

        - А это ещё зачем?!- изумилась и даже вознегодовала она.

       - Чтоб дольше сохранились,- отрывался от кружки Алексей.

        - Вот ещё чего! - стала срывать с букетов резиновые застёжки бабушка. - Цветы - и  те в оковах!

  Напоённые  колодезной родниковой водой, освобождённые от действительно похожих на оковы резинок цветы сразу начали распускаться; лепестки на них, утомленные в долгой неволе,  глубоко вздыхали и, с удивительной цепкостью держась за стебельки, один за другим клонились вниз и в стороны...    

  Бабушка поставила возрожденный к живой жизни букет на подоконник, не забыв положить под кувшин домотканый ковричек-лоскуток, и теперь уже безотрывно залюбовалась им, словно юная-молодая девчонка, которой подарили на первом свидании цветы.

  А бутоны распускались всё шире и шире и вскоре заполонили, застили ярко-красным своим цветением резное окно, не пуская в него ночную пугающую темноту. Тонкий благоухающий запах окутал горницу, смешался с запахами молока, хлеба, берёзовых дров, которые лежали высокой охапкой-пирамидкой возле печи, загодя принесённые бабушкой из поленницы для завтрашнего жаркого огня-полымя.

  Алексей почувствовал, как все эти привычные деревенские запахи: цветочные, хлебные, дровяные неодолимо клонят и побуждают его ко сну после почти бессонной ночи и утомительной полной тревожных ожиданий дороги.

  Стараясь не поддаться ему и не задремать прямо здесь, сидя на стуле за столом, Алексей, как мог, крепился и даже о чем-то спрашивал бабушку. Но она сразу заметила, что он уже весь в вечерней неодолимой дрёме, и опять весело улыбнувшись, сказала:

        - А теперь, Алексей, Божий человек, давай спать. Завтра наговоримся!

 Словно малого засыпающего на ходу ребёнка, бабушка взяла Алексея за руку и повела в отцовскую комнату-спальню.

  Пока он с трудом раздевался, она разложила диван, застелила его белоснежно-хрустящими накрахмаленными простынями, высоко взбила подушку, раскинула одеяло в таком же белоснежно-прохладном пододеяльнике-конверте и требовательно приказала:

         - Ложись!

  Алексей безропотно лёг, провалился головой в мягкую гусиного пуха подушку и начал засыпать совсем уже беспробудно, на всю томительную августовскую ночь. Он думал, что бабушка сейчас уйдет, оставит его одного в отцовской, оказывается, такой родной ему и незабываемой комнате. Но она не ушла, а, выключив свет, присела рядом с Алексеем на диване, как всегда приседала в детские его годы, опять взяла за руку и вдруг начала тихо, вполголоса шептать вечернюю, на сон грядущий молитву. Голова у Алексея от этих слов начала кружиться,  плыть, горячая истома охватила всё его тело, веки отяжелели и слиплись, и Алексей уже сквозь глубокий охранительный сон с трудом увидел и услышал, как бабушка Устинья трижды осенила его крестным знамением и, словно навсегда возвращая в детские радостные дни, в начало жизни,  произнесла:

          - А теперь не печалься, будь жив и здрав, и пусть тебе приснятся Ангелы…

 

 

 13.11.2011 – 22.08.2012г.г.

 г. Воронеж.