ХХ.
Астрофизик наконец-таки женился на профессорской дочке, но к отцу её не привез. Только вынужден был признаться в своем коротеньком письме, что у молодоженов есть уже общий ребенок – девочка семи лет, именем Алёна.
Иван не слишком даже удивился: шут их знает, этих москвичей! Потерян ты для Заволожья, Мишка! Но если бы для Заволожья – и только!..
Однако оборвал себя Иван: себе внимай! Что сам ты сделал, почему легко так сына уступил путям широким и путям извилистым? Впору крикнуть: Боже, как грустна наша Русь! А кто-то ведь и крикнул уже – надо спросить у Василия… Памяти совсем не стало. Много чего – и много кого не стало. Почти остался ты уже один, Иван Крепилин, по сути – патриарх большого рода, только теперь, после ухода Улиты, не сознающий себя более ни госудáрем, ни патриархом: смиренный инок…
- Василий, откуда эти слова: «Боже, как грустна наша Русь!»
- А почему она грустна? – не понял вопроса Василий.
- Ну, от тебя же я слышал…
Василий поскреб себе ногтем лоб.
- А, так это же якобы Пушкин сказал, когда слушал Гоголя, читавшего «Мертвые души».
- А что – он так не говорил?
- В письме Гоголь признавал, что все-таки говорил, но Гоголя это не порадовало. Он ведь готовился показать преображение Руси – и готовил к этому читателя. А Пушкин подпал под обаяние Гоголя так сильно, что и сказанул такое!
- «Сказанул»?
- Вот что бы он сказал, наш Александр Сергеич, начитавшись Диккенса?
Лицо Ивана выразило вопрос, и Василий продолжил:
- Да Русь – это сама сердечность, если сравнивать её с висельной Англией, с её работными домами. Просто не дождался Пушкин известности Диккенса.
Иван, конечно, Диккенса не читал, но приятелю, такому как Василий, не верить он не мог.
- Не дали Пушкину дожить! – напомнил Иван Василию. – Зато сподобился!
- Чего сподобился?
- Венца! – скупо ответил Иван.
Мудрость прятелей была разновеликой и разнонаправленной, идя параллельно, – оттого их, вероятно, и влекло друг к другу.
- Не забыть бы, ради чего я к тебе пришел! – хлопнул по лбу себя Василий. – Твой Василек хочет сделать тебе небольшую гидростанцию на ручье, чтоб ты мог себе картошку без дров варить, и чай тоже.
- Ишь, чего удумал! – удивленно-радостно повертел головой Иван. – Оно бы хорошо, но только рано. Выйдет баловство и праздность – захирею тогда. Вот выйду на покой – посмотрим!
Слова про «выйду на покой» остались для Василия загадкой: о чем это он, на семьдесят пятом году?.. Но подобными загадками Иван и был для него интересен.
Время от времени Василий мучался вслух – отдавать или не отдавать летопись на сканирование, в остальное время потчевали друг друга лесной и деревенской пищей. Даже государственный дефолт 1998 года остался ими незамеченным.
- Если я потеряю летопись, то останусь только с брошюрой да с фотографиями. А если листы не попадут в интернет, то все будут верить Эльвире Павловне…
- Времена лихие, Вася! Погоди чуток! Если спасется Русь, то и листы твои пригодятся. А счас что? Бог правду знает, а человек – не желает. Отправь свою брошюру в академию, пусть они озадачатся.
- Да я послал. Ответа жду.
- Ну, подождем!
- Боюсь, может случиться что-нибудь.
- Все в рýце Божией…
- А ну как Он ее ослабит?.. Это оно попущением называется?
Случились бомбардировки Югославии – православных ее частей. Василий у себя в Бухаловке смотрел по телевизору, как министры Ельцина, с мордами в пуху и явно не в своей тарелке, утешали сербских артистов и политиков, прилетевших в Москву давать концерт. Странно было смотреть. К России кинулись в последнюю минуту, но и Россия была – не Россия… Полуконцерт, или полумитинг этот – бомбардировок не отсрочил. Газированный политик Ельцина ездил в Сербию обманывать сербов, убеждая их сдаться «американским друзьям».
В это время Иван был на Горке и высматривал весну. Все кругом и под ним было трех оттенков: темно-синим, серо-зеленым и желто-прозрачным. Только воздух над ним белел как молоко. Дороги становились ненадежны, и птице-тройке было негде развернуться. То ли дело зимой: несись по ледяному полю Разлива и слушай ветер, цоканье подков и шелест полозьев.
Больше не видна была Ивану Русь – и он спрашивал Улиту: как тебе, государыня-рыбка, видно ли оттуда? Прости меня, ради всего святого, за младшего нашего сына да помолись обо мне – и обо всех нас грешных. Жду Воли вышней на свидание наше с тобой, но покамест, видно, я должен Ему здесь.
Возвращаясь к себе, Иван завернул в часовню и там увидел письмо себе – с московской маркой. Писала внучка Алена – только она одна. Иван увидел сцену: девчонка в чем-то провинилась – и ее усадили писать «на деревню дедушке». Конверт был надписан взрослой рукой, вроде бы женской.
Письмо как письмо: дежурное, пустое, с приветами от папы-мамы и разсказом о своем компьютере. В одну страничку угодили несколько нечеловеческих слов: рендеринг, файлы и ребрендинг. Сложив письмо в карман и запахнувшись, Иван отправился домой. Да, наши родители были лучше нас. Когда десятилетний Иван объелся на дереве зеленых груш и его оттуда уже снимали, мать сидела с ним всю ночь напролет. Как сейчас – помнит Иван ее глаза, свой тугой живот и громадные, будто град, капли холодного пота. Он не знает, как спасла его мать, но в ушах стоят ее слова: сынок, не умирай, я без тебя не проживу. А он ничего не делал, чтобы выжить, страха не было, мать была рядом, и еще мученье было.
А сколько раз потом, уже взрослым, он просил ее сготовить любимые блюда его детства – а она смеялась сквозь слезы: вишневый суп на мучной затирке и лапшу на брусничном повидле. Когда не стало коровы, мать собирала бруснику и варила кислое повидло без сахара: оно могло стоять целую вечность – зато всегда была наготове десертная приправа к макаронам, вместо масла, только припорошить их сахарным песком…
Когда приехал Василий со страшными новостями, Иван созвал народ и читал им в часовне о Небесной Сербии – из книги сербского святителя Николая. А говоря о Сербии, как не сказать о Святой Руси? Коли святость пребудет, дорогие мои… только если мы… только в этом случае…
* * *
В мае, накануне Дня Победы, погиб Василий.
Маша разсказала Ивану, что ему звонили какие-то люди, предлагали продать им рукопись, то бишь летопись, на что он ответил отказом. А вот давнему знакомому, обещавшему сканировать листы для интернета, он во встрече не отказал… Однако из города не вернулся, уже милиция сообщила: был найден на остановке автобуса, предположительно – остановка сердца.
Маша смотрела на брата строго: мол, это все ваши фантазии моего мужа довели…
- И я ведь знаю, что ты хочешь спросить: где эти самые листочки, пра-а-льно?
- Когда-нибудь, Маша, мог бы и спросить.
- Что мне в ни-и-их?!. – взвыла Мария и закрыла лицо руками. – Погиб мой сокол ясный, погиб!
- Тяжело, сестричка, разлучаться, тяжело! Я вон скольких похоронил, с войны ещё начал… И сам теперь – как перст. А знаешь ли ты, милая, что наш Василий не погиб!
- Как?!
- Не погиб, а спасся, потому что принял кончину, творя добро…
- Да ну тя, братец!
- А если его умертвили, то он сподобился.
- Чего сподобился? – не очень дружелюбно спросила Мария.
- Венца, – ответил Иван. – Мучени́ческа.
- И чо?
- Это радость нам, что можем быть о нем покойны.
- А!.. – отмахнулась от него Мария.
- Истинно, истинно глаголю вам!.. – не повышая голоса, произнес Иван евангельские строки, и Мария притихла, взглядывая изподлобья.
- А мне как жить прикажешь?
- Бог дал тебе мужа, а мне друга. Поблагодарим Его за это. Небось не благодарила. Господь призвал его – на то Его Воля. Мы кто пред Ним, Ма-а-ша-а? Мы ведь Божьи. Что ты, что я. А Он тебя не оставит. За тебя теперь не только я молюсь. Василий теперь ближе всех нас, его молитва больше весит и дальше достигает.
Маша ушла несколько более спокойная, чем пришла. А Иван, оставшись один, задумался.
Они с Василием виделись за неделю до той его последней поездки в город и неделю спустя после разгрома Белграда. Похоже, что Василий не успел разсказать Ивану о своих переговорах с неизвестными, – так или нет? Всё же были признаки и того, что Василий в городе бывал, но не всё разсказывал…
- Городские совсем не понимают русский язык, – сказал он Ивану. – Жадный – для них это плохо, и все тут. А скупой или алчный – таких слов они даже не знают. Можно быть жадным к работе, например. Но у них другое: где бы ни работать – лишь бы не работать. Я буквально это слышал. Я им говорю: «Как ваше здоровье?» А они мне: «Не дождетесь!» Это что за разговор такой?
- Это ты о ком, Василий? Не пугай меня!
- Да ладно, это – так…
«Конечно, не хотел пугать меня, – думал теперь Иван. – Все страхи нёс в одиночку. Эх, Вася, Вася… Может, я бы их одной бородой своей распугал!..»
«Каким же знающим он был, Василий наш! Недаром его так ненавидела дарвинистка Эльвира, уличавшая Пушкина в языковых ошибках…»
- Еще в 1928 году, Эльвира Павловна, науке было известно о принципиальной невозможности перехода от неживой материи к живой, – сказал ей Василий в присутствии Ивановых детей. И тогда Эльвиру затрясло от такого покушения на её авторитет – и она, как дети в ужасе потом разсказывали, «стала лаять на Василия Ивановича по-собачьи».
- Что ты, Василий Иваныч, с дурой несчастной сделал?
- Видишь ли, Иван Антоныч, в одной живой клетке сосредоточена такая информация, что клетка оставляет позади целую галактику. Отсюда ясно, что неживое не родит живого – никакая эволюция тут не ночевала.
- Зачем же их так учат?
- А зачем в 17-м году победили Троцкий и Ленин?
«Не успели мы, Вася, эту тему пройти с тобой!»
И прислушивается, склонив голову набок, – не скажет ли Василий что-нибудь… Потому что был такой случай, когда Василий дал ему подтверждение… Василек привез отцу стихотворение, найденное в интернете, и показал отцу, от которого слышал тоже подобные мысли:
И возопил я: «Русь Святая!
Скажи-ответь мне, где ты есть!..»
И в небе молнией блистая,
Она ответила: «Я здесь.
Под сенью Божия престола
Я здесь, твоя Святая Русь.
Во имя подвига Христова
С несметной тёмной силой бьюсь.
Кипит вселенское сраженье,
Сметая с неба вороньё…
А там, где ты – лишь отраженье
Испепелённое моё…*»
Видя, что отец прочел эти строки – и молчит, Василек тоже хранил молчание. Вдруг форточка тихо отворилась и в избу вошло дуновение, будто кто-то ахнул за окном… Иван схватил
__________
* Стихи Евгения Семичева.
сына за локоть и радостно сказал:
- Вот! Наша мать и Василий – подтверждают!..
Васильку вскоре надо было ехать, но и расставшись, отец и сын оставались под впечатлением только что объединившего их переживания.
* * *
Сейчас, когда пишутся эти строки, Ивану Крепилину восемьдесят девятый год. Уже много он знает и про Ирак, и про Ливию, и про будущее. Живет Иван на прежнем месте и не решается роптать на свое долголетие, ибо знамения и сроки нам знать не дано. «Должно соблюдать внимание себе», – говорит он тем, кто способен слушать.
Правнуки охотно ездят «к дедушке в Сказку», потому что у дедушки есть белочки, дятел, сорока и трясогузки.
Оставаясь один, Иван читает молитвы, а затем беседует с Улитой, с отцом и матерью, с Василием, с отцом Петром Кирияном – и снова с Улитой, с небом, с лесом, с речкой Начей. Вся жизнь разстилается, как видимая с Горки река. Хорошо здесь думалось ему – печально, а хорошо, благодарно. Где ты, Судьба, чтобы тебя благодарить? За родное Заволожье, за мою дорогую Улиту, за милую Начу, за безкрайние дали с этой Горки... Долгая, долгая жизнь – а многого не успелось в долгой жизни!..
Как умирала Улита, а он не успел с ней напоследок поговорить. Успел, слава Богу, послать за священником, но священник приехал незнакомый, не тот, которого ждал Иван.
Улита была уже безгласная.
Пока ждали священника, Иван держал Улиту за руку и смотрел на неё, не в силах наглядеться.
Только и смог, что сказал:
- Улитушка, сердце моё, я одну тебя любил!
Улита прикрыла веки. Было это согласием? Было ли это прощением?
- Улитушка, прощаешь мне?
Она снова ненадолго закрыла глаза. Губы её шевелились. Иван приник...
- И ты меня...
- Бог простит! – Договорил Иван и за жену и за себя. – Не наговорились мы с тобой, Улитушка, душа моя родная!
Одинокая слезинка побежала у ней из-под закрывшихся век.
Война не дала поговорить с отцом и матерью, а кто виноват, что они с женой не поговорили?
Священник причастил Улиту – и уехал: «Если что – звоните!», а Иван сел рядом и смотрел, не смея докучать... На его вопрос жена ответила глазами и рукой: нет, ничего не нужно.
Иван понимал, что его Улита уже принадлежит не этому миру: готовится узреть то, что недоступно остающимся здесь, и вправе ли он её отвлекать?
Потом рука её дрогнула у него в руке, а глаза раскрылись широко, с отражением странного, нездешнего света. Иван не сразу понял... И только заглянув ей в глаза, догадался, что это тот случай, когда глаза полагается закрыть. Ему не сразу это удалось, слёзы застилали мiръ. «Святая моя, святая!..» – шептал он, царапая себе грудь, грешный муж святой жены.
Это часто вставало у него перед глазами, когда он бывал на Горке, только поднимался он сюда уже не часто. Всё больше он спускался к Наче – не видел больше её дали и шири, а дышал её близостью. И здесь уже вспоминался ему солдат-ровесник, с которым они не успели даже познакомиться как следует: разговорились о своих родных местах – и оба удивились, что речка у того и другого называлась одинаково. Иван назвал свою область...
- Нет, мы не там... – начал было говорить солдатик, когда рядом взорвался шальной снаряд и что-то невидимое высекло кровь у него из виска.
И опять: за всю свою долгую жизнь не удосужился Иван узнать, где ещё на просторах России протекает река с тем же именем.
Прежде чем ему уснуть, происходит у Ивана такой диалог:
- Господи, ужели Ты хочешь сделать меня зрителем кончины мiра?
В ответ он слышит:
- Себе внимай!
Тогда Иван крестит свой дерзкий рот и язык:
- Твоя воля, Господи! – и молча обращается к Улите:
- Вишь, Улитушка, я Господу здесь еще должен!
Василек ему часто говорит:
- Да ну, отец, какие твои годы! Вот девянóсто восемь – это я понимаю!
Заволожье стоит всё там же, а окрýга изменилась. После трудов мелиораторов Разлив сократился вполовину, а с ним отпал и проект «олигархов» о строительстве «Аквапарка» с игорным городом. Но подъездная дорога была уже построена, поэтому проект переиграли и стали строить игорный город в сочетании с охотничьим заказником. Но речка Нача, русло которой строители «слегка поправили», повстречала карст – и ушла под землю. Территория была признана опасной, стройку остановили. Но пытливая олигархическая мысль обследовала скрывшуюся Начу, найдя подземные озерца в пещерах, подобно моравским или тем, что где-то в Сибири, – «ну, пока ещё не туристических масштабов, но время своё дело делает!»
Теперь находятся горячие головы и пытаются ускорить это течение времени, создавая рукотворные сталактиты, сталагмиты и лодочные экскурсии под землей, чтобы развлекать детишек, пока их папы-мамы будут заняты в игорном дворце.
Что скажет на это Нача?
- Отец, – говорит Василек, – долго это будет продолжаться?
Отец, как и речка Нача, с ответом не спешит:
- Покуда нет народа – откуда быть вождю?
К нему каждые два месяца приезжает иеромонах из обители, исповедует и причащает Ивана. Также бывает игумен Игнатий.
Трижды отложенная стройка века имела своим побочным результатом включение Заволожья в зону сотовой связи. Теперь смс-послания – обычное дело в сношениях Ивана с его народом. А вот звонить и принимать звонки он не любит. Его собственный голос в зеленом шуме леса кажется ему неуместным.
Народ к нему приходит – Крепилины, Сопроновы, Никитины, Чудиновы – открываются, вопрошают, просто слушают... Иван делится всем накопленным. И как-то так выходит, что приходят к нему ещё и вовсе незнакомые...
Может, сам Иван это как-то объяснит? Нет у него объяснения:
- Слава Тебе, Боже, что дал мне родителей, научивших мя первее всего ведети Тя, своего Господа, хотя не ведóша мене к Тебе за руку – но житием своим, которое труд да любовь, не оставиша мене без Бога...
Он уже знает, где будет похоронен, как будет выглядеть могильная плита... У стены монастырского храма. И будет на черной плите: крест православный, даты начала и конца земного бытия, имя – инок Иринарх (Крепилин).
Житие Ивана: крестьянин, муж-отец семьи, воин, государь, патриарх и простой монах, именно в такой последовательности – кажется нам образцом счастливого бытия.
Итак, что же это – «внимание себе»?
Это образ жизни, который не всякому дается, не всякому по плечу: настолько приблизиться, чтобы чувствовать, чтó же именно такое Промысл хочет увидеть в тебе…
Зато Иван не слушает радио, а от телевизора давно избавился. У них там постоянно неприятный говорок, как будто акцент. Словно летят с горы кувырком, несутся на безплатную раздачу…
Сам же на Горку теперь поднимается разве что во сне… Укатали сивку да крутые горки.
Вся жизнь разстилается перед ним с неописуемой высоты. Где-то бушует осенний ветер, стонут деревья, но здесь, на Горе, еще только подступает снизу орда, разевающая тысячи ртов: «Енгибар! Енгибар!»
- Тебе понятно, что они кричат? – спрашивает Василий Иванович.
- Конечно, понятно, – отвечает Иван. – Это зиг хайль.
- Ну как вы мне надоели! – кричит и бьется в припадке Эльвира Павловна. – Вон из класса! Оба! Встретимся в кабинете директора!..
Халат ее толерантности взвивается застиранным серым флагом, а Иван просыпается, чтобы не видеть её волосатую грудь.
После этого он долго отплёвывается, молится, потом идет на глухую дорогу и ждёт детей.
2011