На круги своя

- Сегодня Витя приходил, – сказал Соболев. – Украдкой.

- Почему украдкой? – спросил Ступиньчук.

- Так Салабин же отказался от машины! И от Вити заодно.

- Да ну?

- Вот те и ну! Он и так-то почти машиной не пользовался, Витя её Ласкарёву отдавал. А стал бы ты ездить с водителем, который на тебя телегу настрочил? Нет, не стал бы!

- И кого теперь возит Подошвинов? – спросил Ступиньчук.

- А никого. Он к лафе привык. А тут его строить начали, он взял да уволился.

- Когда внезапное непонятное, ищите женщину!

- Понятно дело, что Глафира! – согласился Соболев. – Она ему и донос продиктовала, и заявление об уходе. Взяла его на полное иждивение.

- И что он в ней нашёл? – недоумённо пожал плечами Ступиньчук. – Бочка бочкой, скирда скирдой.

- Неправильно мыслите, философ. Не он в ней, а она в нём.

- Так он ведь женат!

- Жена у него угрюмая, нелюбезная, непродвинутая, – пояснил художник философу. – А Глафира – в макияже, в тряпках импортных, без комплексов – и деньги непонятно откель.

- Безумству храбрых поём мы песню, – поникнув головой, пропел Ступиньчук.

- Я не Вите удивляюсь, – сказал Соболев, – а Ласкарёву. Ты сам к нему как относишься?

- А никак не отношусь. Моё дело – электричество.

Соболев жалел о множестве своих картин и картинок, отнятых Ласкарёвым для подношений влиятельным гостям. Но попытка найти союзника в лице Ступиньчука, а в союзнике – сочувствие, успеха не имела.

- А правду говорят, что в банкетном зале что-то будет?.. – спросил он Ступиньчука и сощурился на мольберт с розовой нимфой.

- Ни за что на свете, – коротко ответил Ступиньчук.

- Почему?

- Кацкун приказал «Торгмортрансу»: не открывать.

- А ты откуда знаешь? Спишь к земле ухом?

- Вроде того.

- Ну да, тем только того и надо. Лучше работать от случая к случаю, чем постоянно.

- Смешной Салабон, – беззлобно разсмеялся Ступиньчук. – Звонил начальнику «Торгмортранса», брал на пушку: меня, мол, Виктор Яковлевич спрашивает, когда же будет работать кафе?!

- Бедняга. Хоть и директор.

- Крыши с трубой он директор. Скажи-ка лучше, для кого стараешься? – Ступиньчук подбородком указал в сторону нимфы.

- А это наша с тобой плата за постой.

- Что – и Салабон уже требует? – удивился Ступиньчук. – Вот и верь после этого людям.

- Да он не требует. Это инициатива в смысле подхалимажа. После Витькиного доноса ему приказали нас выставить. Как же нам быть, законник?

- А мы и не жили тут. Ты же не сознался?.. Я тоже – нет. Так и будет, как раньше. Никто в Интерклубе не живёт! В конце концов, мы не безпачпортные. Мой дед ещё в Петербурге жил!

Соболев улыбнулся: даже юриста достало.

- Слушай, не его ли это был особняк? А?! Вот была бы хохма! А что? В связи с перестройкой все вдруг чего-то захотели – объяви-ка и ты о своих имущественных правах!

Ступиньчук живо представил свою бывшую жену. Невесело разсмеялся:

- Что ты! Лия Азотовна посинеет от зависти. И станет палки в колесо вставлять... Нет, на себя переписывать!

 

     *     *     *

 

Хорошо, когда моряк ходит в короткие рейсы, – такое бывает, если у компании не крупнотоннажный океанский флот, а суда, работающие «на коротком плече». Тогда семья и её кормилец успевают лишь соскучиться. Но когда моряка трясёт или выворачивает несколько месяцев подряд, то он, понятное дело, уже непременно дичает – в большей или меньшей степени. И тогда, с приходом в чужой порт, он идёт в клуб моряков или в знакомую таверну, где все лица кажутся ему родными.

 

Впрочем, есть моряки, особенно из голландцев, которые заводят себе подружек в «Ленинграде», – капитаны, во всяком случае. То ли их возбуждает память о царе Петре, то ли вдохновляло благоговейное отношение Ласкарёва к голландскому джину и к селёдке голландского посола, но голландский капитан был способен не только приносить в Интерклуб дары вышеупомянутые, не только дарить Интерклубу, от имени собственной жены, кружева и вышивки, но и встречаться с ленинградской подругой – что в клубе, что в её квартире, и даже с ведома и в присутствии матери подруги.

 

Салабину подобное казалось ходом вещей неестественным, однако служители специального приказа сообщили ему, что «всё путём». Да и капитан-голландец, поднабравшись градусов, хвастливо выпячивал пузо и по-хозяйски обходил Интерклуб, крича о своих «друзьях в КГБ», которые всё ему позволят... Капитана не смущало даже присутствие при этом членов его собственного экипажа.

 

Таким образом, дорогой читатель, известная вам пресловутая толерантность родилась не в наши с вами дни, а задолго до конца той эпохи, о которой мы речь ведём, подобно тому как революция была в генетическом родстве с «серебряным веком».

 

Поэтому Интерклуб не вмешивался в личные отношения этих полулюбовных треуголников, а с учётом спецприказных товарищей – даже четвероугольников. Когда комсомолка принимала в подарок тряпицу, флакон или курево от иностранного друга, мы это прикрывали опусканием век и бормотанием маяковского призыва: «Побольше ситчика моим комсомолкам!».

 

В их личные дела мы не вторгались. А вот лозунги – те были делом, позвольте выразиться, государственным. Личные делишки людей не были для Салабина даже предметом гаданий, потому что, по словам товарища Ласкарёва, это оставалось «вне пределов моей (его) импотенции». Это не было оговоркой по Фрейду, ведь Ласкарёв, как-никак, был дипломированный филолог, поэтому фразу сию следует считать остроумной шуткой.

 

 

Ступиньчук то насвистывает еле слышно, то напевает сквозь зубы.

- «Мы, коммунисты, «Правдой» сильны своей»!.. Внуки кузькиной матери...

И плюётся, не стесняясь присутствием директора.

- Я ни в коем разе, Геннадий Серафимович, вас не имею в виду! И даже не Пашу!.. Исключительно – газету «Правда»!

И опять запевает, подмигивая и посвистывая.

Нередко он теперь оказывается рядом – подсаживается к «директорскому столику» в баре, в углу напротив телевизора. Сидим и смотрим. До восемнадцати часов – телевизор наш, без иностранцев, и работает не на видео, а на телеприём. Пётр Иваныч Ступиньчук при этом изрекает. И мне нравится, что эти изречения меня не напрягают и ни к чему не обязывают.

- По-моему, просто немыслимо газету издавать под таким названием!..

А я не отвечаю. Каждый волен в подобных допущениях. Читаем «Родина» – подразумеваем: партия. Говорим «партия» – подразумеваем государство. А родину, мой друг, не выбирают. Но закавыка в том, понимает ли это комитет господской безопасности...

 

Тов-Зиновьев (настоящую фамилию не помню), генерал-губернатор Коминтерна, грозивший кости переломать своим оппонентам в коммунистическом движении, был сам доставлен к месту своего разстрела на носилках. (Вот для каких сведений пригодился нам Институт истории ком- и рабдвижения.)

 

Подчинившись новым, «своим в доску» господам, мы стали радостно повизгивать в ответ на обращение «товарищ». Оно стало «нам дороже всех красивых слов».

Ступиньчук слушает телевизор и понимающе посвистывает:

- Товарищем ты можешь мне не быть, но гражданином быть обязан!

Если бы за столом был кто-нибудь третий, то поведение Ступиньчука назвали бы вызывающим. Даже сам пугаюсь: то ли он телевизор комментирует, то ли мысли мои читает? Но всё, наверное, гораздо проще: телесюжеты смотрим сообща, пугаться нечего.

 

 

А дома – Ростик задумался, слушая диктора о противостоянии с Марсом:

- ...и к следующему Марсу – я наверно доживу. И до кометы Галлея – наверно... А вот до следующего полного лунного – вряд ли!»

Боже мой!.. Это в двенадцать-то лет! Его отец, салабон этакий, до самой женитьбы ощущал себя вечным – и жил безпечно, уверенный в завтрашнем дне и в праведности нашего дела. А эти отпрыски уже что-то такое чувствуют... Время изменилось, воздух изменился... И нюхают они теперь (Ростислава Боже упаси!) клей с ацетоном или что-нибудь похуже, балдеют в роке, смеются над безсмертием души (упаси Господи Ростислава!).

 

А помёт опять зацветшей Глафиры-Глаукомы – единоутробные братья Пичугин и Кутоетов – на заднем дворе Интерклуба пытают огнём безпризорных кошек. Милиция, дружинники и школа уклоняются от вмешательства, а городская газета инцидент раздувает и смакует, возлагая ответственность на Интерклуб... Который нигде не успевает и ничего не понимает.

 

А с началом перенастройки стали говорить: «не догоняет».

 

Никто не догоняет, что к чему.

 

 

- Ты замечаешь? – спросил Ступиньчука Соболев. – Наш Салабон – того!...

Он покрутил пальцем у виска. Ступиньчук перестал насвистывать:

- Нет, не замечал!

- А тебя он спрашивал, от чего Тютчев умер?

- Какой Тютчев? Поэт, что ли?

- Ну да. Он уже половину переводчиц опросил.

- Так это он их эрудицию проверяет.

- А я говорю: двинулся он!

- Хм! – улыбнулся сардонически юрист. – Тут что-то не так!..

- А от чего Тютчев-то умер? – заволновался Соболев. – Не знаешь?

- Все от рака мрут! – подмигнул Ступиньчук. – От угрызений... Верно, Калинушка?

Заглянувшая в дверь Калерия разыскивала директора.

- Ты к нему не ходи, пока не узнаешь причину смерти Тютчева! – засмеялся Ступиньчук.

- Фёдора Ивановича? – удивилась Каля.

- Наверно, – кивнул Соболев. – Не однофамильца же.

- А!.. – сказала протяжно Калерия. – От любви, конечно!

И убежала.

- И эта тоже – того! – показал на голову Веня Соболев.

- Все они чокнутые! – согласился Ступиньчук. – А первая – Леночка-маленькая. Деточка... обсосана конфеточка...

Веня покраснел и отвернулся к холстам.

- Почему ты так говоришь? Что ты знаешь, чтобы так говорить?

- Пардон, дружок. Но скажи, на кой ляд ей было в партию подавать, чтоб через неделю забрать назад заявление? Мне кажется, за эту неделю режим не изменился...

- Я ничего не знаю!.. – пробормотал растерянный Соболев. – А что случилось?

- Не знаю, мне не интересно, – сухо сказал Ступиньчук. – Я юрист, а не психиатр.

 

 

Ступиньчук юрист, но – электрик. Салабин – не юрист, не психиатр, но, может быть, психолог, потому что откладывает свой поход к Кацкуну, а идеологическое ЧП с Леночкой Субботиной – подходящий для этого предлог. К тому же сегодня пятница – самое время перенести попытку встретиться с Кацкуном на понедельник.

Лене Субботиной не понравилось, в каком тоне ей задавались вопросы партийными стариками. Она наотрез отказалась от прохождения дальнейших процедур.

В Интерклубе все были шокированы и даже, по привычке, испуганы... Такого раньше не бывало.

Вика Лунина побежала советоваться в партком. Но там ей радостно сказали, что, поскольку до них это дело не дошло – застряло на парткомиссии старцев, то это их не касается: «решайте в первичке». А что решать? Уже Леночка решила.

Вика по привычке созвала собрание, пришли пенсионеры – за Нину Андрееву, не поступившуюся принципами, и почти никто не против, а когда вспомнили про Леночку, то было уже поздно: домой пора. Поэтому высказался один Салабин: решение товарища Субботиной – искреннее, оно выстрадано («Выплакано!» – подсказала Вика), мы его должны уважать... но Лена, очевидно, не боец, если в самом начале отступила перед силами застоя. И все с Салабиным согласились, даже те, кто не поступался принципами.

Салабин с состраданием посмотрел на несменяемого парторга Вику.

Потом её обступили члены первички и стали спрашивать «по правде», не для протокола, что же всё-таки случилось, почему Леночка передумала. Потому, отвечала Вика, что ей предложили переписать её документы заново, вписать себе другую общественную нагрузку, поскольку быть ответственным за гражданскую оборону может быть только руководитель (директор), а не рядовой работник. Что было бы вполне логично и целесообразно, но сейчас говорило о неблагополучии Интерклуба.

Лена разценила это как склонение её к подлогу. Да и вопросы, задаваемые старцами, были ей не в радость... Очень тонкая и хрупкая была у ней конституция.

 

 

Через час, уже в сумерках, директор Интерклуба стоял на Невском, напротив Дома книги, и ждал зелёного огня светофора. Перед ним двое юношей были заняты разговором, вернее, один разсказывал другому анекдот:

- Открыли новый радиоактивный элемент – и назвали его КПСС...

Тот, кто стоял перед Салабиным, повернулся к товарищу – и директор увидел диск-жокея (киномеханика) Владислава, а в разсказчике узнал университетского однокурсника Сашу Кригеля.

Владислав издал звук удивления, внимания и готовности засмеяться.

- ...потому что период полураспада был пятьдесят лет.

Зелёный свет зажёгся, Владислав разсмеялся, приятели пошли на другую сторону.

Салабин не пошёл за ними – не от возмущения, которое вспыхнуло в нём, а просто боясь, как бы его не узнали: какой стыд, если бы на факультете стало известно, кем он теперь работает!

Он пошёл к следующему светофору, не находя достаточных слов в адрес этого Кригеля: разве не вы, ..., затеяли и эту партию, и эту революцию? Теперь вам новая нужна? Это же видно, ... вы этакие! Видно!