[03] У Ивана Ивановича в Дуплянке жил знакомый Юре Живаго мальчик Ника Дудоров...

* * *

 У Ивана Ивановича в Дуплянке жил знакомый Юре Живаго мальчик Ника Дудоров. Ника был на два года старше Юры и избегал с ним встреч.

 «Ники не оказалось ни в саду, ни в доме. Юра догадывался, что он прячется от них, по­тому что ему скучно с ними и Юра ему не пара» (стр. 15). Ника действительно прятался, но не потому, что ему было скучно с «ними», а потому, что не хотел он встречаться именно с ним, с Юрой. Даже о пустяках Пастернак не умел написать, как надо. Веденяпина и Вос­кобойникова он увязал тут в одну по интересам компанию с мальчиками – гимназистами младших классов. Сделал он это не потому, что думал так, как написал, а потому, что, как я уже говорил об этом выше, думать ему было не свойственно: не выработал он у себя такой привычки. Был он, очевидно, уверен в том, что только первое сиюминутное впечатление является верным. Вот как он написал о герое его романа Николае Николаевиче Веденяпине: «Он… понимал все с первого взгляда и умел выражать мысли в той форме, в какой они приходят в голову в первую минуту, пока они живы и не обессмыслятся» (стр. 11). Отсюда вывод: будешь думать – будет хуже. («Чем случайней тем вернее…») Этим правилом Пастернак, очевидно, и руководствовался, работая над своим романом.

 

 * * *

 Ника не хотел встречаться с Юрой. Находясь в спальне, он услышал приближающиеся голоса гостей и заметался по комнате. «В спальне стояли две кровати, Воскобойнковская и его, Никина. Недолго думая Ника залез под вторую» (стр. 20). Если бы Ника сам выбирал, под какой кроватью ему спрятаться, он, конечно же, выбрал бы «свою». Но кровать ему назначил автор и Нике пришлось залезть под «вторую». Согласимся с этой условной нумерацией кроватей и начнем потихоньку привыкать к особенностям авторской «орфографии», придающим его текстам признаки того, что в просторечии принято называть жаргоном. Жаргон у Пастернака свой уникальный, ни с каким другим его не спутаешь.

 Хозяин и гости удивлялись Никиной «пропаже» (стр.20). Слову «пропажа» не надо удивляться. Такая «пропажа» случится в романе еще раз, когда «в пропаже» окажется сам Юра, правда, ставший к тому времени уже Юрием Андреевичем. Но «пропажа» Юрия Андреевича будет существенно отличаться от Никиной, прятаться он будет не от гостей, а от жизни, своих друзей, своей сожительницы Марины и двух нажитых им с нею малолетних дочек.

 

 * * *

 «Ото всего парка с его прудами, лужайками и барским домом садик управляющего был отгорожен густой живой изгородью из черной калины» (стр. 13). Не почувствовать того, что слово «всего» тут лишнее мог лишь автор лишенный литературного слуха.

 

 * * *

 «Юра поминутно поворачивался направо и налево» (стр. 15). А вот эту фразу Борис Леонидович на­писал совсем по-детски, не осознав того, что у него получилось. Юра искал Нику. Он мог смотреть по сторо­нам и оглядываться, но почему-то «поминутно поворачивался направо и налево», словно Ника мог оказаться только справа или слева от него. Чем проще текст, тем больше шансов обнаружить в нем пастернаковские «не то». Выражением «не то» я заменяю набоковское «ляпы», чтобы не перегружать текст слишком частыми повторениями этого слова. «Не то» я заимствовал у Льва Толстого. Такой была самая короткая запись в его дневнике.

 

 * * *

 «Он (Юра. – В.С.) спустился из редкого и чистого леса, покрывавшего верх оврага, в ольшаник, вы­стилавший его дно. Здесь была сырая тьма, бурелом и падаль,…» (стр. 15). Во-первых, у оврагов нет такого верха, о каком пишет Пастернак. Верх оврага находится в самом овраге, а редкий и чистый лес рос уже за его пределами. Автору надо было бы это понимать.

 Ольшаник, росший на дне оврага, не мог это дно выстилать. Выстилать почву, на которой они растут, могут лишь ползучие (стелющиеся) по своей природе растения, вроде ежевики. А ольха – дерево, выстилать землю, на которой она растет, ольха не может. И об этом автору тоже знать было бы надо. Что касается слов тьма, бурелом и падаль, то Пастернак осмысливал их как-то очень уж приблизи­тельно. В хорошую погоду на дне даже очень глубокого оврага тьмы не бывает. А погода была именно та­кой, т.е. хорошей. От сильных ветров растительность на дне оврага защищена его глубиной: бурелома там просто не может быть. На дне оврага (среди падали и бурелома) Юре вдруг стало грустно. Он вспомнил покойную маму и, расчувствовавшись, потерял сознание.

 

 * * *

 «Он (Юра. – В.С.) не долго лежал без памяти. Когда он очнулся, он услышал, что дядя зовет его сверху. Он ответил и стал подыматься. Вдруг он вспомнил, что не помо­лился о своем без вести пропадающем отце, как учила его Мария Николаевна. Но ему было так хорошо после обморока, что он не хотел расставаться с этим чувст­вом легкости и боялся потерять его. И он подумал, что ничего страшного не будет, если он помолится об отце как-нибудь в другой раз.

 Подождет. Потерпит, – как бы подумал он» (стр. 16). Вы, конечно же, обратили внимание на главную особенность этого фрагмента. В нем девять раз повторяется слово «он». Такие казусы случались с Борисом Леонидовичем довольно часто. Уже на следующей странице он опять написал: «Он был уверен, что, когда он вырастет, он все это распутает». Стилистом Пастернак был, явно, никаким. Слова – «как учила его Мария Николаевна» – очевиднейшее недоразумение. «Марию Николаевну» просто необходимо заменить словом «мама». Не может мальчик, вспоминая собственную мать, называть ее по имени и отчеству. Не отнесешь к авторским находкам и несуразное «как бы подумал он». Оказывается, подумать можно и «как бы». Пастернаку такие выражения нравились, он применял их часто и в разных вариантах.

 Следующие несколько фрагментов относятся к эпизоду, в котором рассказывается о событиях, происшедших в поезде, в котором Миша Гордон со своим отцом ехали из Оренбурга в Москву.

 

 * * *

 Практика, полученная Пастернаком на философском факультете МГУ, помогала ему сочинять вот такие «умные» фразы. «Его (Миши Гордона – мальчика одиннадцати лет. – В.С.) конечною пружиной оставалось чувство озабоченности, и чувство беспечности не облегчало и не облагораживало его. Он знал за собой эту унаследованную черту и с мнительной настороженностью ловил в себе ее признаки. Она огорчала его. Ее (очевидно, черты. – В.С.) присутствие его унижало» (стр. 17). Мишу явно тяготило «присутствие» навязанной ему Пастернаком «конечной пружины». И сам автор, и его герои частенько будут изъясняться вот так – языком чеховского конторщика Епиходова.

 

 * * *

 «…он (отец Юры Живаго. – В.С.) бросился на всем ходу со скорого вниз головой на насыпь, как бросаются с мос­тков купальни под воду, когда ныряют» (стр. 17). Почти в каждом абзаце у Пастернака можно обнаружить какое-нибудь «не то». С мостков купальни бросаются не «под воду», а в воду. Борис Леонидович, очевидно, и сам проделывал это не раз, но, почему-то считал, что бросается «под воду». Читая пастернаковский роман, постепенно перестраиваешь свое отношение к нему и начинаешь удивляться не тем случаям, когда автор пишет не то и не так, как надо, а тем, когда ему удавалось о чем-то сказать без очевидных ляп и несуразиц.

 

 * * *

 «Кучка любопытных и сочувствующих вокруг тела все время менялась. Над ним хмуро, без выражения стоял его приятель и сосед по купе плотный и высокомерный адво­кат, породистое животное в вымокшей от пота рубашке» (стр. 18). «Стоял хмуро, без выражения…», но разве «хмуро» не является выражением? Соседями по купе обычно называют случайных попутчиков. Отец Юрия Живаго – разорившийся богач и занимавшийся его делами адвокат Комаровский оказались в одном купе не случайно: они вместе ехали в Москву. Связь у них была деловая, приятелями их не назовешь.

 

 * * *

 «К телу два или три раза подходила худощавая женщина в шерстяном платье с кру­жевной косынкою. Это была вдова и мать двух машинистов, старуха Тиверзина, бесплатно следовавшая с двумя невестками в третьем классе по служебным билетам» (стр. 18).

 Нельзя быть сразу и матерью, и вдовой двух машинистов. Звучит эта фраза, как очевиднейшая нелепость. И служебных билетов тоже не было, но о билетах мы поговорим дальше. И с невестками Борис Леонидович тут тоже напутал. У Тиверзиной было два сына, но женат был только младший, так что невесток у нее было не две, а одна. Попробуйте найти у писателей России хотя бы одну такую ошибку. Не найдете! А у Пастернака их (таких и похожих) – тьма-тьмущая! В этом отношении «Доктор Живаго» – не роман, а настоящая катастрофа.

 

 * * *

 «Она (вдова и мать двух машинистов. – В.С.) становилась в нескольких шагах от трупа, так чтобы сквозь толпу ей было видно, и вздохами как бы проводила сравнение. «Кому на роду написано, – как бы говорила она. – Какой по произволению Божию, а тут, вишь такой стих нашел – от богатой жизни и ошаления рассудка» (стр. 18). В предыдущем фрагменте автор написал, что вдова подходила к телу. Но к телу она, оказывается, не подходила, а останавливалась, не доходя даже до окружавшей его толпы. Но «становилась» она так, чтобы сквозь толпу ей все-таки было видно. Интересно, как же надо встать, чтобы видеть сквозь толпу? Правда, раньше Борис Леонидович определял количество собиравшихся вокруг тела пассажиров словом «кучка», а не «толпа». Сквозь кучку, наверное, кое-что можно было и разглядеть. Но слова «толпа» и «кучка» Пастернак писал, не осознанно их выбирая, а чередовал, как получится. Там, где была нужна «кучка», у него оказалась «толпа».

 Вдова стояла молча. А то, что она «как бы говорила», озвучивал за нее автор. Но у автора либо фантазии не хватило, либо уж очень не по душе была ему эта вдовушка: «как бы говорила» она у него весьма невразумительно. Попробуйте понять, какое сравнение (чего и с чем) вдова «как бы проводила своими вздохами».

 

 * * *

 «Все пассажиры поезда перебывали около тела и возвращались в вагон только из опасения, как бы у них чего не стащили» (стр. 19). Видно, очень уж им (пассажирам) нравилось смотреть на труп, если они так неохотно от него уходили. Но уходили они не совсем так, как было бы надо: поезд ведь состоял не из одного вагона. Пассажиры должны были возвращаться не в вагон, а в вагоны. Русскому языку Пастернак учился до конца своих дней, но так его и не освоил в нужном для писания романов качестве. Многие, ставшие привычными на русском выражения, он переделывал на свой лад. «С бору по сосенке» он переиначил в бессмысленное – «с бору да с сосенки». Вместо «перехватил взгляд», – писал «подхватил». Спирт у него не разбавляют, а разводят. В подпоручики у него производят не из прапорщиков, а из прапорщика. Таких курьезов в его романе тьма. Если все их перечислять, то моя работа растянулась бы в бесконечность. И психологию людей Пастернак явно мерил по собственной мерке. Около трупа перебывали, конечно же, не все пассажиры поезда. Некоторые, наверняка, ограничились тем, что посмотрели на него издали, а были, несомненно, и такие, кто вообще не захотел выйти из вагона, чтобы посмотреть на труп самоубийцы. «Все» – очевидный признак графоманского максимализма автора.

 

 * * *

 И еще несколько строк о забавных впечатлениях, которыми автор наградил пассажиров, выходивших посмотреть на труп, а заодно и поразмяться на зеленой травке перед поездом. Все им казалось здесь почему-то случайно возникшим и непонятным. «Даже солнце, тоже казавшееся местной принадлежностью, по-вечернему застенчиво освещало сцену у рельсов, как бы боязливо приблизившись к ней, как подошла бы к полотну и стала бы смотреть на людей корова из пасущегося по соседству стада» (стр.19). Не замечал Пастернак того, что пишет «не то». Корова, подошедшая к полотну, смотрела бы не «на людей», а на поезд. А как вам нравится пастернаковское солнце, «боязливое как корова»? Но Пастернак мог написать о солнце и не такое. Он, например, был уверен в том, что солнце на закате шарит лишь по низам и освещает у людей только их ноги и заглядывает не под вагоны, а под их колеса. «Быть не может», – подумаете вы. Увы, может! Читайте об этом на стр. 16. Свой взгляд на мир Пастернак сформировал похоже очень рано, едва ли не в младенчестве, когда еще верят, что ветер дует потому, что деревья машут ветками, да так и остался с этим детским миропониманием.

 

 * * *

 «Это был тот плотный, наглый, гладко выбритый и щеголеватый адвокат, который стоял теперь над телом, ничему на свете не удивляясь. Нельзя было отделаться от ощущения, что постоянное возбуждение его клиента в каком-то отношении ему на руку.

 Отец (Миши Гордона. – В.С.) говорил, что это известный богач, добряк и шелапут, уже наполовину невменяемый» (стр. 19). Каждый прочитавший эти бездумно сотворенные автором строчки не мог не подумать, что известным богачом, добряком и шелапутом Пастернак называет того самого гладко выбритого и щеголеватого адвоката, который стоял над телом. Но, поверить написавшему так автору было бы ошибкой. «Наполовину невменяемым добряком и шелапутом» был совсем другой человек – нелепо расставшийся с жизнью отец Юры Живаго, над телом которого стоял «наглый» адвокат. То, о чем я сказал, – это лишь первый слой той смысловой сумятицы, какую Борис Леонидович ухитрился уложить в эти три коротких предложения. Смысловую суть первого предложения можно выразить так: «Это был тот самый адвокат, который тут стоял». «Умно» получилось, не правда ли? Дальше Борис Леонидович написал еще «умнее»: будто, глядя на адвоката, стоявшего над трупом своего клиента, нельзя было отделаться от ощущения что «постоянное возбуждение этого клиента в каком-то отношении ему (адвокату. – В.С.) на руку». Но опоздал с этими словами Борис Леонидович: написать так можно было раньше, когда клиент адвоката был еще жив. Так же неуместна здесь и последняя, третья, фраза. Можно ли о человеке, ушедшем из жизни, говорить, что он «…уже наполовину невменяемый»? Невменяемым тут выглядит сам автор, сотворивший эту смысловую неразбериху.

 Пастернак изображает адвоката, как личность сугубо отрицательную и, говоря о нем, всегда находит слова, так или иначе, его очерняющие. Явно в укор адвокату, желая, видимо, показать его равнодушное отношение к происшедшему, он написал, что тот «стоял над телом, ничему на свете не удивляясь». Чтобы оценить этот придуманный автором выпад против адвоката, представьте на минуту, что он (адвокат) стоял над телом, всему на свете удивляясь.

 

 * * *

 «По другому пути к поезду подошла дрезина. С нее соскочил следователь в фуражке с кокардой, врач, двое городовых» (стр. 20). Соскочили с дрезины четверо, а не один. «Соскочил» тут явно нужно заменить на «соскочили». Подобные ошибки допустимо делать школьникам. Взрослые дяди, и, тем более, «великие писатели» таких ошибок не делают. А, если делают, то какие же они великие? Им бы еще учиться и учиться.

 

 * * *

 «Вверх по насыпи, все время обрываясь и съезжая по песку, кондуктора и городовые неловко волокли тело» (стр. 20). Интересно было бы узнать, что имел в виду Борис Леонидович, написав –  «все время обрываясь»?

 

 * * *

 «Публику попросили в вагоны и дали свисток» (стр. 20). Все, о чем рассказал автор перед тем, как машинисту дать свисток, происходило не в театре. Разойтись по вагонам попросили не «публику», а пассажиров, вышедших из поезда, чтобы поглазеть на труп самоубийцы.

 Во все время работы над романом на столе у Пастернака лежала книга Диккенса «Повесть о двух городах», куда он время от времени заглядывал, явно не без корыстного авторского интереса. Некоторые фразы в его романе явно находятся в перекличке с диккенсовскими. Было бы совсем неплохо, если бы рядом с книжкой Диккенса лежал у него еще и толковый словарь русского языка. Но чего не было, того не было. А жаль!

 

 * * *

 В поезде произошла трагедия: один из пассажиров покончил с собой. Но жизнь продолжалась, поезд катился дальше. «В нем (вагоне, в котором это случилось. – В.С.) по-прежнему пудрились, и обтирали платком ладони и разговаривали грудными скрипучими голосами седеющие дамы из Петербурга,…» (стр. 18). Эта фраза – очередной конфуз автора. Забыл Борис Леонидович о том, что поезд, о котором он пишет, следовал в Москву не из Петербурга, а из созвучного ему по названию Оренбурга, и седеющих дам из Петербурга с почему-то (скоро мы поймем почему) оказавшимися у них у всех скрипучими голосами, в нем не было. О них («дамах из Петербурга») он написал еще так: «…они проходили мимо гордоновского купе, кутая углы плеч в накидки, и превращая тесноту коридора в источник нового кокетства…» (стр. 18). Уж, не с Гордоном ли эти «петербургские» дамы заигрывали, ведь кутали «углы плеч» и кокетничали они, проходя именно мимо его купе. Принять предложенное автором определение тесноты коридора, как источника нового кокетства для «петербургских» дам, как-то не хочется. Эта теснота скорее являлась местом, избранным ими для кокетства, а не источником его.

 

 * * *

 «По дорогам тянулись обозы, грузно сворачивая с дороги к переездам, и с бешено несущегося поезда казалось, что возы стоят не двигаясь, а лошади подымают и опускают ноги на одном месте» (стр. 16). Если бы Пастернак писал с натуры, а не придумывал, он, может быть, и не написал так смешно. В местах пересечения железнодорожных путей с дорогами, на путях устраивают так называемые переезды. Переезд – это часть дороги. А Пастернак написал так, словно переезды располагались где-то вне дорог и, чтобы попасть на них, надо было свернуть с дороги в сторону. И обозы, послушные воле автора, «грузно сворачивали». Наблюдал эти несуразные «грузные сворачивания» из окна вагона Миша Гордон. Видел он все это, как-то странно. Ему виделось, что обозы «тянулись, грузно сворачивая», и в то же время казалось, что они «стоят не двигаясь…» Вот ведь как бывает. Но бывает так только у Бориса Леонидовича Пастернака – русского литературного «гения».

 

* * *

 «Скоро среди представителей тогдашней литературы, профессоров университета и философов революции должен был появиться этот человек, который думал на все их темы и у которого, кроме терминологии, не было с ними ничего общего. Все они скопом держались какой-нибудь догмы и довольствовались словами и видимостями, а отец Николай был священник, прошедший толстовство и революцию и шедший все время дальше» (стр. 11). Вот так «скромненько» Борис Леонидович представил читателям одного из главных героев своего романа – Николая Николаевича Веденяпина – дядю Юрия Живаго. Назвал он его отцом Николаем и представил священником по свойственному ему забывайству. К тому времени, когда он об этом говорил, Николай Николаевич уже давно не был священником. По его же автора задумке он был расстрижен и отцом Николаем называться не мог. Лишившись священнического сана, Николай Николаевич вынужден был включиться в мирскую жизнь. Поработав какое-то время в издательстве в одном из губернских городов Поволжья, он переехал в Петербург, откуда заезжал и в Москву. Николай Николаевич был одним из любимых героев автора. В светской жизни он еще ни в чем не преуспел, а Борис Леонидович уже замыслил ввести его в мир российских интеллектуалов. Правда, этот мир Борис Леонидович чтил не так чтобы уж очень, относясь к нему с очевидным пренебрежением. Профессора, писатели и философы России, представлялись ему людьми явно недалекими. Все они, по его мнению, «скопом» придерживались какой-то одной, получается, чуть ли не все равно для каждого из них какой, догмы и «довольствовались словами и видимостями». Как можно было написать такую гадость о гордости и славе оссии, ее России, ее интеллектуальной элите? Невольно вспоминаешь лермонтовское: «Смеясь, он дерзко презирал…» Но Борис Леонидович не смеялся и не презирал, и ума своего не лишился. (Его ум был всегда при нем). Он просто не понимал того, того, что творит, искренне и самозабвенно вешая самому себе на уши чудовищную лапшу, таковой ее, конечно же, не считая. Случалось это с ним довольно часто, можно даже сказать – постоянно. Такого количества разного рода нелепостей, какое Борис Леонидович сотворил в своем романе, не сыскать во всей русской литературе. Зато, как ярко высветился на фоне жалкой, довольствующейся видимостями московской университетской профессуры и российских писателей, среди которых пребывал еще и Толстой, его любимец Николай Николаевич Веденяпин. Не высказавший на всем протяжении романа ни одной мысли «на их темы», Николай Николаевич произносил пышные имитирующие глубокомыслие монологи на темы свои, придумывавшиеся для него автором: об истории, как о «второй вселенной» и «новом», с непонятно в чем заключавшейся новизной, понимании христианства и искусства. Не отнесешь же к «новому пониманию христианства» разговоры Николая Николаевича о Евангелии, в которых он путает форму изложения мысли с ее содержанием. «До сих пор считалось, что самое важное в Евангелии нравственные изречения и правила, заключенные в заповедях, а для меня самое главное то, что Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности» (стр. 44).