XX. В юбилейный день. «Куда же ты бежишь, деточка?»

В узорной канве «Ненаписанных воспоминаний» сны и сновидения играют исключительно важную роль. Они углубляют философские и нравственные задачи романа, мотивы тех или иных поступков, нередко служат толчком к последующим действиям героев, к новым, чаще всего религиозным, воззрениям, - то есть, к духовному перелому. Сны и сновидения выступают как явь, опережают её. Явь – как сны. Очевидно, непонимание авторского замысла дало повод некоторым критикам толковать художественно-историческую хронику Лихоносова как мистификацию. Ещё раз скажу: это «мистификация» такого рода, что она затмевает многие романы социалистического реализма, не говоря о «научных исследованиях» в русле принятых официальных идей.

В ночь на 5 октября, в юбилейный День войскового круга, Луке Костогрызу приснилось, «будто он поставлен на пьедестал в запорожском костюме и в правой руке держит солонку, подаренную ему Екатериной II (гл. «У памятника предкам»):

 «Чем я не казак или не хозяин? – говорил всем своим видом Лука народу, склонившему пред ним обнажённые головы. – Сыра земля! Расступися! Оце добре вы, казаки, надумали, шо пришли с горилкой. Какое нам дело до целого света?» - «А ты кто такой?» - кричал из толпы генерал Бабыч. «Разве вы не видите по оселедцу? Я вам кошевой батько, урядник Лука Костогрыз Шестой. Я вас привёл на Кубань. А ну, доставайте, бисовы души, грамоты, перначи, литавры!» Костогрыз спрыгнул на землю, поздоровался со всеми помощниками за руку, поцеловал Бабыча и поехал на волах в Пашковскую к своей бабке».

Сон Луки предваряет празднование войскового юбилея, возвышая конкретное историческое действо до значения пророческого символа:

«Отец Толстопята вёл белую лошадь с литаврами через спину. Отец Шкуропатской, может, последний раз держал в руках трубу. На блюде нёс священную солонку Костогрыз. <…> Калерия смотрела вниз с колокольни Вознесенской церкви».

Сказано было о тех днях: «Последняя эпоха казачества»… Многозначные слова исполнены сакрального смысла. До сих пор не прекращаются споры, последняя ли она, русская и казачья эпоха. Может, эта эпоха возрождается в процессе осознания трагических ошибок. Тяжкий путь начат пока с «ряженых», а затем в России во всём блеске и величии встанут истинные богатыри. Умные, рассудительные, истово верующие, с любовью владеющие, как солдаты в Израиле и США, новыми серверами, вооружением, технологиями. Всё может быть. Только сивые старики усмехаются: це будут другие русские, другие казаки, другие татары. Не зря герои победоносных битв предупреждали потомков: славить подвиги прошлого не будет иметь смысла, если источится вера в подвиги будущего.

Неизбежен земной удел: нас покидают люди, с которыми мы были знакомы и которых мы воображаем в будущем. Лихоносов печалился оттого, что наши благородные предки ушли безвозвратно. Наследники - бледные копии, изменённые фигуры. В этом смысле образ Луки Костогрыза и его суждения – провидческие. Тоскливо глядя на молодёжь, Лука нервничает, становится сам не в себе. Ему хочется с расстройства выпить горилки. Он не приемлет наступающую цивилизацию, которая не считается с прежними сантиментами: возрастом, заслугами, достоинством человека. Природный человек упраздняется? А живой Лука, интуитивно чувствуя беду, протестует.

 …Давно это было. Нет Луки, и нет его ровесников. Лихоносов завершает роман умоляющей фразой, обращённой к бегущей впереди дочери лирического героя: «Настенька! Подожди… Настенька… Куда же ты бежишь, деточка?» Как ни старается отец угнаться за Настенькой, её не догнать. Ноги у дочери быстрые.

 В движении – счастье. Молодое поколение спешит жить, сильно и жадно, по-новому чувствовать. Сколь долго родитель ни живи, всё равно Настеньку не догонит.

_____

Мне приснилось, как в отрочестве я поднимался с мальчишками на вершину Шахана к сторожевой вышке. Весна. Цвели лиловые фиалки, сиреневый сизоватый чебрец, жёлтые баранчики… Чернели в зелёной траве аккуратно вырытые кротами кучи свежей земли, пахнущей глубинным ледяным холодком. Идём и видим: возле дикой яблони («кислицы») стоит согнувшись в крестьянской одежде («одёже») дедушка. Над его непокрытой головой светится бело-розовая кипень. Он похож на моего прадеда на утерянном снимке. Пристально смотрит на меня немигающим взором, вещает нездешним голосом: «Будет ливень. Не ходите туда... Ступайте-ка, хлопцы, назад». Мы засмеялись: на небе ни облачка, синь невыразимая. Старик показал палкой на бурку, повешенную на сучок кислицы. С неё ручьями стекала вода. Никто не удивился этому. И мы пошагали дальше.

На середине горы нас застал дождь с градом. Потоки воды с камнями скатывались по крутому склону, град с куриное яйцо покрывал снеговою белизной траву, с ветром сёк лицо. Мы кинулись вниз, стремглав пробежали мимо яблони, но старика не увидели. Он исчез…

Чуть не утонув в мутных бурунах, переплыли вспученную реку, выбрались на тот берег. На выглянувшем солнце обсушились и побрели домой. Никто из нас не сказал взрослым о старике. Молчали как немые. Будто кто-то наложил печать на уста…

…Я задыхаюсь, вспоминая во сне согбенного старца, и спрашиваю отошедшего в вечность Фёдора Петровича: «Что же это было с нами?» Тесть молчит, качает полысевшей головой и произносит одно и то же: «Не надо ворошить прошлое. То, что было, не вернётся… Радуйся, что жива мать… в верховьях построена плотина и Кубань не снесла Пашинку».

Во сне Фёдор Петрович неизменно ошибается. Моя матушка ушла в иной мир от нас, детей, которые давно не дети. Нет с нами отца, участника Великой Отечественной войны, израненного, с боями дошедшего до Эльбы; и нет Фёдора Петровича 20. В моём повторяющемся сне – неизъяснимое счастье. И грусть. Я вижу всех живыми, но чувствую: они удалились куда-то.

Настенька… Я тоже, как и ты, бежал впереди родителей и убежал далеко от них к чужим людям.