04. Странно: едва оказавшись в камере, я осторожно провожу правой ладонью по  лицу...

Странно: едва оказавшись в камере, я осторожно провожу правой ладонью по  лицу, – у меня такое ощущение, что сегодня щетина отрастает быстрей обычного. Это симптомы надвигающейся угрозы. Но угроза не может воплотиться в реальность, пока я ее сознаю. Поэтому я внимательно рассматриваю свое лицо в зеркале и прихожу к заключению, что щетина и на десятую долю миллиметра не длинней обычного. Может, сегодня утром я не так тщательно побрился? Вообще–то я никогда не бреюсь так уж тщательно. Попрошу Раппольда принести мой туалетный несессер. Он не откажет в просьбе разрешить бриться два раза в день. Ему доставит удовольствие лично контролировать процесс бритья. А если сам не будет располагать временем, выделит для присмотра за мной охранника. Обязательно нужно получить разрешение держать в камере зубную щетку, зубную пасту, мыло и салфетки. Крайне важно также иметь возможность в любой момент помыть руки.

     Я, естественно, знаю, что сказал бы Раппольд, узнай он, почему я всему придаю значение. Он бы сказал, такие внешние атрибуты, де, мне не помогут, но он ничего не узнает. Пусть думает, – ну, просто человек не хочет оскотиниться. Только я могу оценить, какая действенная сила таится в иных вещах, которые со стороны кажутся малозначительными. Только я. Как у них есть причины не вешать, не обезглавливать, не расстреливать больных, так у меня есть веские основания  бриться и мыть руки не менее двух раз в день. Часы он у меня не отобрал. Забыл про них? Если вспомнит, пусть забирает. Я обладаю безупречным чувством времени. Кроме того, отсюда слышен бой многих башенных часов. Мне не нужны «Лонжин»*.

 

     Сейчас без четверти час. Обеда мне сегодня явно не видать, – ни квашеной капусты, ни вареного картофеля, ни двух ломтей хлеба. Про меня забыли. Они думают, что обед мне принесут из ресторана. Мне хочется сесть за стол. Раппольд будет сбит с толку, он утратит чувство уверенности, потому что я смогу сохранять инициативу, ничего не умалчивая. То обстоятельство, что у меня не одна, а много биографий, наверняка застанет его врасплох. Я буду рассказывать, – беспрерывно, безостановочно, что одно и то же, –  и значение при этом будет иметь не память, не способность вспомнить, а лишь порядок, последовательность. Юность: мои родители были рядовыми обывателями, набожными и благовоспитанными. С чего начать?

 

     Мой отец, часовых дел мастер, державший собственную лавку, вел бухгалтерию с двумя рубриками: доходы, расходы. Происшествие: мой кузен с материнской стороны, которого обязали пройти курс обучения часовому делу у моего отца, обнаружил однажды в этой бухгалтерии, в графе расходов, запись: «Уборщица – 4 часа и деньги на трамвайный билет – 14.50 фр.». Между тем в круг обязанностей кузена входила каждодневная утренняя уборка лавки и расположенной сразу за нею мастерской. Мне было двенадцать, когда мой кузен сделал это открытие. Несколько месяцев спустя произошел настоящий скандал. Мой кузен, над которым была установлена опека, поскольку он был рожден вне брака, а его мать не могла обеспечить ему получение профессионального образования, украл деньги из кассы отцовской лавки. Он внес соответствующие записи в бухгалтерскую книгу, но отцовскую подпись подделал неумело. Однако разоблачение было обусловлено не этой причиной, а тем, что однажды налоговый инспектор, выполнявший одновременно функции внешнего аудитора, укорил моего отца в том, что он, похоже, дает племяннику чересчур много карманных денег. Я был рядом, когда советник сказал это. Это произошло за обедом. Присутствовал при этом и Витал, мой кузен. Отец ответил, ему, дескать, надо обдумать это. Больше не сказал ни слова. Закончив пить кофе, он не лег, как обычно, отдыхать, а сходил за бухгалтерской книгой и сел за стол. Витал жил у нас уже год. Он занимал мансарду, потому что гостевую комнату мы сдавали студентам. На вырученные деньги мать покупала всем одежду. За наём, условия которого включали обслуживание и завтрак, мы брали восемьдесят франков в месяц. Витал остался сидеть за кухонным столом. И это было необычно. Моя мать тоже не вышла из–за стола. Советнику стало не по себе. Он знал, что никаких карманных денег от моего отца Витал не получает. Знал также, что служба опекунства ежегодно выплачивает отцу за обучение Витала пятьсот франков, а раз в месяц дополнительное пенсионное пособие размером в восемьдесят франков, а от моего отца каждый месяц получает счет на возмещёние стоимости часовых деталей, якобы испорченных Виталом. Знал он и то, что Витал уже полгода самостоятельно чинит бóльшую часть крупных часов, приносимых клиентами, и мой отец благодаря этому имеет немалый дополнительный доход. Всё это советнику было прекрасно известно, именно поэтому он вдруг заторопился уходить, но при прощании вроде бы не заметил протянутую ему Виталом руку. Между тем мой отец проверил каждую запись, внесенную в бухгалтерскую книгу, начав с первого дня обучения Витала. Это была кропотливая работа. Записи с пометкой «Карманные деньги» он, естественно, быстро выписал, но другие «факты обмана» сам он без помощи Витала не обнаружил бы. Между прочим подписи Витал подделал просто замечательно, они ничем не отличались от отцовских. Моя мать после долгого молчания сказала только: «Это правда?». Витал кивнул, и насколько я помню, его лицо не выказывало при этом ни малейших признаков строптивости, печали или раскаяния, – только открытость. «Боже мой!», –  запричитала она, – что же из тебя получится, Витал?». Он только пожал плечами. Этот вопрос его не волновал. Я не отводил от Витала восхищенного взгляда, потому что в свои двенадцать лет понимал: Витал украл.  Витал – вор. Теперь должна прийти полиция и увести Витала в тюрьму. Мое восхищение кузеном росло, а мой отец всё сидел в каморке и корпел над бухгалтерией. Моя мать предостерегла Витала: «Если ты своровал больше, признайся. Если скажешь сейчас правду, наказание будет менее строгим». А я подумал: «Ради бога, ничего не говори, а то наказание будет менее строгим. Если ты сейчас скажешь правду, не придет полиция и тебя не отправят в тюрьму». Так я думал. Я не говорил ни слова. Витал, однако, глядя моей матери прямо в лицо, сказал: «Я не воровал».

     Он произнес эту фразу тихим ровным голосом, словно констатировал некий свершившийся факт. Моя мать вся задрожала и срывающимся голосом, но приказным тоном произнесла: «Сейчас ты пойдешь со мной и скажешь своему дяде, сколько ты всего наворовал», –  голос ей почти не повиновался.

     Витал последовал за моей матерью, а я пристроился за ним. Мой отец был совершенно cпокоен. На нем был белый халат, а в правом глазу была зажата часовая лупа. Химический карандаш, который он держал в правой руке, был похож на пинцет часовщика, и можно было бы подумать, что отец регулирует положение спирали. Витал сказал:

     – Остальные записи я всегда вносил в начале месяца и именно в том порядке, как это делаешь ты.

     Отец поднял голову.

     – Как я? Что значит, – в том порядке?

     Витал объяснил. Счета, ежемесячно предъявлявшиеся отцом в службу опекунства, он по всем позициям исправно отражал в бухгалтерской книге, а соответствующие суммы затем изымал из кассы. В такого рода счетах было до двадцати позиций, именно столько, сколько деталей Витал за месяц будто бы испортил и сколько и какие конкретно отец потом будто бы заменил. Виталу было велено сесть за стол и крестиками обозначить все эти записи химическим карандашом. Мой отец подошел к телефону и позвонил в полицию. Он попросил, чтобы обязательно прислали комиссара, и ему обещали прислать комиссара.

     Мать сказала, надо, мол, всё–таки открыть лавку, но отец ответил, что лавка останется закрытой до тех пор, пока не закончится допрос, он, дескать, сходит вниз и повесит на дверь соответствующего содержания объявление, что он незамедлительно и сделал. Вскоре явился комиссар, который, к сожалению, был не в полицейской форме, а в гражданском платье. В матери, между тем,  проснулась жалость к племяннику, она даже обняла его и расплакалась. Беспрестанно всхлипывая, она воскликнула:

     – Витал, ну почему ты не обратился ко мне?

     Витал, однако, оттолкнул мою мать и в сердцах воскликнул:

     – Жалей лучше своего старика!

     Моя мать буквально обомлела. Витал спокойно, словно ничего особенного не случилось, сказал полицейскому:

     – Уведите меня с собой, пожалуйста, я не хочу больше здесь оставаться.

     Мне ударила в голову кровь. До сих пор я испытывал разочарование по поводу того, что полицейский комиссар был не в мундире и что никто на улице не догадается, что Витала ведут в полицейский участок. Когда мой отец вернулся, полицейский комиссар и Витал стояли в прихожей. Они двинулись к выходу. Отец, явно смущенный, остановил полицейского, передал ему бухгалтерскую книгу и застыл у двери с видом только что разбуженной сомнамбулы. Я поспешил вслед за ушедшими. Иногда я чуть не наступал им на пятки, иногда шел вровень с ними, но я был слишком возбужден, чтобы задавать вопросы. Витала увели в камеру...

     До того дня я мало что знал о прежней жизни Витала. Знал только, что он сын единственной родной сестры моей матери, что после замужества та жила в какой–то деревушке в Бюнднерланде, что у Витала есть ещё два брата по материнской линии, но они младше него, один на восемь, другой на десять лет, а ещё знал, что он обязан был пройти у нас обучение. Когда я вернулся домой, мать отвела меня в сторону, – дело было к вечеру, и я был свободен от школы, – и сказала мне, что я ни в коем случае не должен презирать Витала, вместе с тем, однако, происшедшее с Виталом должен воспринять как предостережение, потому что, дескать, так бывает со всяким, кто не умеет различать справедливость и несправедливость. Ему, сказала она, не повезло в жизни, он никогда не знал, что такое отец. Рос в сиротских приютах и в опекунских семьях, а его мать, вместо того, чтобы подыскать себе мало–мальски состоятельного мужа, взяла и вышла замуж за этого нищего дядю Йозу, хотя человек он, надо признать, очень доброго нрава.

     – А ведь он всегда был такой умный. Он мог бы очень многого добиться в жизни, но так... А тут твой отец предложил взять его в обучение. Опекун исключительно ради Витала поехал в Бюнднерланд и сумел снова выхлопотать себе право взять его на попечение. Ведь на опекаемых всегда выдают гораздо более крупное денежное пособие, чем на другие категории нуждающихся. И опекун, представь себе, сам сочинил письмо. Письмо, которое мать должна была предъявить опекунскому совету. В письме говорилось, что она не в силах справиться с Виталом, он, дескать, чинит своему отчиму всякие гадости. Так надо было специально написать, потому что оформить опекунство нельзя без какой–нибудь веской причины.

     Моя мать вдруг оставила меня и кинулась к телефону. Она набрала номер полицейского участка и слезно молила позвать комиссара, который увел Витала, и когда наконец ее соединили с комиссаром, сказала, пусть, дескать, Витала после допроса приведут к ней, она, дескать, не допустит, чтобы его отправили в тюрьму. Мне же, не всё тогда понимавшему и сознававшему в свои двенадцать лет, сказала потом:

     – Твой отец ведет себя бесчеловечно. Да и со мной как обходится! Я ему жена, мать его сына. А он изо дня в день заставляет меня безвылазно торчать в лавке, изо дня в день, точно служанке, велит назвать ему продукты, которые я планирую купить для дома, а потом достает последнюю сводку рыночных цен и говорит, – капуста, мол, стоит сегодня сорок раппенов*, а сахар... Боже мой, а как он отсчитывает мне в ладонь деньги! А по возвращении я обязательно должна выложить ему на стол сдачу... нет, нет, Витал просто молодец, что... о, боже, что это я несу?, – конечно, Витал, не имеет права воровать, это...

     В пять часов полицейский комиссар, одетый в гражданское платье, вернулся вместе с Виталом. Мой отец запер лавку. Потом мы все стояли в горнице. Моя мать, мой отец, между ними я, а перед нами Витал и полицейский комиссар, комиссара, правда, мы словно не замечали, до него нам совершенно не было дела. Витал посмотрел в глаза моему отцу и сказал:

     – Мне жаль, что так случилось, прошу меня извинить. Я сознаю, что совершил проступок, нехорошо, что я подделал твою подпись, я сожалею...

     И прежде чем мой отец успел ответить, Витал вытащил из кармана пиджака конверт, сделал шаг в направлении моего отца и, протягивая ему этот конверт, сказал:

     – Тут не хватает двадцати франков. Я купил на них подарок матери на день рождения.

     Мой отец взял деньги и пересчитал их. Их было ровно сто пятьдесят франков. Полицейский комиссар заявил, что если мой отец не станет настаивать на судебном разбирательстве, дело, дескать, можно считать улаженным. Если же он не заберет заявление обратно, Витала, вероятно, отправят, но не в тюрьму, а в исправительно–воспитательную колонию.

     – Я беседовал со службой опекунства, – сказал полицейский комиссар, – и мне объяснили, что в документах Витала есть моменты, которые дурно его характеризуют. То обстоятельство, что его вынуждены были забрать у матери и отчима, имеет отягчающее значение. Опекун считает, что подавать заявление о проведении судебного разбирательства не следует.

     Мой отец, вновь пересчитывавший в этот момент деньги, ответил:

     – Если он раскаивается!

     Полицейский заметил, что Витал целиком и полностью раскаивается.

     Витал сказал:

     – Я раскаиваюсь в том, что подделывал твою подпись. Но я не воровал, ведь  вообще–то эти деньги мои, я лишь сожалею, что взял их без спросу.

     – Я не заберу заявления обратно, – нахохлившись, воскликнул отец.              

     Но мать осадила его:

     – Ты заберешь заявление обратно.

     Витал обратился к комиссару:

     – Лучше я пойду в тюрьму, – сказал он.

     Мать закричала:

     – Нет, Витал, я не позволю отправить тебя в тюрьму. Не правда, что тебя пришлось отобрать у твоего отчима Йозы потому, что ты не ладил с ним. Это не правда. Просто написали такое письмо. Теперь оно лежит в деле, боже мой, Анни и я тоже росли сиротами. Нельзя допустить, чтобы всё повторилось.

     Но мой отец, мужчина очень маленького роста, худой, с глазами и руками, созданными единственно для работы с часами, уперся, как бык. Он топнул ногой и громко возвестил:

     – Ты будешь терпеть среди нас вора? Разве не ты много раз говорила, что было бы лучше... И вообще Витал не раз угрожал мне, теперь–то, слава Богу, я всё понимаю, да, теперь мне всё ясно... – Произнося эти слова, он смотрел на мать.

     Полицейский не дал отцу разбушеваться. Он поднес ладонь к полям шляпы и вежливо произнес:

     – Ваши семейные дела меня не касаются.

     Я тихонько, бочком, подошел к Виталу и шепнул ему, что нам лучше исчезнуть. Витал кивнул, и мы пошли наверх в его мансардную комнату. Внизу в горнице внизу продолжали ссориться мои родители. Позже мне не раз приходилось слышать, как они скандалят. Речь всегда шла об одном и том же; мой отец всегда начинал с одной и той же фразы:

     – Ты вышла за меня из–за денег, – на что мать всегда отвечала:

     – Ты взял меня, потому что знал, какая я нетребовательная.

     Мои родители предъявляли друг другу взаимный счет, откровенный и естественный, но сам факт предъявления ни к каким конкретным последствиям не вел.

     В мансардной комнате Витал сел на край кровати, а я на подоконник. Витал глухо, но, сколько помню, без ноток отчаянья в голосе сказал:

     – Уйду.

     И я, переполненный эмоциями, подбодрил его:

     – Да, уходи! Но куда ты отправишься?

     В то мгновение я мог бы точно так же – причем вполне искренно – сказать:

     – Нет, не уходи, останься!

     Витал задумался. Потом он принялся упаковывать маленький чемодан.

     – Отправлюсь в Австралию, – сказал он, – смотри только никому про это не проболтайся. Через месяц можешь сказать своей матери, что я уехал в Австралию. Уйду, как только стемнеет.

     – Но у тебя нет денег, – вставил я.

     – Ну и пусть, что без денег, – решительно ответил он. Но в это мгновение я уже принял решение вложить свою лепту в бегство Витала. Некоторое время я оставался у него. Мы мало говорили. Витал время от времени отпускал короткие реплики, – так я узнал, что он всегда восхищался моей матерью, а моего отца презирал.

     В шесть часов, когда сумерки сгустились настолько, что загорелись уличные фонари, я спустился в квартиру. Мой отец, оказывается, снова ушел в мастерскую. Мать молчала. Я заметил, что лицо у нее  заплакано. Мы не сказали друг другу ни слова, и я отправился к отцу. Он ворчливо приветствовал меня, но я вел себя приветливо.

     – Как можно быть таким неблагодарным, таким наглым, а?

     Отец потушил настольную лампу и повернулся ко мне. Была почти ночь; но отец, привыкший на всем экономить, сказал, разговаривать, дескать, можно и без света. В лавке свет тоже не горел, освещёны были только витрины. Но если кто–нибудь открывал входную дверь, автоматически зажигался потолочный свет. Таков был мой отец, он прочел мне короткую лекцию о справедливости и несправедливости, о воровстве и о том, что значит давать и брать. Мой отец считал себя верующим и был убежден, что желает Виталу только добра, он был готов всё ему простить, но сначала, дескать, пусть Витал понесет наказание, устыдится и выкажет искреннее раскаяние. Ещё отец говорил про бедность и богатство и про то, что коль скоро устройство нашего мира предполагает обязательное наличие бедных и богатых, обусловленное божьей волей, человеку не дано право ниспровергать этот порядок. Настенные часы показывали уже двадцать пять минут седьмого, а в семь закрывалась лавка. Я сказал отцу, что мои одноклассники решили подарить учителю часы на день рождения, и попросил разрешить мне сделать подборку часов. Отец снова включил лампу и сказал:

     – Ты ведь знаешь, как открываются выдвижные ящики.

     Когда я закончил делать подборку в количестве десяти часов, настенные часы пробили половину седьмого. Я слышал, как отец тушит лампу, он был очень пунктуальный человек. Я быстро открыл магазинную кассу, машинально извлек из нее несколько денежных купюр, сунул их в карман брюк и тут же почувствовал, что за спиной у меня уже стоит отец.

     – Можешь взять их завтра в школу, – сказал он, – а сейчас мы их лучше аккуратненько положим в сейф, а утром ты мне просто о них напомнишь.

     Минутой позже я уже сломя голову бежал наверх в мансарду. Витала там уже не было.