ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Старенький трёхдверный «Ниссан-Сафари» безобразно дымил непереваренным дизтопливом и гремел передней подвеской. На заднем сидении, между двумя, тихими-тихими из-за попачканных «выходных» платьев девочками лежала икона. Отец Владимир вёл почти не глядя – за годы жизни здесь дорога знакома уже до последней кочки. Выскочили на трассу и понеслись по-над Катунью. А деревья-то пожелтели! «Это после гроз. Теперь всё. Лето кончилось».

Выдав особо плотное облако чёрного дыма, джиппок влетел на деревенскую улицу, проскочил администрацию и, не доезжая храма, резко повернул в узкий проулок к горе. Пару раз мотнувшись направо и налево, они затормозили около забора, за которым пышно вызревал яблоневый сад. Старенький деревянный домик со множеством самых разнообразных, свежевыкрашенных зелёной краской пристроек, уютно поглядывал из глубины густой листвы белыми ставенками. Глеб вышел, выпустил девочек. Подождал, пока хозяин откроет ворота сложенного из какого-то серого кирпича гаража, загонит машину. Помог закрыть, прижимая створы снаружи... Отец Владимир через забор проследил за убежавшими девочками, но захлопнувшуюся калитку не отворять не спешил, указал на маленькую скамеечку рядом:

- Давай здесь посидим. Пока гонцы весть донесут, да пока хозяйка к встрече приготовится. А ты мне расскажешь. О чём назрело.

Да. Назрело. Не то слово – назрело. Это было бы сейчас самым... самым, без чего уже и жить ... не-в-мо-го-ту. Внутренняя боль, переполнив все волевые запруды, сочилась сквозь кожу смесью слёз и желчи, и как бы Глеб не бежал от мыслей и памяти – за ним оставались влажные следы. И эти следы манили целую свору псов, гиен и шакалов, которые, хрипло рыча друг на друга, жадно лизали его муки, в беззастенчивой междоусобной драчке решая его судьбу – чей он? Кто первый из них поймает момент последнего падения и уже безнаказанно разгрызёт горло и залакает пульсирующую кровь?

 

- ...Вот и всё... Я не смог решить: как правильнее было поступить? Я же не чувствую, телом не знаю, что терпит раковый больной. Этому можно лишь поверить. Но как испытать – какая она, его боль?.. И, ещё, я всегда боялся смерти. Просто боялся. И почему меня смерть постоянно по головке гладит? Зачем я ей? Я же не солдат... Но там был не страх. Веришь? Не трусость! Со Светланой всё было не так: это её решение. Уйти от боли. А я даже не сразу сообразил – куда. Да и сейчас не всё понимаю. И, надо? – так судите меня. Меня! Но кто посмеет осудить её? Кто? Дети?.. Церковь?

- Ты хочешь сказать – не я ли?

- Не сказать, а спросить.

- Я не возьмусь её осудить.

Они сидели на низенькой, на двух вросших в землю чурбачках, доске-лавочке под перевисшими через забор ветвями, утяжелёнными мелкими розовыми яблочками и оба внимательно смотрели, как из-под палочки отца Владимира разбегаются по песку кони. Он удивительно точно, единым росчерком давал полный контур скачущей или стоящей на дыбах лошади, подштриховывая лишь глаза, ноздри, гривы.

- Мне духовник очень просто сформулировал выход из подобных тупиков. Когда закон требует одно, а сердце не соглашается. По «Кормчей» вроде как надо бы осудить, а как? Такую-то боль терпеть. Сам-то бы вынес? Мой духовник говорил: «Не спеши судить никого, умрём – всё ясно станет». Понимаешь, Светлана приходила ко мне. У неё же эти «контакты» с йети год назад начались. Она тогда повсюду искала исцеление: у врачей и у Бабы-Тани, у гомеопатов, шаманов и откровенных колдунов. К ламам ездила. Начиталась всякой оккультной дряни. Вот и «законтактировала» с этими, твоими красноглазыми. Ну, как хочешь их называй: бесы, дэвы, гоминоиды... Что в таких случаях делать? Я объяснял ей: кто это и что, молился за неё сугубо. Но она сама-то не молилась. То есть, вроде бы и молилась – и рядом со мной, и в храме коленопреклоненно. Со слезами... Но! При этом она не каялась. Тут тонкость: она, скорее, торговалась с Богом – брала зароки, давала обещания А кому они нужны? Что мы можем дать своего Богу, давшему нам всё? Любая наша жертва это то же самое, что я даю ребёнку шоколадку, а он меня угощает от неё кусочком. Вот и Светлана. Мне её до слёз жаль, до слёз... Но она просто не понимала – зачем вера, если она без благополучия. Материального благополучия... Вот дети на стариках теперь. Как им сообщить? Только не ты, пожалуйста... Я попрошу знакомых ребят, они сегодня же за ней пойдут. Там, в лабиринте, у них уже есть наработки, не первый год лазают. Но к озеру никто не выходил, я от тебя впервые о нём слышу... Всё равно поищут. Хотя, если честно, надежда не очень... Она ведь наверняка не откликнется. Даже на твой голос. Не тот она человек. Очень гордый. Когда с таким сталкиваешься, только руки разводишь: нечем помочь... Болеет он, страдает, а из рук, как дикий зверь, ничего не берёт. Гордость – она для безбожников вместо любви, вместо Бога, который-то и есть Любовь. Глеб, а ты-то знаешь, что такое любовь? Ты сам для себя это точно знаешь? Не эрос, а агапи? Любовь-жертва. Жертва до креста! Другой ведь нет... Теперь терпи, пожалуйста, потерпи очень важное – это тяжело услышать, но кроме меня тебе никто этого не скажет: если и было в вас со Светланой созвучие, то только в том, что в тебе не главное. Не главное! И водопад твой – соблазн, и тотемизм – в духовном плане – скотоложество! Он твоё падение, слом, позор, ты же после него, как альфонс, бабской защиты стал искать! И не смей обижаться! Слушай! Вы пересеклись, но не слились. И тут всё тоже – любовь или гордость. Поэтому ты не ходи в лабиринт – не выдержишь. А горы запсиховавших не выпускают...

- Но я тоже выдел того. Красноглазого. И потом...

- Я не буду тебе перечислять: что и кого здесь увидеть ещё можно. Это же горы... Никто тебя не лишает твоей боли. Время поправит. Но, главное-то, помни: ты мужик, у тебя на Земле всегда сверхзадача есть, с тебя не за «страдания юного Вертера» спрашивать станут.

- Стой! Если я и не пойду, то только по её просьбе. Я не пойду только потому, что она просила! Она – сама – меня – об этом – просила!!

- Да-да! Конечно. Всё правильно. Это я не так выразился. Прости.

Задвижка над ними загремела, и на калитке, как на качели, выехало сразу три мордашки с задорными косичками:

- Папа! Мама зовёт! Чай пить!

- А с чем?

- С грушевым вареньем! Нет, с крыжовниковым! И облепиховым! – Три девчонки – от семи до трёх – в лёгких цветастых платьишках уже убегали по дорожке к дому. Они встали и тоже пошли по двору, покрытому сломанными колясками, кукольной мебелью, лопатками, ведёрками, баночками и прочим разнообразием, столь необходимой в детстве для игры «на улице». Самодельные качели ещё не остановились и чуть-чуть поскрипывали.

- Да когда я их к порядку приучу? Скорее уже сам к этому привыкну. – Отец Владимир первым вошёл в тёмную от нависшей за окнами плотной листвы веранду, по которой вовсю развернулась стирка: прямо посередине надрывно гудела старенькая машинка, разбрызгивая пышную пену. Проход заслоняли развешанные, скапывающие простыни, а ещё кучи замоченного белья обречёно ждали своей очереди в оцинкованной ванной и тазах. Да, работы тут допоздна. Глебу стало как-то неудобно от своего присутствия, но хозяин вроде даже веселился:

- Матушка, принимай!

Жена отца Владимира оказалась забавно медлительной, полной и совсем не такой, какой «должны быть» жёны священников. Она – что? – а не важничала: светлая, веснушчатая, как-то совсем по-родному доверчиво улыбнулась входящим своими мелкими, очень белыми зубами, тыльной стороной голой мокрой руки убирая упавшую на лоб прядь. У дальней стены на длинном, застеленном зелёной клеёнкой столе две девочки, десяти и двенадцати лет, доставляли большие узбекские чашки и ложечки. «Да сколько же у них дочерей?» Уже пятерых Глеб точно видел. Матушка указала пальцем – и посредине появился мёд:

- У нас шестеро! Да, и все девки. Ну, а вы как? Наспорились с Семёновым? Это ж надо, а? Сколько лет всё друг друга давят. Словно перед собой оправдываются, или, скорей, вместе боятся чего-то. И, как детишки, на всякий случай друг на дружку вину сваливают.

- Вот, ещё один психоаналитик.

Отец Владимир благословил стол.

- Матушка, ты, это, попривечай гостя. А я пока до Кулебякиных добегу.

- Что?! Кто-то пропал в горах?

- Пока предположения. Только – чур, гостя не пытать.

Этот «чур» прозвучал уже с крыльца.

Бедная-бедная матушка! Вот так заданьице для женщины. Но, она молодец, слушалась. Глебу стало вдруг очень-очень тепло и уютно. Словно он дома, у родителей. Что же в этой женщине, внешне совершенно непохожей на его мать, было поразительно той созвучно? Восхищение мужем?.. Девочки в очередь старались угодить гостю: салфетка или ложечка подавались за полсекунды до надобности. А матушка то отбегала к замолкавшей стиралке, то возвращалась к бурлящей плите:

- А как же? Деревня без работы не бывает. Сейчас даже трудно вспомнить, как я в городе росла, воспитывалась. Смотрю на свою сестру и удивляюсь: да как же такое можно? Ужас, как они детей портят. Мои-то и не знают, что такое скука, чем «досуг» занять. И дом, и хозяйство. А Женя, старшенькая, та и отцу с машиной помогает. Не помню, где прочитала, но как-то в памяти засело: «Работа – это любовь, ставшая видимой». Как точно! А иначе чем ещё эту любовь в мире проявить?

Глеб, откинувшись на спинку старого «венского» стула, смотрел на мелькающие руки матушки, и: исцелялся.

- Мы же с батюшкой со школы дружили. Я его из армии ждала. И потом, со всеми его «поисками истины» чуть было с родителями окончательно не порвала: В деревне-то мы первое время не передать, как мучались. И не то, что дрова, снег, вода из колодца, холодный туалет, а с людьми трудно сходились. Деревенские нас чурались: либо жалели, либо издевались над нашей беспомощностью, и сторонились долго. Что там, иной раз ведь нам и есть нечего было. Это вон друзья из Финляндии подарили старый джип – забавно выглядим, словно «новые русские», а, на самом-то деле, главный наш успех вживания – это стройка пошла, храм за последний год под крышу подвели. А как молоко брали в долг, так и берём! Беда впереди – дочки растут, одевать скоро потребуется. Батюшка у нас иной раз совсем смешным бывает. Представьте: оплатили мы для храма лес – сорок кубов сухой пятидесятки и бруса, а хранить-то негде, попросили попридержать. Пока нашли грузовик, через неделю приехали с рабочими – а на пилораме нашего леса нет! Продали и пропили. Взамен предлагают прогнившее сырьё. Батюшка пошёл в контору стыдить, а там замдиректора с бодуна бычится. И так – при людях – посылает отца на три буквы. Я аж испугалась: всё, отец же бывший разведчик! Сейчас, думаю, он этого дурака сквозь стену вынесет. Нет, выдержал. Молча вышел. Только сгорбился…

Глеб поймал себя на том, что сейчас он убежит. Просто возьмёт и убежит домой – в Москву. Прямо так – по лесам и по долам, пешком, вплавь, на лыжах или на четвереньках. Ибо он очень, очень, очень хочет в семью. Такую же вот семью. Только свою. Чтобы это о нём так говорили: с любованием и восхищением, чтобы это его женщина и его дети, как планеты вокруг солнца, вращались вокруг его большого стола. Но бежать он мог, как всегда, не к кому-то, а только от кого-то.

 

Отец Владимир всё же заставил прибираться во дворе. Сначала оттуда раздалось его приглушённое рыканье, потом понеслись шик и писк: видимо, команды передавались от старших к младшим с нарастающим физическим давлением. Он вошёл красный, с бегающими глазами:

- Ну, всё. Распорядился. Машина туда пошла.

Отец Владимир выпил полную чашку воды, фыркнул. Отёр бороду.

- Пойдём ко мне в кабинет. Теперь на всё воля Божия.

Кабинет – крохотная комнатёнка с огромным, некрашеного дерева, столом-верстаком, самодельными полками по всем стенам, с заваленным книгами самодельным же лежаком. Каким-то образом втиснутое в угол обшарпанное кресло-кровать. Самое яркое – молитвенный угол: иконы, иконы, иконы. Старинные чёрные, новые, с ярким золотом, деревянные, бумажные и медного литья. Подвешенная перед ними оловянная лампадка с мерцающим за мутно-красным стеклом огонёчком... И ещё большой парадный фотопортрет последнего Императора в окружении маленьких фотографий – семьи Мучеников.

Глеба усадили в кресло, а сам хозяин, раздвинув груды на лежаке, бочком притулился напротив.

- Тут у меня тихо. Женщины сюда не заходят – я здесь святыню храню. И в пост отдельно от них живу.

- Какой замечательный портрет.

- Да. Это мне из Москвы прислали.

- Какие же у Государя глаза! Я когда всматриваюсь в эту затаённую боль, всегда завожусь. Ненавижу его убийц.

- Это даже трудно представить, что он пережил. Ведь ему столько пророчеств было про мученическую смерть со всей семьёй. И как он жил с этим? Ведь ни единым словом перед детьми, ни единой строчкой в дневниках не обмолвился. Это же только подумать – они с Государыней знали, наверняка знали даже сроки убийства своих чад, и молчали, молчали. До последнего мига. Я не нахожу, с чем ещё можно сравнить этот подвиг родителей. Им ведь детей даже лишний раз приласкать было-то нельзя, чтобы те чего не заподозрили... Вот смирение.

- А могли ли они спастись? Были ли тогда ещё где-нибудь монархисты? Или же всё, полное замутнение. Беснование...

- Как, впрочем, и сейчас. Тогда же и Синод Временное правительство благословил. Единогласно.

- Но, а как наше новое монархическое движение?

- А ты не обратил внимание, как оно потребительски к вере относится? То-то. Всё это политика. В самом худшем понимании этого слова. Вот, как-то приехали ко мне добры молодцы из Алтайска: «Давай, мол, вступай в нашу Русскую партию! Будем с казахами и тувинцами бороться»! И это прямо во время службы. Я их завожу в храм, показываю: из пятнадцати бабок и тёток – двенадцать алтаек. «А вас, робяты, я почему-то на вечери не вижу»! Так обиделись: «Предатель нации»! В этом все они, наши местечковые монархисты... Недавно письмо пришло. Из Северной Пальмиры. Новая игра – Орден. Слыхал? Опять же, отцы родные. Ну, какие же могут быть новые структуры в деле спасения, если не на отрицании того, что Сам Господь Бог две тысячи лет назад уже сделал? Христос уже создал Церковь для единения, для спасения, что же ещё? Только отрицать Спасителя. Я скажу тебе: у политиков всех направлений одна болезнь – им всем хочется священства. До боли, до тоски смертной, до злобы. Почему они просто карьеру не делают? Не становятся директорами или генералами? Ведь тоже можно руководить тысячами. А! Им-то хочется не просто чьими-то телами повелевать, а душами! Душами. Всякий политик – есть карикатура на жреца. Почему масонство всех – и самых правых, и самых левых – так легко в себя вбирает? Да оно им и даёт эту иллюзию жречества! Вот и весь новый Орден: он только для начала помимикрирует под православность. До поры прячась, как грибок под корой дерева. А конечная задача уже ясна. Как и у всех партий, даже самых-самых «национально-русских»: убить и подменить собой Церковь. И подменят! Антихрист-то раздаст всем националистам по потребности: неграм? – на набедренную повязку! Арабам? – на шаровары! Русские? Бери самую чёрную косоворотку. Только душу отдайте. Политика и есть купля-продажа душ. Голосовал? Значит продался. И не надо только говорить, что боролся за справедливость! Торговался: кто тебе побольше пообещает. Благ. Вполне земных, сытных. Ибо, если ищешь возможности повоевать за Истину – иди в храм, входи в Литургию, будь сопричастником Бога и святых в войне со злом... В мистическом-то плане и сейчас Россия – Империя! Ведь Матерь Божия из рук Государя Сама державу приняла, Сама на наш престол села: вон она, икона-то Державная! Богородица – Царица Руси! Как же, Её не спросясь, ещё за какую-то монархию бороться? Рюриков на Руссов менять: если «верую Ему, яко Царю и Богу...» – зачем же собственную клятву преступать? Какое ещё новое рыцарство? Всё уже в храме есть! Всё! Вот оно, иерейское облачение – доспех, даже палица на боку! Дьякон – оруженосец, паства – дружина. В платочках, правда, времена такие. А, главное-то – ответственность. Когда в алтаре пред престолом предстоишь, руки возденешь – это же ты на вершине Земли, на полюсе. А перед тобой: солнце – потир, звёзды – дискос, внизу – мир, а вверху только Сам Господь. И страх, и восторг... такая это страшная ответственность – когда лицо в Лицо. Твои глаза в Его глаза.

- Но, а с государством-то как? На что России, как стране тогда надеяться? Если дружина в платочках?

- На Бога. Да, да, на Бога! Даст Господь – народятся у нас десять гениев. Или двадцать. И – всё! Это всё: ведь есть Ломоносов – значит, есть Российская академия, есть Суворов – есть и примирённая Европа. В миру – это гении, а у церкви – святые: Сергий Радонежский, Иоанн Кронштадтский. А что, по-твоему, Пушкина нужно было из какой-то партии выбирать? А без Королёва в космос как бы мы полетели? Как? Придя к консенсусу? Эх, дерьмократия. Только бы нам понять: Россия – это нам земная задача от Бога, она превыше человеков. Всех. Любых. Нас. Её нам не переделывать, её только любить и за неё молиться нужно. Как за мать... И Бог даст национальных гениев.

- Так просто?

- Ну, а как иначе?

- Тогда вопрос: где и когда этих гениев ждать? В каком городе, в какой семье, от каких отца-матери?

- Что-то не понял?

- Ну, как гений на свет появляется? От царской ли крови, от чистой или от смешанной? То есть, что для этого надобно?

- Как что? «Историческую необходимость»! Ты же в советской школе учился. Хорошо, хорошо, я тебя понял: как это вычислить? Да никак! «Тайна сия велика есть». Ибо, если бы рождение гения хоть сколь-нибудь вычислялось, то сатанисты бы его ещё в утробе убивали. И его, и всех вокруг – на всякий случай! Как Ирод Вифлеемских младенцев. Посему – тайна! И упование.

- А это твоё личное мнение или всей Церкви?

- Какое у меня может быть личное мнение? И на что оно мне? На муки совести? Или на страх грядущего Суда? Церковь – это же совокупность. И мнений в том числе. Совокупность, но не смешение. Единство из множества. Множества! Я просто хочу, искренне хочу быть каноничным.

Он привстал, покрутился вокруг оси, разминая поясницу. И начал перекладывать бумаги, освобождая себе побольше места. Из двигаемых кип выпала старая пожелтевшая, с обтрёпанными краями фотография.

- Вот взгляни! Уникальный кадр. Знаешь же, святейший Патриарх Тихон не благословлял Белое движение на гражданскую войну. А тут снят наш Чемальский женский монастырь в сентябре восемнадцатого. Вот, видишь: священство служит молебен перед колчаковцами. Так-то... И тогда Патриарха никто не понял, и сейчас разве кто из политиков понимает: враг-то наш не в ком-то, а в нас самих сидит. Враг – в душе... Вообще, всегда было и будет трудно понять – где в России кончается Третий Рим и начинается Новый Иерусалим. Например, конституция. Что такое «конституция»? – «основной закон». Но основной закон для людей, это Закон Божий. В тех странах, где есть государственная религия, не может быть никакой конституции. Как, например, в Англии или Израиле. Ибо если конституция декларирует только права личности, то Закон Божий говорит только об её обязанностях! Ну, какие могут быть права у христианина? Вся его жизнь – это отдача, сплошная отдача долга. Своему Творцу. Своему Спасителю. Своим родителям, детям. Любимым людям. Учителям. Профессии. Родине... «Конституция» – узаконенное моральное уродство! Что может быть уродливее юридических требований, предъявляемых ребёнком к своему отцу? Даже к этому земному, а уж тем паче к Тому! Всё же так просто: будь христианином, будь православным...

- А кровь?

- Что? Не понял.

- Ну, род. Национальность.

- Это ты до такой степени с Анюшкиным наобщался? Ну, беда... Тогда внимай: мы, Русская Православная Церковь – есть Седьмой ангел Апокалипсиса. И сегодня именно мы несём на себе всю ответственность вселенскости – это от нас исходит сейчас свет Православия в остальной мир. «Свет во откровение языкам...» – это от нас рождаются и живут Американская церковь и Японская. И Алтайская тоже. Именно наше Православие сегодня даёт право и чукчам, и туркам правильно славить Бога на их родных языках, воцерковляя все свои – не магические, конечно! – национальные обряды и обычаи. В этом наша вселенскость.

- А я думал, ты мне про то, что в церкви нет «ни эллина, ни иудея».

- Это не в церкви, а во Христе. А в церкви они есть. И это нужно воспринимать честно. Не закрывая глаз. А что значит «быть во Христе»? Для меня – исполнять, что Он завещал: «Заповедь новую даю: да любы друг друга. Яко аз воздюбил вы, так и вы любите». Но это уровень святых, а я кто? Если я не могу так любить всех.

- По-твоему, если я татарин, то, если я не стану святым – что и так ясно, то, всё равно, сколько бы я не исполнял все обряды, сколько бы не старался быть христианином, так татарином и останусь?

- А что? Это, по-твоему, плохо?

- Ну, нет. Я же о том, что мне, вроде как, мусульманином быть ... ну: «приличней» что ли? Слов не найду.

- Не говори глупостей. Что, в исламе араб от казаха не отличается? Тут другое. Ты ведь вопрос не на уровне отдельных судеб поднимаешь. Это вопрос не веры отдельных лиц, а вопрос ассимиляции. И сложность в том, что, конечно же, существует неравенство в любом Рязанском храме в отношении, скажем, русского и того же крещёного таджика. Таджику прощать будут больше. Ибо понимают: ему и так очень трудно. Трудно жить в чужой среде, каждый день по живому обрезая свои корни. Он и так уже страстотерпец. Но! Если, конечно, этот таджик вверх по иерархии не захочет продвигаться.

- А если не таджика для примера взять?

- Еврея?

- Да.

- Понимаешь, вот христианство, ислам и буддизм. Эти наднациональные, надрассовые религиозные конфессии, каждая в свое время, пришли на смену иным, древним формам сознания «языческих» народов – родоплеменным религиям. Благодаря их наднациональности мир изменился принципиально, и в нём появились Империи – цветущие сложности по Леонтьеву. Причем границы прежних архаичных верований зачастую не совпали с границами «новых» – и часть египетских феллахов православные, а часть мусульмане, есть православные татары, турки, а в Югославии часть славян – ярые исламисты... Но есть на нашей Земле и такие места, где эти новые формы так и не перекрыли древности. Вот около Тибета живо и сейчас самое чёрное шаманство, типа африканского вуду... Или иудаизм: что он? Это же изначально не язычество – моисеевский монотеизм, как унаследованная египетская традиция, правда, ещё задолго до воплощения Христа утерявшая богообщение, а после богоубиства и окончательно деградировавшая в рудиментальное обожение своей крови. При этом сия чисто родоплеменная религия удивительно приспособилась к новому миру и на равных существует рядом с наднациональными. Я, конечно, имею в виду равность цивилизационных реалий: деньги, оружие, политическое влияние и власть над информацией. И, прежде всего, иудаизм самым активным образом «встроился» в наш христианский мир, что нам, христианам, а особенно православным, не доставляет особой радости. Однако, сколько бы попыток избавиться от этого «встроения» хирургией не предпринималось, ничего пока путного не получалось. А нам бы разойтись с миром, терапевтически.

- «Терапевтически»? У тебя что, отец, какой-то рецепт имеется?

- Ну, есть у меня предложение. Но, только оно не моё, а одного нашего философа – Карсавина. Он эту идею как-то походя бросил, оставив без развития, а зря! Она гениальна. Послушай: любой еврей, принимающий крещение (я говорю об искренне принимающих, не по корыстным причинам) – уже сам по себе всегда очень активная личность. Ведь тут не просто человек крестится потому лишь, что его предки тоже крещеные были. Нет! Тут волевой, очень личностный шаг – оторваться от вырастившей тебя среды, и, более того, вступить с ней в конфликт. А уж кому, как не ему, знать силу этой среды! И посему этим решительным поступком он как бы сразу на определенный уровень пассионарности себя заявляет. И тут для него всё и начинается. Во-первых, в силу этой своей активности, он весьма естественно не может удовлетвориться вечным стоянием в задних рядах, где, чего скрывать, ему только и радуются, – нет, его естественно сразу же на священство тянет, на вождизм, на учительство. А, во-вторых, он вдруг узнает, что крещение не избавило его от характерных национальных черт. Тех, за которые его народ не очень любят... Но, есть и третье, и, пожалуй, самое главное испытание: безблагодатность молитвы. Это открытие становится его самой сильной, самой жуткой мукой... Плата за богоубийство – «кровь Его на нас и на наших детях»... И вот стоит в храме крещеный еврей рядышком с крещеным украинцем и честно, искренне недоумевает: почему он должен отрицаться и даже стыдиться своего происхождения, а хохол своим гордиться? Почему? Ведь «во Христе нет ни эллина, ни иудея»? Обида. И как ее разрядить? У Европы есть решение подобных проблем – ассимиляция. Равная ассимиляция. И для этого там происходят революции – как обрубание корней, отсечение памяти. Почему евреи во всех их революциях так активны и в процентном отношении многочисленны? Да потому, что только так вот и решается их обретение «равноправия»: если еврей порвал со своей средой, своей религией и народом, то он совершенно вправе этого же требовать от француза или немца. Мы говорим о нравственном праве. Ну, а как же иначе? Если честно-то. «Братство» – через революцию, разрушение, «равенство» – через атомизацию, разрушение личности, упрощение сознания... А в России, в нашей Российской империи, наследнице Византии, существует уникальная возможность решить всё не политическим, не ассимиляционным – а именно религиозным путем. Мы, лишь мы можем дать право всем крещеным евреям абсолютно уровняться с русскими – в их Еврейской Православной церкви! Равны же мы в Православии грузинам, как японцы равны нам... При полном национальном несходстве. В каждом крупном нашем городе – Москве, Питере или, там, Челябинске, вполне могут сформироваться самостоятельные тысячные приходы Еврейской Православной церкви. Со своей национальной иерархией. Уж священства-то из евреев у нас вполне достаточно – очень охотно поделимся! И архиереи есть.

- Что это даст?

- Как что? Нравственное равноправие! И пусть они у себя более активно почитают своих патриархов, поминают пророков, служат на иврите. Пусть даже обрезаются – это будет их богословие. Только тогда мы сможем открыто, без пошлого утаивания под полой проблем и болячек, вести равный диалог о тех взаимных претензиях, которых накопилось за последние лет двадцать в церкви многовато.

- Это кто такую идею подал?

- Карсавин.

- И что дальше?

- А ничего. Это же не мы, русские, её должны развивать. Они сами.

- Ага. Вот за подобные-то мысли отца Меня и убили?

- Про Меня точно не скажу, не знаю. Хотя слышал такое. Но, вот другое, почему – о чем бы в России не начался разговор, он обязательно на еврейскую тему скатится? А? Вот тебе, что, не о чем больше со священником поговорить?

- А чем со священником говорят?

- О больном.

Теперь встал Глеб. Но в этой крохотной комнатке походить было негде. Постояв, снова плюхнулся в кресло. Как в клетке. Ага, и отец Владимир смотрит из подлобья, словно кот на канарейку. Придется говорить. Про больное. Про ... семью. Но как тот поймет? У него-то всё здорово. Жена – чудо. Дети золото. Ага, а мальчиков-то и нет!

- Это я и сам тоже недоумевал, даже скорбел втихушку, роптал. Пока не услышал, что Брюс Уиллис по этому поводу сказал. Правда, ему самому до меня далеко: у него только три дочери.

- Так что же он сказал? У меня-то вообще одна.

- «Только от настоящих мужчин рождаются девочки».

- И в чем тут утешение? Это же так, красивые голливудские слова.

- Ан, нет! Если посмотреть на семью, как на единое целое, как на жизненную полноту, в которой кто-то несет одну функцию, кто-то другую, то вот её мужское начало – я его в своей семье ни с кем не делю. То есть – я вполне достаточный носитель общего для семьи мужества. И не нуждаюсь в дополнениях и подпорках.

- А как быть, если семья распалась?

- Как? Во-первых, семья не распадается. Ее разрушают.

- Я хотел сказать...

- Ты хотел оправдаться. А зачем? Прими свою вину. Как мужчина. Как, пусть упавший, но христианин. Ты хотел спросить: что теперь можно сделать? Ну, хотя бы молиться за них! Это ты как понимаешь?

- Я за себя-то не умею.

- Не ври, а когда прижмет? Ты дочь родил? Так вот, пока сам не околеешь, так и молись. В жизни ничего одним разом не делается, с маху. Тем более, человека взростить. Это тебе не с гранатой на танк. Это – труд. Труд до смерти.

- А труд – это любовь...

- Да. Тысячу раз – да! Твоя дочь каждый день и улицу переходит, и что-то ест-пьёт. И маньяков в городе, как у нас медведей. А за твою каждодневную молитву о ней, дочка это благополучно и обойдет. Или тебе все равно? То-то же! Семья... Я тебе про женщин разве что скажу? Чтобы ты меня послушал... Это дело твоё, самцовое.

- Скажи. Вдруг послушаю. И на коленочки упаду.

Теперь опять во весь свой рост вздыбился отец Владимир. Глебу даже на секунду показалось: зашибёт. Невольно сжался. Но тот – больнее:

- Светлану вспомнил? Ну-ну.

- Что «ну-ну»?

Отец Владимир попередвигал на столе стопки книг, вдруг хлопнул ладонью, и взглянул опять спокойно. Даже нежно:

- Ты почему-то меня всё время достаешь. Хочу тебе помочь, но не знаю с какого бока подъехать. Пойдем-ка на воздух – ноги затекли.

Они через коридорчик, через веранду вышли в сад. Одновременно глубоко вдохнули. И разулыбались. От потёкшей по телу свежести напряжение спадало. Слабый ветерок едва-едва шелестел по-осеннему жёсткой яблоневой и грушевой листвой, через соседский забор на клумбу разноцветных астр и обратно размеренно перелетали гружёные пчёлы.

- Я тебя завтра с самого раннего утра увезу в Бийск. И чтобы ты здесь никогда больше не появлялся. Большому кораблю – подальше плавать. От тебя такие волны расходятся, что нашей деревне долго не выдержать. Или ты здесь сам, как кит в луже, задохнёшься, или нас, мелкоту, подавишь. Завтра суббота. К вечеру вернусь, служба у меня. Да. А в воскресенье, после литургии, молебны за всех: кому за упокой, кому за здравие. И о тебе – на начинание добрых дел... Но, я очень прошу: сюда даже не звони! Был и забыл. Всё и всех.

- Как же забыть?

- Ну, может, я опять неправильно сказал. Тебе бы о себе забыть. Не знаю, как ты поймёшь, но нужно бы произнести: «Начни жить по другому, иначе вокруг тебя ещё больше беды людям будет», – однако, боюсь, это просто воздух потрясти.

- Так ты всё же считаешь, что всё это – я?

- А разве не так?

- Я? Я во всём виноват?!

Они постояли, упрямо отражаясь расширившимися зрачками и еле сдерживая дыхание. Пожалел ли отец Владимир Глеба? А, если пожалел, то как? Тем, что уступил. Или скрыл... А Глеб тоже уступил: из жалости к себе? Но, обошлось полюбовно: «Пойдём-ка в гараж. Тормозной башмак барабанит, аж ездить неприлично. Посмотрим, может какой проволочкой что там подкрутим... ».

Они за самыми мирными разговорами возились с машиной до ужина. Потом старательно отмывали руки стиральным порошком. Потом долго и чинно всем семейным составом ужинали. Чинно – это, конечно, только гость и хозяин. А матушка так и успевала между поставками на стол рассыпать то замечания, а то и лёгкие подзатыльники. «Это вот и есть мой патриотизм», – отец Владимир, вставая, разом провёл ладонями по вертящимся головёнкам. И, опять вдвоём, пили чай под яблоней.

 

Стемнело, как всегда, мгновенно. Протянутая прямо по ветвям «времянка» с закрытой матовым колпаком лампочкой жёлто освещала врытые в землю узкий столик и две скамейки. Вокруг стекла в страстном танце бешено кружились крупные ночные бабочки... Где-то в глубине дома шла напряжённая работа по укладыванию поповен в кровати: там раздавались то приказы, то протесты, искались компромиссы... А ещё сосед у себя во дворе слушал Женю Белоусова... И Глеб сдался:

- Отец, ты прости меня.

Тот словно ждал. Тихо поставил на край стола стакан в старинном, чёрного серебра, подстаканнике. Улыбнулся:

- Бог простит.

- Я действительно виноват. И с дочкой. И ...

- И женой.

- Нет. Я хотел сказать...

- И с женой. Женой! Почему ты о ней не вспоминаешь? Отцы родные! Это ведь она в тебе ошиблась, а не ты в ней. Не понятно? Ты же до сих пор не знаешь, кем она была. Она – мать твоего ребёнка.

- А же я хотел....

- Ты про Светлану помолчи! Помолчи! Я, может, покажусь сейчас жестоким, но меня пастырская практика – словечко-то! – научила: силой одержимого не удержать. Только в ропот впадёшь. Когда кого «понесло», это уже не наше, не человечье. Это судьбы Божии.

- Но я бы мог…

- Ничего бы ты не мог. Ничего.

- Почему?

- Человеку в крещении Господь ангела-хранителя приставляет. А ещё есть такой ангел, что город держит. И есть – народ водит. Разные они, ангелы, с разными задачами. Кому из них ветер в подначалие дан, кому дождь. Вот есть и такие, которые семьи оберегают. Но ангелы эти не всем даются. Понимаешь? Вот люди, хорошие сами по себе, сходятся, женятся. Детей рожают. А потом разводятся. Опять ищут свою пару. Кому-то удаётся, а кому-то нет. Почему? А потому-то, что не дан им был ангел на семью. Обоим сразу или одному из них. В былинные-то времена, прежде чем пожениться, молодые при возможности к старцу, а нет – так просто к духовно опытному священнику шли за благословением. Тот молился о них, а потом и объявлял Божью волю.

- У меня... нет этого ангела?

- Нет.

- И: что мне делать?

- Не мучай женщин. Живи один.

- Один? Один… Я и так всегда один.

У соседа наконец-то затихло. Катунь далеко, и даже ветерок смолк... Тишина начала ночи.

- Я же в Белом доме крестился. Я хотел русским стать. На случай, если убьют.

- Ты православным стал. Мне довелось в день памяти Императора на Ганиной яме служить. Ещё при Советах, тайно. Знаешь, как алтарь в лесу ставится? Перекинули по периметру верёвочку – это стены. Две берёзки верхушками стянули – Царские врата. Столик раскладной под престол с собой привезли, плащаницу на него полжили. И – «Господи, благослови!»... Да. Я Государя-Мученика сердцем чувствую. Его непрестанную молитву о нас, русских – славянах, тюрках, монголах, уграх. И не понимаю, что для тебя значит «стать русским»? Как это «стать»? Когда? Такое же только твоё сердце знает, а не паспортный отдел. Не говори больше об этом. Глупо. Очень глупо: разве русский – обязательно славянин? Эдак ты Мать-Россию половины её детей лишишь. Русский – это не кто, а какой.

- Спасибо... Спаси Христос!

- Вот и славно! – Отец Владимир решительно поднялся. Встал и Глеб. Священник широко перекрестил его, положил чуть влажную ладонь на лоб. – Храни Господь раба своего Глеба! Всё? Пойдём спать.

- Погоди. Я... я ещё почему-то не хочу в Красноярск ехать. Боюсь.

- Боишься? Смерти боишься?

- Да. Вокруг себя. Вокруг себя! Я как ... как заразный! Чумной! Прокажённый! Устал. Устал – больше не выдержу! Это после «Останкино». После того, как полз по площади, а в меня куски ещё живого – ещё тёплого! – человечьего мяса летели. От пулемётов. Мяса! Человечьего! У-у-у!! Полгода отмыться не мог. Из-под душа кровь, всё кровь текла: Я же с тех пор «отмеченный». Только подлость в том, что всё другие страдают, а сам я теперь никак не подохну. Уже руку протянуть к кому-то боюсь – я человеку несчастье, как заразу передаю! Я боюсь своих рук, я их специально тогда разбил. Так ведь зажили, зажили, проклятые!! Что же мне их – отпилить?!

- Тихо. Тихо! Спят все уже. Может и правда... Ты-то сам никого не убивал?

- Даже не целился! – Глеб тоже зашептал.

- Ну, если на тебе крови нет...

- Нет! Нет: Я – сам – как пулемет! Кого ни коснусь – или боль, или смерть... И если бы только чужих, или врагов! А то ведь самых родных. И за что же тогда, отец? Я ж в Красноярск только собрался, а там уже удар. Я в эту сторону – и здесь разряд. Это же не случайность. Один за одним, один за одним: Даже этот Филин...

- Тихо! Тихо, тебе говорю!

- Я бы рад тихо! Да только на мне долг! Долг! Документы вот эти. С чужими судьбами...

Они стояли уже на крыльце веранды. Но отец Владимир дверь не открывал, ждал, пока Глеб выкричится. На воздухе. Дом уже наполнила сонная тишина, только в дальнем окне горел ночничок: ждали хозяина. Хорошо, когда ждут. Хорошо! Почему же, Господи, ангел-то не всем? Почему?!

- Есть у меня предложение. Наверно, оно для тебя выход. Да. Слишком ты медиумичен, вон как на тебя все колдуны вешаются. И колдуньи.

- Да это только здесь, у вас на Алтае! Раньше со мной такого не было.

- Ты кому другому порассказывай. Кому-нибудь понаивнее. Люди каждый день родятся и умирают. И ничего нового. Просто здесь всё плотнее – горы. Но, действительно, почему все перед смертью обязательно успевают с тобой познакомиться?

- Почему?

- Ответ прост – по кочану. Не климат тебе у нас.

- Ненавижу горы.

- Глупо. Они красивые.

Отец Владимир, покачав, с усилием выдернул розетку. Жёлтый свет в саду погас, обнажив в давно чёрном небе играющие сквозь листву мелкие звёздочки. Оказывается, было довольно сыро. Дверь отворилась с лёгким, но мерзким скрипом:

- Утром не забыть смазать. Тебе тут, на веранде раскладушку поставили. Хорошо? Ложись, засыпай. А завтра поедешь ты, брат, на север – монастырь у одного знакомого игумена строить.

- Куда-куда?!

- Тихо! Монастырь строить.

- Монастырь?!

- Последний раз прошу: не ори.

- Так это ... что? Ты – меня – в монахи?

- Не смеши курей. «В монахи»! Вот, гордость-то! Ну, какой из тебя монах? Нет, строить, пока, по крайней мере, только строить. Цемент, там, подносить. Гравий. Глину ковырять. В общем, подскажут, что и куда. Главное, что там таких, как ты, хоть пруд пруди. Заразных. Можешь без страха всем руки пожимать. Как в лепрозории. Всё! Общим собранием решено и одобрено.

Домашняя дверь за отцом Владимиром безжалостно захлопнулась. И задавать вопросы стало некому. А они разом вспенились, разнообразным множеством перебивая друг друга, шипя и лопаясь в пустой от нетерпения голове. И так же разом опали... Глеб очень осторожно привалился на видавшую виды раскладушку поверх одеяла. Глубоко вздохнул. Тело радостно заныло от возможности вытянуться во весь рост. И вдруг он стал засыпать. Просто проваливаться в небытие. Попытался, было, посопротивляться, ещё немного подумать о сегодняшнем и завтрашнем. Но... какие такие вопросы? Всё ясно. Да. Да. Глеб ждал именно такого. Ждал!.. Ну, конечно... А куда ему ещё?.. Такому? Такому-вот-сякому... Чумному... Да... Куда? Строить монастырь.