01.

Из времен года он любил одну осень, ее тихие дожди и смутные улыбки, манящую сырость заросшего сада, унылого свидетеля былых детских игр, и тревожные, иногда будящие по ночам гудки в печи, словно кто-то тяжело вздыхал, не решаясь начать свой длинный, простуженный монолог. "Есть очарование в печали",- бывало высказывал он за столом или на прогулке свою заветную мысль. Все уже знали эту его присказку и лениво подсмеивались над ней, находя ее очаровательно банальной. Так оно и было.

Впечатления, как и годы, рядили душу как пожелтевшие листья - землю. Земля была рыхлая и грязная, изрезанная причудливыми канавами, а то и просто витиеватыми следами автомобильных шин. С философским спокойствием листья плавно ложились в вырытые могилы, и сердитый, неразговорчивый старик-сосед, кое-как перебивавшийся от пенсии до пенсии, упрямо вершил обряд погребения. То заготавливали перегной, удобряли почву.

Бездонная, мягкая как пластилин память была по сути той же землей в саду. Со своими канавами, всякими там лабиринтами и мостиками, перекинутыми неизвестно куда. Но память не только хоронила впечатления, нет, она словно пьяница в белой горячке с какой-то ужасной безнадежностью металась и метала, ждала Страшного суда, когда все ожившие воспоминания-мертвецы с грохотом восстанут из своих могил и закружатся в ярком, диком хороводе. "С неба идет огонь",- как-то заявил он, дотоле безмолвно наблюдая, как одиночный порыв ветра разбросал вокруг пламенную охапку отживших свой век листьев. Хорошо они хрустели под ногами.

Воспоминания о детстве обыкновенно смутны и скудны. Он же поражал слушающих неимоверным количеством мелких, не связанных друг с другом рассказов, иные из них относил ко второму-третьему году жизни. Он безошибочно вспоминал прежнее расположение шкафов и комодов, столов и диванов, с каждым у него связывалось особое воспоминание, например, сидит он на отцовском письменном столе в новом комбинзончике и дожидается прогулки. А здесь, в углу, стоял другой столик (где он теперь?), где его пеленали. А направо стояла бабушкина кушетка, так как спать без бабушки было страшно. И так далее... Он мог говорить часами, целыми днями, с мнимым равнодушием читая на лицах слушателей благоговейное недоумение. Потом он замолкал. Надолго. Что-то писал, чаще рвал, а еще чаще один бродил по одиноким аллеям городского парка, словно искал с кем-то встречи и злился на самого себя. "Что с тобой?" Иногда лишь, мимоходом, прорывалось:

- Есть очарование в печали...

А было ли оно, очарование? Или жило оно лишь в кратких, нежных аккордах Шуберта, раздававшихся из приоткрытых окон музыкальной школы, и неясная тоска, поглощавшая его существование целиком, вздрагивала вся при этих аккордах, мертвецы просились на волю, а внизу (вид с моста был прекрасный) сиял и переливался огнями основной враг печали - город...

Пышущие тщеславием элегантные рекламы золотыми брызгами искрились на крышах универмагов, в вечерней гуаши заманчиво блистали огни казино и ресторанов, играла иная музыка, бурлила иная жизнь. Ему было заманчиво любоваться ею, но вступить в нее он не мог. Когда он шел по тротуару, беспрестанно ощущая неистовое биение той жизни в случайно подслушанных вальяжных шутках, в легком задоре постоянно обновляющейся толпы, в дыме дешевых сигарет и в неге двусмысленных улыбок, он все понимал, все готов был принять, но не понимал и не принимал. В минуты гнева его бесила вся эта мишура, он кричал, что собственноручно расстреляет любого, незнакомого с творчеством Проспера Мериме, что все вокруг это фальшь и ничтожество, что таких, как он, больше не существует на земле, но потом медленно сползал со стула на пол, ничего не видя и не слыша. На полу под кофейным столиком важно выжидал добычу кот. Соседи слушали новости. "Вчера... в Москве... в Нью-Йорке... Милане... очередная террористическая акция. Число пострадавших не выяснено. Мы будем держать наших слушателей в курсе дела. Пейте малиновую Кока-Колу!"

Он хотел плакать. Он со всем рвением, на какое был способен, возносился к небу, клял в себе Чингисхана и тщетно приучал душу к смирению. Иногда он лгал себе, но, наверное, неосознанно. Так неосознанно текла и его жизнь, неравномерно подгоняемая всплесками туманной фантазии.

Вольтер говаривал: "Надо возделывать свой сад". Руссо прикрыл самолюбие личиной наивности. На дворе был уже ХХ1 век, а он все еще довольствовался этими двумя принципами. Правда, пухлые коробки с неумелым детским гербарием давно прозябали в пыльных ящиках в прихожей, а вспышки невольного любования собой всегда сменялись периодами жуткой растерянности. Однако и здесь соблюдался строгий принцип, догмат, висящий на доске объявлений в подсознании наряду с таблицей умножения, русским и латинским алфавитами и правилами уличного движения. Этот догмат гласил: не показывать себя никому, быть вежливым, но незаметным, не доверяться чужим людям, не задерживаться до темноты на прогулке, не покупать гамбургеры, потому что они сделаны из собачьего мяса. Эти мудрые правила, любовно внушенные ему родителями еще в малые годы, никогда не нарушались, хотя и жизнь, и не терпящая возражений фантазия всё требовали свое. Он не возражал, но и каким-то чудным образом отстоял свои заповеди. Фантазия смирилась с ними, ускакав в иную плоскость. Ну а жизнь? Жизнь была забыта.

То есть жизнью стало никому не нужное, но отстаиваемое им со свирепостью подвижничество в быту: утреннее философствование в постели, если на дворе лето, энергичное и никчемное разведение цветов ("Ну почему они не хотят прорасти?"), рукопись до обеда и книги после. В качестве исключения - музеи, выставки, галереи, реже - концерты. Вечерняя тоска. Наплыв впечатлений. Сон. Явь. И стихи, как нечто среднее между ними. Он, непривычно прислушивающийся к сдержанному смеху за соседними столиками, к легкому, требовательному стуку ложечек и лязганью вилок, задумчиво записывает и уходит. Обслуживающий персонал, в основном, не видящие дальше своей повседневной работы эстонцы, с напряжением читает поверх перечня блюд:

Сохраню ль к судьбе презренье?

Понесу ль навстречу ей

Непреклонность и терпенье

Гордой юности моей?

Автор этих строк вошел в его подсознание наряду с таблицей умножения, сводкой правил и прочими полезными вещами. Он был всемогущ и всесилен. Кто он? Совершенно абсурдным могло показаться невнятное, случайно вырвавшееся по дороге домой признание:

- Все - я...

А потом произошла катастрофа...