02.

В третьем часу он проснулся. Покоя не было. За окном бесшумно стелилась ночь, отвергнутая, но пока ласковая любовница, иной раз тоскливо постукивая ветвями ясеня о стекло. Разгоряченная счастливыми снами Катя еще спала и не видела его мук. Он отчего-то отодвинулся от нее, затем встал, бесцельно играя с заехавшей под кровать тапкой. Из привычной полутьмы выплыло пухлое лицо будильника. Отчего-то вспомнилось ироничное: "Проза жизни..." Проза ждала его на столе: большие, тщательно разлинованные листы белой бумаги, непреклонно требовательные в своей белизне. Это раздражало. Очень. Хотелось ругаться, долбануть стул ногой, разбудить эту сентиментальную дуру и вырвать на нее весь накопившийся за неделю поток горечи, раздражения, взаимных обид и ущемленного самолюбия. Однако он тихо надел кальсоны, бесшумно налил себе стакан молока и, совершенно бесчувственный, остановился у стола, перебирая в памяти сделанное за сегодня. Упрямая ночь не сдавалась, со всех сторон сумрачным ледяным призраком давила непреходящая, бессмысленная тоска. Встал в семь часов. Толик, гитара. Сидел в библиотеке. Просветления не было, и комната, словно сузившись в размерах, обступала его. В кафе. Сто двадцать крон. Суп. Салат. Что-то еще... Мне звонили.

- Я не хочу так больше жить! Я хочу что-то делать. Господи помоги! Мама, мама, роди меня обратно!

Мысли были искренними, но как любые мысли, превратившиеся в незаменимый рефрен, выражали больше жалость к себе, чем искреннее недовольство собою. Они утонули в тишине, и лишь на миг до сознания докатилось нервное тиканье ворчливого, вечно недовольного будильника. Да, Хронос был жесток.

Бессонница на положении постоянной ночной подруги легко проскальзывала в его дверь, будила нетерпеливым порывистым дыханием, что-то шептала у изголовья - горячо и взволнованно. Он не мог с ней бороться, послушно тер воспаленные глаза, поминал черта, поправляя замысловатую настольную лампу, и ожидал. Строки ложились на бумагу лениво, работа предстояла вдумчивая, и если в голове не рождалась вдохновенно стройная творческая идея, то лист покрывался беспомощными завитушками, озлобленными лицами и горькими односложными предложениями. Да-да, сегодня я ел рагу! Или не ел? Хрен его знает...

И все же, несмотря на происки бессонницы, жалобное постукивание ночи, язвительный Катин ропот и многое-многое другое жило в нем неиссякаемое ожидание, если даже не ощущение чуда, яркого, внезапного, боговдохновенного чуда, при упоминании о котором всплывала в памяти красочная детская книжка о каких-то волшебниках. Он забыл книжку, он давно не верил в сверхъестественное и придерживался более-менее поверхностных атеистических взглядов, но вне своего суетного, занятого сознания каждый день требовал от жизни чуда и горько расстраивался, не находя его.

Правда, он умел утешаться. Он был любопытен ко всему новому и свежему, мог часами просиживать в пыльном читальном зале городской библиотеки и читать не о чем ином, как об исторических изменениях глагола. Однажды, ощутив редкий прилив потребности в творческом самовыражении, он за час-полтора исписал своим торопливым, безбожно корявым почерком целую тетрадь. Озаглавил необычно - "Словарь междометий русского языка". Разгульное "ха-ха" соседствовало в нем с ироничным "хе-хе" и легкомысленным "хи-хи". Он верил, что подобная систематизация любых, даже простейших творческих находок впоследствии поможет ему. Это "впоследствии" растянулось на три года, за которые он пережил увлечение гидродинамикой, тригонометрией, микробиологией и теорией классического балета. Заветная тетрадь затерялась в непомерно увеличивающейся груде хлама, он жалел о ней, как о символе неосуществленных возможностей.

На людях он был весел и крайне изобретателен, умел вовремя прикинуться невинным дурачком и в то же время метко острил за спиной своего собеседника. Девушки так и льнули к нему. Редкие называли его легкомысленным, но разве может поверхностное брюзжание остановить ликующий горный поток, именуемый молодостью? От жизни хотелось всего, страстно, жгуче хотелось, жизнь порой даже в снах все звала куда-то вдаль, смеялась, убегала, а он чувствовал себя обделенным, обманутым ею. В такие часы он рьяно выискивал таинственный источник своих несчастий и однажды вечером, невольно задрав голову на старинный Ангельский мост, приметил как над ним бесстрастно парила скорбная луна, и чья-то убогая тень грозным судией предрекала закат всем его надеждам и стремлениям.

Не раз приходилось забываться: случайными мимолетными разговорами, растянувшимися на два часа, истеричным грохотом дискотеки и добрым богатырским сном после порядочного кутежа с не менее подвыпившими приятелями. Все совершалось машинально и избито. Все было проверено временем, а время воплотилось в измученной жвачной резинке, которую растягивают, мнут зубами, а потом актерским плевком запускают прямо в мусорник. Какой-то веселый кабачок, добродушно подмигивающий расплывчатым отражением огней в глазницах бокалов на стойке. Кто-то участливо садится рядом, слушает твои шутки, не подмечает твоего смущения, и вот оно, разгоряченное пивом, тает, растекается по членам радостным сознанием своего превосходства. Мама, мама... До чего недурно все-таки жить!

Он всякий раз открывал в себе романтика: ждал и искал, повторял про себя летучую строчку эпиграфа к первой главе "Евгения Онегина" и, осознавая себя спешащим жить, спешащим чувствовать, млел от грядущих удовольствий.

Большей частью эти удовольствия состояли в коротких, но деятельных ночах, в очередной пытке бессонницей, в самоистязающих раздумьях о тщете всех романтических предчувствий. Это над ним хихикали те отвратительные, мерзкие междометия (О, я им сейчас пошлю одно, более крепкое, вдогонку!), это над ним вершил суд деловитый Хронос-будильник, это он все сидит за столом, упрямо выводя в тетради строку за строкой. Они резко наползают одна на другую. Как два параллельных поезда, вдруг сошедшие с рельсов. Для чего он пишет? Какой толк искать и не находить, если достать, то чего? Ни абстрактное "всего", ни какие-то отдельные материальные ценности не могли удовлетворить его полностью. Путь лежал где-то посередине. Клубок Ариадны гулко катился во тьму лабиринта, может, прямо к ступеням Минотавра. Мрак положил ему на плечо мягкую, теплую руку. Катя встала, требовала его назад, он немногословно отнекивался, так как знал, что она будет ныть и плести всякую чепуху. Она упорствовала, он колебался. Ночь отступала, словно бы рассасываясь понурым сизым небосводом. Город, как пробудившийся титан, истово визжал трамвайными гудками, звенел скорыми железнодорожными составами, плакал ратушными колоколами, и где-то под крышей жалостливо ворковала одинокая голубка. Он знал, что тонет, и притянул Катю к себе. Карандаш покатился по столу, по немногословным листам, которые, вероятно, в будущем пополнят пресловутую коллекцию символов неосуществленных возможностей...