12.

Вика медленно шла вдоль зелёной больничной ограды и рыдала. Навзрыд, громко, с подвыванием, никого не стесняясь. Всё, всё. Ираида Фёдоровна Коржина. Умерла. Солнце чуть качающимися струями истекало в щели длинноигольчатых крон молодых кедров, ему навстечу из подсохшего у штакетника вязиля наперебой верещали кузнечики, скромно аесирели цветы ромашки и льнянки, в щербины старого деревянного тротуара с любопытством выглядывали розоватые шляпки молоденьких поганок. Всё на своих местах. Всё живо. И только она умерла.
А что Вика знала о смерти? Когда она была совсем маленькой, ну, лет в пять, то она очень боялась засыпать. Ей казалось, что стоит только закрыть глаза, как вслед за теряемым сознанием тело тоже перестанет дышать, и тут же остановится сердце. Подчиняясь взрослым, Вика лежала зажмурившись, но, сжав кулачки, изо всех сил следила за своими мыслями. Только бы не уснуть! Только бы думать, не останавливаясь думать, думать. О чём угодно…. Просыпаясь, она каждый раз смеялась от счастья того, что и сегодня она снова жива, что впереди предстоит целый день, длинный-длинный день игр со сверстниками, с обедом, прогулкой, переодеванием, папиным уроком и маминой лаской. А вечером пытка возобновлялась. И невозможно было никому рассказать, нечем объяснить, пожаловаться на этот безымянный, неописуемый страх перед обязательным собственным ночным бессмыслием и бесчувствием.
Потом она хоронила голубя. Это уже в школе, после того, как сама без чьей-то помощи прочитала «Дюймовочку». Закинувшая головку сизая птица ничего не думала и не чувствовала. Словно действительно спала, прикрыв потускневшие красные глаза полупрозрачными веками. Лучшее место нашлось в овраге. Прихлопав ладошками закапанный слезами песчаный холмик, Вика воткнула в него деревянную палочку от эскимо, и вдруг подумала, что давно перестала бояться сна. Ну, засыпания. Наоборот, ей теперь очень даже нравился момент отката дневных забот и событий, и прибытия ночной полутьмы, в которой можно самой придумывать разные картинки и необыкновенные разговоры. Как в сказке. Это потому, что она привыкла обязательно просыпаться, и этой привычкой научилась отличать смерть «навсегда» от временного бездумия.

А отношения с математикой у Виктории не складывались с первых классов. Не то, чтобы она чего-то недопонимала, а… а, просто, если, вот, за буквами всегда стоят живые звуки, в своём сочетании несущие конкретные предметы и знакомые части окружающего, то, как только за цифрами пропадали «два яблока» или «шесть палочек», то рисуемые загогульки и крючочки – просто «два» и просто «шесть» – веяли холодной необязательной пустотой. Она очень даже сочувствовала Буратино, когда тот отказывался отдать «одно яблоко» некоему «Некто», «хоть он дерись». Вика тупо зубрила правила и таблицы, потом также механически забивала в голову теоремы и формулы, но всегда только как мёртвые, пустые рисунки и чертежи, без всякой надежды вникнуть в смысл их жизни.
Так продолжилось и в Лаврово.
Ираида Фёдоровна Коржина была маленькой, сухой горбуньей, в вечном коричневом глухом костюмчике, с несменяемым кружевным стоячим воротничком над чёрной каменной брошью. Тяжёлые роговые очки с круглыми неблестящими стёклами на длинном желтоватом лице, валик редких седых волос. Что ещё? Ногти, всегда аккуратные, ухоженные ногти на морщинисто-прозрачных птичьих пальцах. Вика, как и все, бездыханно замирала, вытянувшись около парты, пока учительница математики семенила к своему столу у окна, забрасывала на него тяжёлый мужской портфель и, не глядя на класс, буркала:
- Здравствуйте. Садитесь.
Сама же она всегда стояла или прохаживалась между рядами. Ну, правильно, сидячую-то её из-за стола не увидишь. По ходу урока, ближе к концу опроса по предыдущей теме, Ираида Фёдоровна понемногу отмякала, лоб её разглаживался, а, при переходе к новому материалу, сипло придыхающий голос и вовсе обретал некоторую человечность. Объяснять она начинала всегда издалека, подготавливая «ребятишек» занимательными примерами, от этого некоторые теоремы и правила у неё звучали, как выдаваемые по дружбе секреты неких магических фокусов, сопровождаемые торжественно-тайным выговариванием имён их первооткрывателей. Вика смотрела на вдохновлённую в эти моменты неведомыми видениями учительницу с некоторым испугом, и ещё больше тупела от стыда: ну, почему ей-то в этих «а-квадрат» и «квадрат-гипотенузы» совсем ничего не чувствовалось? Не вызывало ни то что восхищения, но, даже простого любопытства. Склоняясь на зелёную, исписанную и исцарапанную двустишьями старшеклассников столешницу, Вика под опущенными ресницами старательно прятала накатывающую тоску.
Для черчения на доске Ираиде Фёдоровне всегда требовался помощник, и поэтому самые длинные в классе Коля Паршев и Гена Моисеенко заранее складывали тетради и ручки, ожидая вызова в очередь. Но в тот раз к доске вдруг попросили выйти Лазареву. Все, перегибаясь друг через друга, удивлённо воззрились на медленно выбирающуюся из-за парты новенькую. От буравящих со всех сторон глаз у неё на пол, вслед за карандашом, упал и учебник. А за ними посыпались и тетрадки. Вспыхнувший, было, смешок оборвался от недоброго шипа:
- Лазарева, поскорее. Что ты, как на базаре, товар высыпала? К доске!
- Я не могу. И … не пойду.
- Это как так? – Роговые очки поползли вниз, а взметнувшиеся брови выстроили «домик». – Лазарева, ступай к доске.
- Я не пойду.
- Это как? Это что? Вызов?
Теперь не то, чтобы хиханек-хаханек, а ничьего дыхания не было слышно.
- Нет, никакой не вызов. Ираида Фёдоровна, я просто не хочу идти к доске.
Теперь все смотрели на учительницу. Тишина до звона. Наверное, впервые за много лет ей кто-то вот так дерзко перечил. Ну, и что она в ответ сделает? Отправит к директору? Это племянницу-то? Или просто закатит «пару»? Пауза затягивалась.
- Объясни, пожалуйста, какое значение для педагога должно иметь желание или нежелание ученика исполнять его приказ?
- Мне всё равно.
- Лазарева, специально для тебя, новенькой: в нашей школе нет такого ответа – «не хочу». Есть ответ – «отказываюсь».
- Благодарю за разъяснение. Я отказываюсь.
- Как… как ты смеешь разговаривать со мной в таком тоне?!
- В каком?
- В… Не юродствуй! И … не позорь родителей. Я думала, что дочь офицера достаточно воспитана в понимании того, что дисциплина есть основа отношений старших и младших.
- Ираида Фёдоровна, я не желаю ни от кого выслушивать ни про своих родителей, ни про других родственников.
Это было что-то. На задних партах только в ладоши не захлопали. Жёлтое обычно лицо Ираиды Фёдоровны начало быстро багроветь, и она впервые села на свой стул. Крохотное, приплющенное с боков тельце колыхалось от тяжёлого глубокого дыхания, очки уползли на самый кончик длинного носа, а пальцы беспомощно перебирали пуговки вздувшегося на деформированной груди пиджачка.
- В таком случае ты, Лазарева, можешь больше не посещать мои уроки. Поди вон.
- Спасибо.
- Ну, ты, Победа, вощще! – Третьегодник Вовчик Сысоев показал большой палец. Но Вика не видела, как и не слышала всеобщего одобрительного шороха, сопровождавшего её уход. Зато запомнила, как испугалась, когда в закрытую за нею дверь изнутри грохнул брошенный учительницей цветочный горшок.
Неделю Ираида Фёдоровна, действительно, как бы не замечала, что Лазарева прогуливает её уроки. Забившись в заугольный конец коридора около кабинета домоводства, Вика читала прихваченную из дома книжку, и извиняться не собиралась. Мальчишки её зауважали открыто, а сочувствующие девочки напряжённо ожидали развязки. Естественно, рано или поздно, но в учительскую о конфликте настучали, и в кабинете директора собрались, было, старшие педагоги для поиска деликатного решения. Но тут, как раз перед Первомаем, у Коржиной случился инсульт. И ситуация неприятно зависла.
Вот тогда Мария Петровна проявила над племянницей свою не педагогическую, а родственную власть. Однако Вика не сразу понесла к больной молоко и черноплодное варенье. Прошло второе мая, третье, шестое. Только когда в школе стало известно, что болезнь у Коржиной, действительно, серьёзна и что Ираида Фёдоровна вряд ли поправится до контрольных и экзаменов, они, вместе с неостававшей теперь её Олей Демаковой, отправились в воскресенье на самый край улицы «Сорок лет Октября». Деревянный тротуар тут заканчивался, и то и дело приходилось перепрыгивать заполненные грязью ямины. Оля всю дорогу рассказывала про якобы влюблённых с марта в Генку Моисеенко Ленку Бек и Наташку Туманову, из-за этого не желавших больше дежурить вместе. Более того, когда позавчера Ленка осталась после уроков помогать Генке выпускать «Пионерский прожектор», то Наташка в ответ соскоблила с обложек все переводки, которые ей Ленка раньше подарила.
- Представляешь, до чего дошли? А дружили же – не разлей вода. – Самая высокая в их классе, и всё никак не прекращающая расти, Оля то и дело зашагивала вперёд, и, двигаясь спиной, в лицах восторженно показывала Ане глупость девчоночьих расчётов, без стестнения на всю улицу громко тараторя и чуть ли не дёргая за галстук, как будто даже и не вспоминая о цели их прогулки. Или она так прятала любопытство?
- У Наташки же через неделю день рождения. И она уговорила маму разрешить мальчиков пригласить. А сама Генку-то напрямую позвать стесняется. Так придумала: чтобы я к ней со своим братом пришла! Он же у меня с Моисеенко дружит. Сегодня на последней перемене отводит меня в сторону и говорит: «Ты можешь без подарка прийти, только пусть твой Ромка с собой Гену приведёт»! Представляешь? «Ромка – Гену»! Ещё бы «Геночку».
Вот и третий номер. Маленький, обшитый потемневшей вагонкой домик навязчиво сиял из-под разросшейся рябины свежевыкрашенными белыми наличниками. Калитка на ослабленной пружине сама до конца не закрывалась, пришлось вбивать её, чтобы задвинуть защёлку. Чистый дворик, ограниченный крытой поленницей и сараем с большими воротами, узкий проход вдоль голой клумбы, крыльцо с навесом, новая тёмно-коричневая обивка двери. Девочки несколько раз постучали, пока услышали ответное шебуршание. Откинулся крючок, и к ним выглянула очень древняя, как им показалось, до плесени, сморщенная старуха.
- Мы к Ираиде Фёдоровне. Из школы. Попроведать.
Старуха молча повернулась, и они вслед за ней прошли через тёмные пустые сени.
- Ирка, это к тебе! Из школы, попроведники. Ну, чё топчетесь? Скидайте одёжу и проходьте. Там она.
Вика и Оля разулись, подвесили на крючки пальто и, пихая вперёд друг дружку, прошли в дальнюю темноватую комнату. Здесь отвратительно пахло смесью камфары и мази Вишневского. Разросшийся «венерин волос» – домашний ползучий папоротник, своими дважды-триждыперистыми бледными листьями занимал весь промежуток между высокой самодельной кроватью и таким же самодельным, вишнёвым шифоньером. Над кроватью вытканные олениха с оленёнком пили из горной реки, а самец с роскошными ветвистыми рогами гордо смотрел в окно. Ираида Фёдоровна, без пиджака и очков, приваленная пышно-стеганым атласным одеялом, была неузнаваема. Длинное её лицо, казалось, ещё более вытянулось, заплетенные в жидкую косицу седые волосы изгибались дохлым мышиным хвостиком, и только холёные ноготки оставались прежними.
- Вы?.. Я, простите, не ожидала. – Ираида Фёдоровна быстро ощупала голову, спрятав косицу, подтянула подушку на сторону. – Ну, и чего вы там встали? Проходите, берите стулья. И … здравствуйте.
- Здравствуйте. Мы вот – молока принесли. И черноплодку от давления. Мария Петровна передала.
Оля присела на край забросанного неглаженным бельём стула, а Вика только оглядывалась.
- Дарья, подай девочкам табурет! Это моя сестра, она за мной ухаживает, пока я тут вылёживаюсь. Садись, Лазарева, рассказывай.
- А чего? – Оля восторженно рассматривала ковёр с оленями. – У нас всё нормально. Математику пока Лидия Яновна ведёт. А ещё «немка» Альбина Артуровна тоже заболела. Почечные колики. В больнице лечат, лечат, только, всё равно ей придётся до осени терпеть, пока арбузы не завезут. У моей мамы такое было: поест арбузов, сходит по маленькому – камни и выскочат.
Вика благодарно кивнула Дарье за принесённый табурет, но не села, а продолжала переминаться, пока вдруг, спрятав руки за спину, срывающимся голосом громко не произнесла:
- Ираида Фёдоровна, я хочу перед вами извиниться. Я вела себя неправильно.
- Вот и молодец, Лазарева, вот и верно. – Нащупанные под подушкой очки водрузились на нос, и учительница сразу стала прежней. – Садись, мне неудобно так на тебя смотреть.
Оля от удивления даже рот не закрыла. А Вика продолжила:
- И я ещё прошу, если у вас есть силы, немного подтянуть меня по алгебре. Ну, пока вы болеете.
У Оли и глаза округлились.
Ираида Фёдоровна ещё на раз пробежала ноготками по краю натянутого одеяла. И по жёлтым щекам одна за другой заблестели две мокрые дорожки:
- Вика, милая, конечно. Конечно, приходи. И ты, Оленька, – я вам буду помогать, пока жива. Пока болею. Я вам помогу. Я же очень хочу оставаться полезной.
Вика ходила раза два-три в неделю, иногда с Ольгой или ещё с кем-нибудь из девочек, но чаще одна. Дарья, первое время недовольничавшая, постепенно привыкла, даже стала выдавать мелкие поручения. Ираида Фёдоровна сама вставать и передвигаться на украшенных красной и синей изолентой детских костыликах начала только к концу лета. Но постоянно бодрилась, уверяя всех в скором окончательном выздоровлении и обещая к сентябрю обязательно вернуться в учительскую. С Викой математику они заново «пробежали» с третьего класса – военные городки оставили большие бреши, а потом заглянули даже на будущее. Ираида Фёдоровна не могла заниматься ровно, она, в зависимости от сообразительности девочек, собственного самочувствия или погоды за окном, то излишне горячо веселилась, то, презрительно надувая губы, фолила на грани оскорбления. Потом спохватывалась, переводила урок на гостевание, угощая жиденьким чаем с вареньем и неизменными дарьиными ватрушками. После того, как она стала вставать, запах камфары из квартиры постепенно выветривался, да и хозяйка старалась больше времени проводить подальше от постели, принимая на уставленной бегониями и самшитом кухоньке. Здесь, на застеленном клетчатой красно-белой клеёнкой столе, они подолгу рассматривали большие кожаные альбомы со старыми фотографиями: папа, семьи дядей, папа с сослуживцами, с дочерьми. А это соклассники Ираиды Фёдоровны по педкурсам, потом и по институту, её первые ученики, вторые. Военный цех под открытым небом. Подружки-токарихи. Старая деревянная школа в райцентре. Дом отдыха в Ялте. Калинин вручает ей орден в Кремле. Областной слёт педагогов в Томске. Опять ученики. Писатель Никульков с сельскими учителями на пароходе «Патрис Лумумба». За фотографиями шли пачки конвертов с письмами и поздравительными открытками из самых разных точек Советского Союза.
- Мой папа, Фёдор Зиновьевич Коржин, был командиром партизанского отряда, воевал с колчаковцами. Орденоносец. Потом председатель Верх-Таркского сельского совета. Видите, какой герой: усы, револьвер. Умер в сороковом от вруг открывшихся старых ран. А мама… Маминых фотографий не осталось. Она была удивительно красива. Мне тогда исполнилось девять лет, а Дарья, получается, ваша ровесница….

Отвратительно дождливым июньским полднем тысяча девятисот девятнадцатого года, растянувшейся колонной по двое, в Биазу вошли три сотни кавалеристов под командованием поручика Кашина. Волостной центр Васюганья встречал представителей колчаковской военной администрации напряжённо молчаливыми улицами. Высокие плотные заборы с двускатными крышами глухих ворот, непроглядные окна чёрных срубов за лысыми палисадниками. На улице из любопытных – десяток мальцов да две старухи. Даже курицы попрятались на задниках. А чем интересоваться-то? Насмотрелись за этот год досыта. Понять не хитро: всякий вооружённый отряд затребует от местного самоуправления квартиры, фураж, продовольствие, подводы, лошадей, а то и прихватит несколько рекрутов, если родители не успеют сплавить взрослеющих пареньков в тайгу. Взамен селу оставят разнообразные расписки об обязательном возврате заёма по окончании боевых действий за очищение Российских земель от – или красной, или белой – заразы. Второй год чередований власти приучили крестьян особо не вслушиваться в речи залётных пропагандистов. Всё одно, ответное мнение местных никто не спрашивал, и вооружённые люди, надавив на гражданскую сознательность и пообещав золотые горы, мобилизировали и экспроприировали, что могли, и уходили. Избранный сходом на свою нелёгкую, а порой и просто опасную должность, староста Евдоким Данилович мудро складывал все эти бумажки в железный запирающийся ящик двумя стопками, на случай чьей-либо окончательной победы. И, каждый раз доставая нужное, с всё большим надрывом перечислял уже отданное посёлком для скорой и окончательной, торгуясь и сбивая запросы новых мытарей.
Дождь не прерывался практически от полуночи. Мелкий, липкий, без ветра и без просвета. Конские копыта скользили по раскисшей глине, пробитые несколькими часами мороси шинели раздулись мохнатыми войлочными панцирями, хмурые лица в тени скапывающих башлыков не выражали ничего, кроме предельной усталости. Кашин знал, что красные покинули Биазу только позавчера, и далеко уйти не могли, но сейчас не было такой силы, которая заставила бы его людей продолжать поход. Отдых необходим. А пока сотни разведутся на постой, пока интенданты определятся с питанием личного состава и фуражом, коржинские бандиты успеют уйти через зыбуны в Морозовку, разрушив за собой гати у Остяцк-Медвежки. Тогда их оттуда до зимника не выкуришь. Но, что поделаешь? Люди, действительно, чертовски устали за эти две недели непрерывных рейдов, разъездов, разведок и мелких, ничего не решающих огневых стычек. Есть легкораненые и заболевшие. Так что придётся здесь обосноваться накрепко и надолго, по крайней мере, партизаны будут заперты в затарских топях. Дождь. Бесконечный дождь. Вода разводами стекала по чёрным лошадиным спинам, скапывала с грязных хвостов, с опущенных вниз стволов карабинов, с кончиков ножен. Не повезёт тем, кому сразу придётся заступить на охрану, как всегда не везёт коноводам и вестовым.
Медвежатнику Степану Каратаеву за семьдесят. Белая с желтоватым отливом борода нептуновскими космами по широкой груди, длинные, до плеч, волосы тоже сплошь седые. Всю жизнь он прокормился «с ружья», хозяйствовал не богато, но охотник был всеми уважаемый, не чухонь какая-нибудь. Староста и священник отрекомендовали его самым положительным образом. Говор у Каратаева неспешный, убедительный, разве что в глаз не смотрел. Шляпу в руках не мял, держался аккуратно, и сесть не пожелал, простоял, не топчась, весь час на широко расставленных, в высоких остяцких броднях, ногах. И что же тогда Кашину в нём не понравилось? По всему – мужик самостоятельный, принципиальный, со своим мнением на всё, так неужели за полсотни пудов муки, пуд соли, карабин и цинк патронов он пожелал заиметь стольких врагов? Понимает же, что вывести на партизанский отряд, да чтобы те потом не узнали и не приговорили, невозможно! Нет, Каратаев не тот дурак, что за корысть в смертники додпишется. Так зачем же это ему?
Поручик долго расхаживал по высвеченной двумя керосинками длинной, увешанной репродукциями комнате, неудобно выходя через тёмную прихожую покурить на крыльцо – батюшка просил в его доме не дымить. Часовой каждый раз дёргался, отгоняя дрёму, и деланно бодро прохаркивался у забора. Возвращаясь, Кашин с ненавистью косился на высоко взбитую под китайским верблюжьим одеялом перину, на заманчиво разложенные пуховые подушки, и опять шагал, шагал. Косой рубец от разорвавшей щёку немецкой шрапнели наливался кровью и зудел. Зачем Каратаеву помогать им? В чём может таиться лукавство? Ах, как велик соблазн довериться: за десять дней, проведённых в посёлке, рядовой состав не столько отдыхал, сколько разлагался. Жалобы шли каждый день – то гуся украдут, то девку обидят. Самовольно, без его суда выпороли отца на глазах детей. Народ суровел, ещё немного и начнут ответно пакостить. А, может, именно так, наведя на партизан, местные решили от них избавиться? Мол, побьют солдаты красных, и уйдут. Такое очень даже возможно: посовещались миром и делегировали на это дело старика-бобыля. Что? Очень похоже! Кашину от такой мысли стало легко. Пожалуй, стоит вызывать подкрепление, чтобы рискнуть на рейд в дальнюю согру.

Длинный извилистый увал, зажатый с двух сторон залитым водой кочарником, местами переходящем в откровенные поляны зыбунов, окончился кальджой – разливом жидкой зелёной грязи. До нового сухого пути было с четверть версты, передовая сотня из алтайских казаков сбилась у топкого края, никто не рисковал искать броду. Кашин шёл во второй сотне, третья, под командованием подпоручика Люже, была вне видимости, замыкая движение отряда. Подскакав к хаотично толкающимся казакам, Кашин протеснился к бережку, выискивая Каратаева.
- Вашбродь, дале цепочкой надоть. Я первым, а за мной след в след. – Вынырнувший из-под конского брюха Каратаев, весь перепачканный паутиной и ряской, совершенно напоминал «косматку»-лешего. Поручик впервые успел заглянуть во вскинутые на мгновение глаза: один голубой, второй карий! Ага, понятно, почему он их всегда прячет.
Полуэскадрон разведки благополучно выбрался из грязи и сходу порысил дальше. Каратаев, оставшись не иом берегу один, призывно замахал руками.
- Первая сотня! Колонной по двое. Рысью. Вперёд а-арш! Вторая сотня! Колонной по двое! Слушай команду! По двое! – Поручик, привстав в стременах, всё тревожней оглядывал заспешивших, рванувших, ломая порядок, кавалеристов. Зря хорунжий и прапорщики, словно передразнивая его, требовали сохранять строй и дистанцию – лошади, храпя от недоверия к пузырящейся под самым брюхом оливковой жиже, непослушно рванулись широким клином. И вот, по дальнему краю, сначала завалился в невидимую яму один всадник, за ним сразу трое. Нужно было бы дождаться окончания переправы казаками, но, и сам, вдруг засуетившись от безотчётного страха, Кашин приказал форсировать кальджу своим кавалеристам.
Страх у офицера, воевавшего с пятнадцатого года, не мог быть не пророческим. Когда первые казаки уже выбирались на сухое, а он с основной массой месил середину торфяного киселя, с двух неприметных плавучих островков перекрёстным нахлестом часто затявкали два «максима». Люди и лошади валились как снопы, бестолково разворачиваясь, кричали, сталкивались, и отряд ещё более безнадёжно увязал, разжижая грязь своей кровью. Потери, потери, потери! «Пре-еда-али-и»! – Крик повторялся и множился, из-за паники никто толком не отстреливался. Из четырёх их пулемётчиков только один сумел вернуться и с берега вступил в дуэль с правым партизанским расчётом. Кое-как удалось из спешившихся развернуть цепь для прицельного огня. Кашин сам с колена стрелял в пороховые дымки рассредоточенных за кочками красных. И тут они увидели отчаянно прорывающуюся назад разведку. Пятеро казаков доскакали до взбаламученной, побуревшей кальджи, по которой островками масляно чернели десятки трупов и ещё агонизировали и кричали смертельно раненые. Разведчики поспрыгивали с сёдел и обречённо залегли. Лошади в непрестанном ржании слепо кружили вокруг хозяев, одна за другой падали, взбрыкивая ногами и умирая. С этой стороны хорошо было видна ужасающая плотность земляных фонтанчиков, в которой никто из казаков не имел ни малейшего шанса выжить.
Подоспевшая сотня Люже выставила ещё два пулемёта, которые, подавляя огонь партизан, позволили отступить.
Каратаева привели уже изрядно избитого. Люже, разъярясь, истерично затребовал воткнуть ему в зад раскалённый шомпол, и солдаты восприняли его крик как приказ, так что Кашин едва сумел удержать их от немедленной расправы. Во второй раз с разбитого лица на поручика поднялись разноцветные глаза:
- Пошто, вашбродь? Я же сам пришёл.
- Сука! – Люже кулаком сбил со стола чернильницу и вылетел во двор. Двое солдат, вывернув руки, держали старика на коленях, ещё двое кололи в спину штыками.
- Я сам. Хочу же помочь. – По усам и бороде из носа и рта текли ярко-красные струйки, скапывая на синюю, грязную рубаху. – Я знаю, где Коржин свою бабу и девок прячет.
- Почему ты жив? – Кашин с маху ударил его по скуле, но, не смотря на возраст, мосластый, жилистый Каратаев, вроде как, и не почувствовал. Опять тягуче заглянул:
- В Верх-Тарке у его семья. А тута, в селе, партизанский связной. Я укажу который, только поверьте.
- Почему ты жив?!
- Дак в кочарнике двое дней просидел. В воде по горло.
- А зачем пришёл?
- Ещё с батяни Федькинова, с Зиновия, обиду имею. С вами, думал, его добыть.
- Врёшь? Врёшь! Я тридцать семь человек положил, мне тебе верить нечем.
- У Коржиных семьи, а у меня нету. Из-за Зиновия так, он дорогу перебил. Вот пущай его Федька теперь побобылит. Наш счёт. И грех на мне только будет. Верь мне, вашбродь, я крест поцелую.
Коржинского связного Казанцева, так и не выбив из него никаких путных сведений, в назидание сожгли на костре, нагнав для вразумления биазцев. Кашин съехал с квартиры пугающего его небесными карами попа, приказав заселить в своей комнате прапорщика Исмаил-Пашу. Вот пускай мусульманина поукоряет! Сладкопевец.
Исмаил-Паша насиловал первым. За ним мать и старшую тринадцатилетнюю дочь насиловали ещё более десяти карателей. На младшую желающих не нашлось. Её просто били. Били нагайками и сапогами, кидали в бегающую по двору растерзанную девчушку поленьями, пока она от чьего-то попадания не упала и не затихла. «Сдохла, что ли»? – Обезумевшую, истошно вопившую мать пришлось зарубить. Заодно порубили приютивших партизанскую семью старика со старухой и высекли всех взрослых мужиков с улицы за укрывательство. Когда колчаковцы покинули деревню, бабы обмыли мёртвых и живых. Хоронили спешно, псалтырь читали втайне – в Верх-Тарке оставался отряд милиции, сформированный из ветеранов японской войны, принявших присягу Верховному правителю Российского Государства.
Девочки оказались покалеченными навсегда: старшая тронулась умом, а у младшей был перебит позвоночник.

Солнце проскальзывало в щели крон молодых кедров, из подсохшей травы верещали кузнечики. Через заднюю калитку Вика вышла на засыпанный угольной крошкой и шлаком двор больничной кочегарки. Длинная железная труба на растяжках, слепой кирпичный сарай с двойной, оббитой рваньём дверью, замкнутой большим висячим замком. Закопченные берёзки с уже жёлтыми прядками. И куда теперь? К кому? Вдруг над всем заметался яркий живой цветок! Чёрно-бордовый «павлиний глаз» сделал несколько стремительных кругов над коричневыми зонтиками отцветшей пижмы и скрылся за дальним забором. Такая красивая бабочка, а рассмотреть почти никогда не получается – недоверчивая, стремительная. Спешит, спешит. Значит, есть куда. Всегда есть куда. Вывернув подол, Вика вытерла лицо – платочек она где-то потеряла, а мама просила заглянуть к ней на почту.
Мама, мама! Как же вдруг отчаянно захотелось побежать, побежать, обнять, обняться, вжаться в мамин живот, стать маленькой-маленькой, как котёночек. Маленькой, глупенькой, ничего ещё не знающей. Ни про какую смерть.