20.

Вика хорошо помнила, как шесть лет назад отец точно так же замкнулся, когда уличил дочь во лжи. Она и сама себе до сих пор не могла объяснить, с чего вдруг тогда впала в какую-то неотвязную страсть к сладкому. Просто до истерик. И вот однажды она, как-то незаметно для самой себя, съела все конфеты «Кара-Кум», купленные к маминому дню рождения и ссыпанные в высокую хрустальную вазу в серванте. И, съедая очередную, необыкновенно вкусную, плоско-остроугольную в золотининке конфету, аккуратно сворачивала фантик и складывала «как было». Подмена обнаружилась гостями, когда вазу с пустышками выставили на середину праздничного стола. Почему Вика вдруг упёрлась и упрямо твердила, что это «не она»? Под общий хохот маму со всех сторон утешали, вспоминая подобные истории из собственного детства, ну, разве что тогда таких конфет не было, а папа просто окаменел. После ухода гостей были разборки, но Вика так и не смогла признать свою вину. Даже когда он её выпорол ремнём и объявил молчаливый бойкот. Противостояние продолжалось недели две. Что мешало просто подойти и так же просто попросить прощения, как уговаривала мама? Нет, не стыд. Словно чья-то чужая воля перекрывала все мысли, голова каменела, и Вика только тупо смотрела под ноги, искренне не понимая – чего от неё хотят. Это состояние вовсе не было упрямством, которое отец пытался сломить. Это было … несвоей волей. Бедная мама, сколько же она тогда вытерпела! В конце концов, Вика пробубнила «простите», но не из признания вины, а по её слезам.
Теперь всё получалось по иному. Она прекрасно понимала, что от неё ждут, но сама, собственным решением пожелала не идти ни на малейший компромисс. Родителям пора удостовериться, что всё, она уже не маленькая, и сама вполне может отвечать за своё поведение. Сама принимать решения и отвечать – с кем ей дружить и до скольки.

Они с Леной договорились встречать новосибирский теплоход. «Мария Ульянова» причаливала к их дебаркадеру в десять-тридцать вечера, поэтому встретиться они запланировали полдевятого около школы. Во всём здании непривычная тишина и окна не горят – восьмиклашки уже экзамены сдали, а у выпускников завтра сочинение. Они же, после девятого, только отрабатывали две недели в саду или на ремонте, и – честно гуляли, гуляли! Хотя это самое гуляние первое время было простым сном до обеда. Сладким, досыта и даже до одури.
Вдруг дверь с толчка отворилась, и из школы вышла учительница литературы Галина Григорьевна. Попрощавшись со сторожем, она торопливо направилась к калитке, у которой неприметно за тенью сирени стояла Вика.
- Добрый вечер, Галина Григорьевна
- Добрый. – Удивлённо откинулась учительница. – Ты что здесь делаешь? Или уже соскучилась без занятий?
- Странно, но, действительно, вроде чего-то не хватает.
- Тогда приходи завтра в кабинет, поможешь с книгами и портретами писателей – их оформить и развесить нужно. Да мало ли? Приходи, тебе «отработку» засчитают. Вместо сада-огорода. Договорились?
- Договорились.
- Ну, до завтра.
Вика долго, словно завороженная смотрела, как молодая, пышно черноволосая женщина, бодренько постукивая каблучками, удалялась в сторону автовокзала, за которым жила на квартире в такой же, как и у них, кирпичной двухэтажке. Галина Григорьевна приехала в райцентр почти в середине учебного года, но как-то легко «вписалась» и в коллектив педагогов, и в процесс обучения. Её полюбили сразу и все. А их класс она покорила совсем неожиданным Павкой Корчагиным.

- Что влечёт человека на самопожертвование? Чувство самонеудовлетворённости, недовольства собой. А отчего человек самокритичен? От сравнения. Сравнения с идеалом, когда он смотрит на себя и честно говорит: нет, такой «нехороший», каков я есть, я даже себе не нужен, и такой «никчёмный» я годен только в жертву на алтарь чего-то по настоящему прекрасного и великого. Что есть идеал, откуда и как он появляется? Чтобы понять, почему для нескольких поколений не только советских людей, но и революционной молодёжи всего мира Павел Корчагин стал идеалом бескомпромиссной жертвенности за социальную справедливость и всеобщее счастье, нужно проследить, на какую высоту и каким образом Николай Островский вывел своего героя. Прежде всего, необходимо помнить, что любое произведение литературы в каком-то смысле автобиографично. Не только главный, но даже второстепенные персонажи высказывают авторское миропонимание и мироощущение. Пушкин явно разделяется и на циничного Онегина, и на романтического Ленского, и как в Печорине, так и в докторе Вернере мы узнаём Лермонтова. Болконский, Пьер и даже Наташа Ростова – это всё частички единого Льва Толстого. Но, одно дело мысли и чувства затхлого царистского общества, а иное – конкретные жизненные истории свидетелей, а, тем более, участников великих потрясений. Первые советские писатели, порождённые революцией и гражданской войной, не могли не использовать в своём творчестве свои непосредственные жизненные переживания. Так Фадеев, автор бессмертного «Разгрома», сражался на Дальнем Востоке и с атаманом Семеновым, как делегат Десятого съезда комсомола, штурмовал по льду Финского залива контрреволюционный Кронштадт. Автор «Чапаева» Фурманов действительно служил комиссаром у легендарного комдива, Аркадий Гайдар в шестнадцать командовал революционным полком, а Всеволод Вишневский был пулеметчиком Первой Конной. Сила образа Павла Корчагина – в правде. Конечно, Островский, при написании своего романа «Как закалялась сталь», менял местами факты, сдвигал во времени события. Но, в этом беспрерывном потоке действий вымышленного Павки, он очень подробно пересказывает свою жизнь, переполненную настоящего риска, реальных опасностей и проявлений истинного мужества. Единственное, в чём он сильно отошёл от натурализма, так это в уменьшении своего реального недуга.
Мы все помним юношескую подпольную деятельность Павла Корчагина, его участие в боях Конармии, комсомольскую работу по восстановлению народного хозяйства, борьбу с бандитизмом, кулачеством и непманством. Но я хочу поговорить с вами немного о другом: о Павке, который за свою яростную, но такую короткую жизнь успел четыре раза влюбиться. Это позволяет нам утверждать, что Корчагин у Островского не какой-то там фанатичный «сухарь», способный лишь на исполнение приказов, а вполне и даже очень эмоциональный, остро чувствующий юноша, парень, мужчина. Четыре девушки отметились в сердце, это: Тоня Туманова, Рита Устинович, немного Анна Брохард и его жена Тая Кюцам. Писатель выводит очень разные, практически несравнимые женские характеры, но, самое для нас важное, что он показывает принципиальное различие отношений к своим увлечениям самого Павла.
Первая, искренняя и очень долгая любовь – Тоня Туманова. Это девушка не просто высокого образования и культурны, она обладала смелым и независимым характером. Например, не побоялась спрятать в родительском доме Павку, которому грозил расстрел за освобождения матроса Жухрая. Тоня искренне полюбила мужественного романтичного юношу, но ей оказались совершенно чужды его интересы, его мечты о справедливости, о равенстве и братстве. «Меня ты полюбила, а идею не можешь полюбить», – горько называет причину невозможности их счастья Павел, и его любовь постепенно угасает. И, действительно, позднее Тоня совершенно враждебно выступает по отношению к коммунистическим преобразованиям в нашей стране.
Второе большое чувство Павла Корчагина – Рита Устинович. Профессиональная революционерка, настоящий комсомольский вожак, казалось бы – они идеальная пара. Разве что теперь сможет помешать соединению двух влюблённых? Ведь, кроме их взаимных чувств, у них есть общая великая идея. Но тут Павел, неожиданно для читателя, идёт на искусственный разрыв. Почему? А потому, что в результате мучительных раздумий он приходит к выводу: если любовь заставляет революционера хоть на минуту забыть о революции, то необходимо вырвать её из своей жизни. Вы слышите: «хотя бы на минуту»! Здесь мы присутствуем при озвучивании писателем Николаем Островским важнейшего нравственного закона всего человечества. Этот закон гласит: общественное важнее личного. И второе не может, не имеет права мешать первому. Так за своих товарищей лёг на амбразуру Матросов, за спящую Москву пошёл на таран Талалихин. И совсем недавно за нашу великую Родину погибали пограничники на Даманском. Так вот, Павел Корчагин, поймав себя на том, что в период яростной борьбы за дело революции, его отвлекают мысли о любимой, сам вырывает её из своего сердца. Это его подвиг, может быть, более трудный, чем участие в атаке, в строительстве узкоколейки, борьбе с кулачеством, потому что внешне он никому не заметен. Это подвиг тайный, он настоящая жертвенность.
Уже позже, когда гражданская война закончилась полной победой Красной Армии, когда стало ясно, что Советскую власть империализму теперь никогда не сломить, Павка позволил себе немного личного счастья с Таей Кюцам. Немного, потому что чувствовал, как слабеет от ран и контузий, и, возможно, даже догадывался, что безнадёжно болен. «Много, ещё много борьбы, и надо крепче держать знамя Ленина», – писал он, и эту свою физическую слабость воспринимал не иначе, чем как невозможность приносить столько же, как и раньше, пользы для дела революции. Да, в описании Островского Тая значительно проигрывает в сравнении с Тоней и Ритой, она не так ярка, в общем-то не развита, даже не очень красива. Но у неё есть истинно женское качество – быть верной. И вот через эту Таину верность, даже тяжело больной Павел продолжил своё служение партии, обретя в Тае преданного товарища и неоценимую помощницу в написании книги. И, одновременно, этим он наполнил жизнь простой девушки высшим смыслом, смыслом воплощения идей коммунистического будущего всего человечества.
Ребята, дорогие, вы вступаете в возраст, когда каждого из вас обязательно коснётся это прекрасное чувство – любовь. И вы обязательно испытаете, насколько сильно оно может заполнить собой всё, так, что иной раз кажется, что ничего и никого в мире, кроме вашего избранника или избранницы не существует, что остальное всё – друзья, родители и даже Родина – второстепенно. Но я хочу, чтобы вы поверили вот этому трудному, мучительному, но единственно истинному опыту Островского-Корчагина: личные отношения между людьми рано или поздно кончаются ничем, если они не устремлены к единому великому и вечному идеалу. Почему же это действительно опыт, а не просто прекрасный вымысел? Да потому, что сам автор утверждал: «Я работал исключительно с желанием дать нашей молодёжи воспоминания, написанные в форме книги, которую я даже не называю ни повестью, ни романом, а просто «Как закалялась сталь»». Так, что данную книгу можно безошибочно называть автобиографией поколения молодёжи двадцатых годов.
Вам повезло: вы родились и выросли в первой в мире Советской стране. Вам нет необходимости, как при капитализме, выбирать между совестью и наживой. Ибо ваши деды и отцы построили и отстояли для вас самую великую, прекрасную и передовую в мире державу – Советский Союз, и вам нужно лишь подхватить эстафету прежних поколений, эстафету, которую начинали Островский и Гайдар, Фадеев и Серафимович. От той киевской узкоколейки протянулся знаменитый Турксиб, а теперь начался БАМ. Сколько же прекрасных имён и названий за уже почти шестьдесят лет связаны этим единым порывом! Впишите же и вы свои имена и поступки в их череду. Это великая цель, ради которой от каждого, наверное, потребуются большие и малые, публичные и тайные жертвы.
Вы только-только начинаете жизнь. У вас всё впереди, в том числе и любовь, и семья, и … радости и потери. Но, чтобы с вами не случилось, какую бы трудность вы не встретили, стремитесь брать пример с Павла Корчагина и помнить его завет: «Мы – партия действия. Если приняли решение, то все должны приводить его в жизнь. Иначе быть не может. Иначе мы перестанем быть непоколебимой силой».

- Вик, ты чего так застыла? – Появившаяся со спины Лена даже немного напугала. Нет, конечно же, не внешним видом: глаза и губы подкрашены, кончики распущенных по плечам волос подвиты. Кофточка-лапша с короткими рукавами, мини-юбка, за которую в школе бы немедленно вызвали в учительскую. Ох, и достанется ей от комаров, когда мазь перестанет действовать. Вика-то предусмотрительно брюки надела.
Они пошли подруку – у парней завтра сочинение, и наверняка Галина Григорьевна так же допоздна к нему готовилась. А ещё Ольга продолжала упорно избегать Вику, как бы Лена не пыталась их соединить. Потемневшее, уже не слепящее солнце красно цеплялось за сиреневые верхушки берёз, а над самой дорогой парами проносились стрижи. Неужели завтра будет дождь? С одной стороны, вроде как хорошо – огороды не поливать, а, с другой, хотелось бы ещё чуток понежиться, не так уж и часто май радовал сухостью. Возле клуба толпились знакомые школьники – только что кончились «Джентльмены удачи», настроение расслабленное, и расходиться народ не спешил. Пришлось постоять, перекидываясь ничего не значащими фразами и разгоняя ладонями суховатый дымок «Радопи». Нет, они в кино лучше послезавтра сходят, когда будут «Сто дней после детства» крутить. Кто-то говорил, что фильм клёвый, хоть, вроде, и про малявок.
Когда деревянный тротуар, постепенно возносясь на столбах-опорах, стал расходиться с дорогой, сразу спрямляясь к дебаркадеру, их догнал Лёшка. Он с разгона ударил по тормозам, привалив велик так, что заднее колесо с шипом занесло вперёд по гравию. Довольный своим красивым выкрутасом, он счастливо улыбался, не выпуская из зубов сигарету.
- Привет! «Ульянову» встречаете?
- Привет. А ты чего, курить, что ли начал?
- А что?
- Да дурак. Брал бы пример с брата, спортом б занимался. – Ленка потянула Вику. – И книжки бы читал.
- Так я и так читаю. На днях районную библиотеку добил, всю, одни журналы остались и Ленин с Марксом.
- Врёшь!
- Не вру. Я – лучший читатель библиотеки. Так и написано.
- Проверю.
- Хоть завтра!
Лёшка кричал им уже вдогонку, так как проезжая дорога выгибалась влево на крюк мимо заросшей тростником большущей лужи-озерца, над которым и возвышались мостки тротуара.
- И чего он за тобой всё время следит? – Лена подправила волосы, и, оглянувшись, перекрутила юбку. – Олег, что ли такой ревнивый?
- Я сама его об этом спрашивала.
- И?
- Возмущается. Мол, не понимает, о чём я.
- Слушай! – Лена даже приостановилась. – Слушай! А, может, и он в тебя тоже втюрился? Младшие же часто старшим подражают.
- Ну тебя!
- А чего? Треугольник – дело известное. Только ты, это, лучше сразу его отшей. Скажи чего-нибудь пообидней. Олег-то горячий, если на эту тему призадумается – дров наломает.
- Лена, заканчивай!
- Да всё, всё! Мне же только Лёшку жалко. Он, хоть и молодой, дурачок ещё, но тоже человек. Будет. И симпатичный.

Странно, небо вверху было ещё совсем светлым, только по востоку над тем берегом тяжёло залегли сиреневые, с лилово-синим подбрюшьем, дождевые облака, а тут, у воды, давно уже хозяйничал сумрак. Мутно-свинцовая Обь размеренно тяжко плюхала под железный скос под носом дебаркадера, мятущимися зигзагами отыгрывала нависший над ней, пока не набравший яркости фонарь. Река наслаждалась тёплым парным безветрием и, отходя ко сну, то там, то здесь выстреливала над гладкой своей поверхностью гоняемой окунями и щучками рыбьей мелочью. Справа на верхнем извороте, откуда ждали теплохода, далеко и остро чернела по серебру лёгкой ряби обнажившаяся песчаная коса, отмеченная слабо мигающим в неплотной полумгле белым бакеном. Ближе сюда, в мелком заиленном заливе томились накопленные за май плотные плоты сосняка, ожидавшие отправки в Могочинский лесозавод и дальше, в порты аж Тюменской области. Из берегового тополятника на свет бесшумно налетала крохотная ушастая сплюшка, хаотично кружила, отлавливая вокруг фонаря жирных ночных бабочек, и так же беззвучно исчезала.
Вика, облокотясь на железные перила, стояла одна – Оля отошла поболтать с Наташкой Штумпф и Наташкой Амирхановой. Конечно, дня три не виделись, новостей накопилось…. Впрочем, чего это она? У кого какое настроение. Да и то, что Вика стояла одна, это, конечно, громко сказано. Прямо за её спиной деловито сматывали свои сильно пахнущие свежей рыбой донки пятиклассники из «береговых». Почему пацаны здесь всегда такие чумазые? У самой реки-то? Слева же по борту, дальше за шепчущимися девчонками, толклись незнакомые взрослые парни и девушки, наперебой что-то рассказывая и то и дело громко хохоча, а внутри их компании кто-то под шумок настраивал гитару. Справа, в темноте около рубки, где днём продавали билеты, на крашенной белым скамейке замерла, плотно прижавшись друг к другу, неразличимая пара влюблённых. Всего на дебаркадере собралось человек тридцать, а ещё молодёжь и подростки подходили по мосткам, гонялись на великах по краю воды, светили чинариками внизу на перевёрнутом ржавом баркасе.
И всё равно Вика была одна. Так она теперь себя чувствовала без Олега.
Вначале из-за поворота пробивался узкий луч мощного прожектора. Белесый от наполненности речными испарениями, он прошаривал противоположный берег, отмечая навигационные знаки, а затем, обежав всю ширь уснувшей уже Оби, упирался в пристань. В это время его догоняла музыка. И выплывало светящееся облачко. Далёкий белый теплоход всё отчётливей переливался правильными рядами мелких желтоватых огоньков кают и палубных подсветок, но под ним узко отражалось только это искристое облачко. По самой поверхности лёгкая волна доносила приглушённый шум двигателей, а в воздухе сгущалась, сладко тревожа, приближающаяся мелодия вальса. Красивый мягкий тенор пел по-иностранному, раскатисто изливаясь припевом: «Лай, лай-лай, Дилайла… Лай, лай-лай, Дилайла», – это там, на открытой верхней палубе, танцевали невидимые пока, но, несомненно, прекрасные и счастливые пассажиры. Ближе. Ближе…. Шипение машинного отделения утихало, теплоход, замедляя ход, проплывал немного ниже по течению, величаво разворачиваясь, чтобы пришвартоваться правым бортом, а за ним тонкими линиями двоился, догоняя и перехлёстываясь, волновой след.
Басовый короткий гудок, и от нависающих ослепительных световых гирлянд на сразу таком низеньком и простеньком дебаркадере все затаённо переставали дышать. Вода, зажатая сближающимися бортами, протестующее вскипала, шипя и пенясь, пока едва-едва ощутимый толчок вдоль развешанных старых тракторных шин не подтверждался мегафонной командой принять швартовые. Матросы и служащие с напускной важностью, суетились около креплений спускаемого трапа. Несколько бледно-усталых человек, придерживаясь за хлипкие перила, в очередь стаскивали многочисленные казённые тюки и личные чемоданы. Встречно нетерпеливо топтались откомандированные ещё дальше на север нефтяники и ЛЭПовцы. Последним поднялся пожилого вида лейтенант милиции.
Трап пережимом песочных часов отмерял пределы соединения несоединимого. А вдоль всей границы на десять минут состыковавшихся миров расширенные взаимным любопытством зрачки искали, искали, искали друг друга… И Вика нашла….
Навстречу из световой глубины всплыл образ девушки непередаваемой красоты. Длинноволосая, в свободном белом платье, она стояла «там» с полуприкрытыми глазами и чуть улыбалась уголками плотно сомкнутых губ. Контровой жёлтый свет отражённо колыхался в зеленовато-русых локонах. Красный, с блеском, плетёный поясок мелкими складками обжимал тонкий белёный лён высоко под грудью…. Вдруг она широко открыла светло-ледяные глаза и медленно-медленно приложила палец к бледным губам.

Спи, душа, и сон смотри.
Ночь, как чёрная наседка,
Звезды склёвывает с ветки
Синих кружевных гардин.

Где-то дремлют корабли,
Разметавшись, спят дороги.
Бродит день в своей тревоге
На другом краю Земли.

Тишина, лишь скрип дверей.
Спи. В подушку не реви.
От любви до нелюбви –
Век как час. Усни скорей.

Будет утро, будет дело.
От одной слезы твоей
Мир не злей и не добрей –
Спи до утра смело-смело.
Галина Григорьевна сидела, придерживая ладонью непослушно ссыпающиеся чёрные локоны, и слишком долго читала викино стихотворение. Каких-то шестнадцать строк. Вика, мывшая, было, стёкла для рам, честно села и ждала. Чего?
Наконец учительница с какой-то неохотой отодвинула листок, подняла глаза:
- Вика, у тебя есть ещё стихи?
- Есть. Семь. Но это мне больше всех нравится, другие не хотелось бы показывать.
- Хорошо, Лазарева, что ты сама себе срогий цензор. Это предпосылка к возможному профессионализму. – Галина Григорьевна обрела обычный тон. – Кто сейчас знает, вдруг ты себя найдёшь именно в литературе? Я б только не хотела, чтобы ты слишком долго наслаждалась пессимистическими настроениями. Это, конечно, сладко – себя жалеть. Но от сладкого … сыпь бывает. Посмотри вокруг: сколько прекрасного, сильного, творчески напористого совсем рядом! Насколько хорошо и радостно жить и любить в нашей стране, в нашем обществе. И ещё, разве ты одна страдаешь? Уверяю тебя, что трудности переживает практически каждый. Но если бы все зацикливались на своих болячках, что бы стало с нашим миром? Он бы рассыпался на индивидуальности и перестал развиваться, утерял стремление к будущему.
- Да, да. Я помню: «если любовь заставляет революционера хоть на минуту забыть о революции, то необходимо вырвать её из своей жизни».
- Лазарева! Вика. Ты подозреваешь меня в неискренности? Я ведь совсем о другом, о том, что многое в нашей жизни проходимо. Преодолимо. Нужно только не терять бодрость духа. Эх, ты, девчонка! Знала бы, на кого огрызаешься.
Пауза. Галина Григорьевна отвернулась к окну, словно по клавишам постукивая пальцами по краю подоконника. Потом заговорила быстро и как бы даже насмешливо:
- Вот я одна без мужа воспитываю сына, и что – я несчастлива? Ничего подобного, Лазарева, ничего подобного: у меня есть вы. Пускай в какой-то момент я оказалась не нужна одному человеку, правда, очень много для меня значившему. Да и значащему до сих пор. Но я была, есть и буду нужна сотням других. Других, которым без меня хоть на чуть-чуть, на капельку, но в жизни холоднее, пасмурней. Глуше. Я действительно, реально, а не выдумано счастлива своим делом, своей профессией воспитателя. Тем, что участвую по мере сил в важнейшем и прекраснейшем деле – общем созидании светлого будущего. А ты про капли в подушку.
- Не знаю, не могу понять. Но, мне кажется, Галина Григорьевна, у вас есть какая-то подмена. Неправильность. Я сказать не могу, но чувствую. Простите.
- Конечно прощаю! Это неизбежный возрастной эгоизм. Поэтому я не стану сейчас с тобой дискутировать. Рано.
- Пусть! Но, ёщё! Мне рассказывала… ну, неважно, рассказывала одна пожилая женщина, которая вполне могла быть ровесницей Тони Тумановой, о том, как она в юности очень любила читать в саду за родительским домом. Выйдет на рассвете, сядет на скамью под грушей, и читает, пока все спят. И вот стал каждое утро за забором проезжать верхом молодой красивый командир. Он приостанавливался, шутил, говорил комплименты, а потом лихо скакал дальше по проулку. А ещё у него была необыкновенная улыбка, такая, что она, эта девушка, конечно же, не могла не влюбиться. И вскоре уже не представляла, что не увидится с ним в какой-то день. Тосковала, ждала. И тут однажды он вдруг перебросил к ней в сад убитого лебедя. И говорит: «Пусть его приготовят. Я завтра на тебе женюсь». У них там считалось, что лебедей могут только молодожёны есть. Но девушку как ледяной водой облили, всё наваждение прошло. Она смотрела на мёртвую белую птицу и думала: разве может один человек за двоих решать? Пусть командир, революционер. Хоть кто, это же оскорбительно. Если Тоня отказала Павке оттого, что они на самом деле были очень разными, то почему он, в свою очередь, оттолкнул Риту? За что, по какому праву? Потому что «он так решил»? Он один…. Простите, но для меня он не во всём герой…. И эта девушка. В общем, она потом вышла за совсем другого. С которым прожила много лет душа в душу. А лебедей вообще убивать нельзя. Они же верны друг другу до конца, ведь, прежде, чем пара заведёт гнездо, птицы ещё подростками дружат два или три года. И если одного убьют, то и второй кончает с собой, не живёт более.
- Птицы птицами, а люди людьми. Должны быть.
- Должны? Кому?
- А спроси об этом Марию Петровну. Спасибо ей за чудесную историю.

- Вика! Бежим! Обувайся – автобус через двенадцать минут!
Лена сама подавала ей кеды, сама вставляла её ключ в дверной замок.
И они помчались на автовокзал. Жёлто-красный «ЛиАЗ» стоял закрытым – шофёр отмечался в диспетчерской, а полтора десятка пассажиров и провожающих в автобусной тени курили, нетерпеливо наскоро лузгали семечки, без обычного интереса рассуждая о погоде и ценах на молочные продукты в областном центре.
Ольга со своей матерью стояли в стороне, на углу здания и спиной ко всем. У ног грелся под солнцем старый чёрный, с металлическими уголкам, чемодан, с наброшенным поперёк синим болоньевым плащом. Длинная худая Ольга, высоко подняв лицо, что-то твердила полушёпотом, почти не шевеля опухшими губами, а, обычно тоже не маленькая, но теперь как-то сильно сгорбившаяся мама в ответ молча плакала. Лена с разбега обняла Ольгу, вжалась лбом в ключицу и тихо заныла. На них обернулись.
- Оленька, милая, ты сразу же напиши. Напиши всё, как есть, мы тут ждать будем.
Вика переминалась сзади, исподлобья виновато заглядывая в хлопающие слезами белесо-голубые глаза Олиной мамы. Наконец Лена отстранилась, держа Ольгу за руку своей левой, а правой потянула Вику:
- Да помиритесь вы! Нельзя же так больше!
Девчонки сошлись ближе и обнялись.
- Прости.
- Ты прости.
С шипом раздвинулись складчатые половинки дверок, и народ плотнее стеснился у переднего входа, по одному, с котомками, корзинами и мешками, продираясь на лучшие места. Лена подержала чемодан, пока Ольга последний раз обнялась с матерью и поднялась по ступенькам, с натугой подала вовнутрь.
- Пиши!
Водитель, перегазовав, стронулся и по кривой потихоньку выкатил на дорогу. Они успели разглядеть приплюснутые к последнему правому стеклу лицо и ладошку Ольги. Вика и Лена ответно замахали, а мама несколько раз стыдливо мелко перекрестила автобус.
- Пиши!!

А дело было так.
Коса серо-бежевого песка с каждым днём всё глубже зарезалась в оливковое тело реки, криво отхватывая длинные узкие лужи, кипевшие мальками, и снежно белые колонии чаек, крикливо оберегавшие своих недавно вылупившихся пуховичков от серых ворон и коршунов, пировали там же, рядом с гнездовьями. Фарватерный стреж, отступая от выпирающих мелей, всё дальше отгонял под противоположный обрывчатый берег часто играющие барашковые волны, занося сюда, под колено, тонны жирного бурого ила, в котором зимовали белые карасики и вызревали речные раковины.
Почти стоячая вода в заливе под косой прогревалась за пару солнечных недель, и хотя сама Обь оставалась холодной до июля, здесь ребята купались уже с конца мая. Чуть ли не половину поверхности залива в начале лета занимали плотно подогнанные плоты. Огромные связки сосен выводились сюда паводком по Тибишке, Болчаку, Вольной и другим притокам, и отстаивались до планового спуска. И каждый день мятый-перемятый буксирчик что-то перетаскивал, переставлял, тасуя лес по времени заготовки и качеству, определяя порции отправки на ближние и дальние лесозаводы.
Щекотливо рябящая щель между берегом и плотами калилась солнечными лучами до парной нежности, и в ней споро набирали рост и вес мириадные стада мальков, подъедаемые из затенённой глубины жадными окуньками, травянками и ершами. Бесчисленные крохотно-серые тени удивительно слаженно в полсекунды серебристо разбрызгивались от ног сходящих с берега купальщиков, чтобы через минуту вернуться и с любопытством общипывать волоски и пузырьки далеко белеющей кожи. Иногда из-под брёвен по самому дну осторожно выходили на мель пары молоденьких длинноносых стерлядочек и тут же опять исчезали в непроглядности Великой реки.
Напротив протараненного ледоходом угольного сарая несколько первоклашек с азартными криками играли в рыболовецкие траулеры, майками-тралами производя «добычу». Часто подёргивая длинными хвостиками, рядом бегали так же весело перекликающиеся трясогузки, облавливая подбирающихся к мальчишкам редких в полдень комаров. А ближе к началу улицы, прямо на плотах расположились выпить несколько молодых мужиков. Белые, незагоревшие тела, все в одинаково синих «семейниках» до колен, приятно обдувались ровным ветерком, и ослепительное зенитное солнце ласково подпекало впервые оголённые шеи и плечи. Тяжёлые, в обхват и более, брёвна под ними едва ощутимо вздыхали, излучая аромат запекающейся живицы. Укрепив по центру скомканной одеждой бутылки и стаканы, мужики сидели неровным кругом, курили, щурясь то на реку, то на берег, сплёвывали и вяло обсуждали недавнюю облаву облрыбнадзора, незло материли дирекцию совхозной автоколонны и недружно хвалили гимнастку Ольгу Корбут, то есть, всячески оттягивали начало процесса. А куда спешить? И так благодатно.
После литра зелёно-бутылочной томской «экстры» на пятерых, занюханного и загрызенного проросшими луковыми головками и чёрной, липкой полубулкой, разговоры пошли активнее и доверительней. Сдвинувшись, они в полголоса делились сомнениями в реальной пользе принятия «там» великих пятилетних планов, ибо здесь, на местах, они всё равно превращаются в одно сплошное очковтирательство. Начальство только выслуживается друг перед другом, а о простом народе нисколько не думает. Вот опять этой весной двадцать тонн лишних удобрений просто свалили в байрак за птицефермой, а лучше бы людям на огороды роздали. Ну, а сколько в прошлый год пшеницы под снег ушло? Да столько же, сколь и в позапрошлый. И всё списали. А зачем вообще пшеницу тут сеять, если она никогда на Севере не вызревает?
- Эх, почему русскому Ивану вот нигде жизни не дают? Ни раньше, при царе, ни теперь, при коммунистах? Сидим в лесу, а то и гляди, что за какую-нибудь берёзку срок влепят. Нельму поймал – штраф и конфискация сетей, за несчастную крякву столько вносов и лицензий заплатишь, что золотой покажется. – Бауэр деланно поднимал белые брови, а удивительно рано начавший сплошь седеть Халиллутдинов ответно тряс копчёно неотмывающимся указательным пальцем:
- А всё потому, что мы, русские, бессловесны, как, блин, коровы. Вот нас и доят, все, кто хотят.
- А чего нам, мычать, что ли?
- Бодаться.
- Бодливой корове Бог рогов не даёт.
- Так чего тогда трепаться попусту? Давай лучше прикинем, кого в КООП зашлём?
- Как кого? Толяна. От него Зинка млеет, может второй пузырь в долг даст.
- Даст-то, она ему даст. Но нам от этого ну никак не перепадёт.
Похохотав, зарядили всё-таки Толяна, а на контроль ему приставили Бауэра. Избранники, натянув брюки и прихватив ботинки, неохотно направились к ближайшему магазину, а трое оставшихся решили «опробовать воду». Метрах в пятидесяти от берега связки плотов расходились, образовав приличную, почти круглую лагуну. Там одиноко сидела какая-то молоденькая девчонка с книгой и газетной пилоткой на голове.
- И чего, красавица? Купаться-то будем? – Улыбаясь в свои тридцать три зуба, Халиллутдинов заглянул под газету.
- Купайтесь. Вода совсем тёплая.
- О, да это ж Демакова. Ольга? – С другой стороны склонился Борис Громов.
- Я.
- Так ты её знаешь? – Халиллутдинов разочарованно отшагнул к краю, присел, раздвинув за спину длинные татуированные руки. И с маху, всем животом громко плюхнулся, веером окатив отшатнувшихся Ольгу и Бориса. За ним ровным столбиком всхлюпнул тридцатилетний невысокий качок Вован, тоже работавший в их речпорту.
- Знаю. С такого возраста и такого роста. – Показал в пустоту Борис.
Мужики долго не выныривали, по-пацански соревнуясь на задержку дыхания, а Борис ждал, чтобы засвидетельствовать победу. И краем глаза зацепил, как совсем рядом поднимается, словно по-щучьему велению вырастая, высокая девочка, нет, нет! совсем уже девица. Ольга сняла подмоченную пилотку, взмахнула жёлтыми, с предзакатной солнечной рыжинкой, вольно распущенными волосами.
- Мама, милая! Да ты совсем уже взрослая! Невеста, хоть сейчас замуж пора.
- Как скажешь.
- Что «как скажу»?
- Ну, как позовёшь.
С какой-то непривычным смущением или, точнее, тревогой Борис взглянул в зелёные, прямо смотрящие на него глаза. И почувствовал, что краснеет.
- Ну…. Тебе сколько?
- Семнадцать уже.
- Семнадцать – это много. Через год, действительно, можно и позвать.
- Так позови.
Высокая, ростом почти с него, но совсем ещё не созревшая, не оформившаяся, остроплечая и узкобёдрая Ольга напряглась, натянулась плетёной стрункой, непонятной силой не отпуская его взгляда. И Борис не моргая, ответно втягивал и втягивал в грудь совсем уже ненужный воздух, краснея всё гуще.
- Ну, и жди. Я приду. И постучу в окошко.
Из-под воды одновременно вынырнули две блестящие головы, слепо отдыхиваясь и отплёвываясь.
- Через год. Договорились? – Облегчённо вырвался из её глаз Борис.
- Кто? Кто? – Фыркали в друг друга Халиллутдинов и Вован.
- Ничья.
- Тогда заново. Раз, два, три!
И головы, надув щёки, опять скрылись.
- Не придёшь. – Ольга тоже приотвернулась, опустив лицо. – Тебя эта не отпустит.
- Которая? – Голос Бориса даже обрёл напускную игривость.
- Та, которая тебя присушила.
- И ты туда же! Никто меня не держит. Захочу – приду, ты жди.
- Нет, не сможешь. Никогда не сможешь, пока совсем, до смерти не иссохнешь или не утопишься! Как её первый. Ты никогда не придёшь!
- Да не кричи ты! Как вы мне все надоели со своими бабскими глупостями. «Не придёшь»! Что ж у меня ног нет?
Борис шагнул к Ольге, протягивая руку.
Дерево, оказавшееся под ним, было намного тоньше других и свободно провернулось, сдвигаясь и обнажая щель в две ладошки. Провалившись в неё почти до колен, Борис завалился на спину, закричал. И именно в этот момент под плотами тугой невнятной судорогой прокатилась слабая двойная волна от давно и далеко, почти за поворот, ушедшей «ракеты». Брёвна сомкнулись. С пронзающей мозг отчётливостью Ольга услышала хруст ломаемых костей, за которым наступило страшное борисово молчание.
Ольга сидела в приёмной, тошняще пахнущей хлоркой и эфиром. Низенькая, в одно оконце, узкая комнатка-пристройка с пошарпанным жёлтым, со сплошными бумагами под толстенным стеклом, шатким столом для принимающего фельдшера, с двумя табуретами и застеленной тускло-красной клеёнкой кушеткой для поступающих. Крахмальная марлевая штора наполовину перекрывала равномерно раскачивающийся за окном и играющий блёсткими изнанками листьями огромный тополь. Под самым потолком забыто желтела не выключенная с утра «сотка», вокруг которой кружили две одуревшие от ожогов мухи.
Ольга изо всех сил давила затылком в жирно выбеленную стенку, стараясь избавиться от наплывающих под веки картин. Словно фотографии кто показывал. Помимо воли…. Мужики, с матерной натугой отжимающие брёвна…. Захлёстанные кровавой водой, разошедшиеся раны с бело зубящимися осколками…. Восковое обострившееся лицо, на котором, словно на черепе, только чёрные пятна вместо глаз. Голубых, прекрасных, чистых, нежных и столько уже настрадавшихся глаз…. Она уже отревела, сколько смогла, вроде как и полегчало, но эти картинки. Зачем же они?!
Санитарка баба Люся с четвёртого захода перестала гнать чудачку в вывернутом налевую, промокшем на груди и заду рябом сарафанчике, убеждая, что «дохтур ужо сделал, но пущать всё одно не велено – больной теперича спит». Но Ольга-то видела, как в отделение прошли Борисовы родители – тётя Нина и дядя Коля Громовы. «Дык то родичи! А ты, девка, чья ему будешь»? Действительно? Закат подкрасил изнанку оранжевых тополиных листьев сизо-сиреневым. С потускнением окна лампа набирала силу, и мухи наконец-то успокоились. «Чья ему будешь»?.. За входными дверями взвизгнули тормоза, громким хлопком отключился двигатель, и в приёмный покой ввели охающую толстую бабку. Шофёр сразу же пошёл курить, а мятая медсестра со скорой недовольным голосом стала занудно долго пересказывать историю болезни появившейся в приёмной с недоеденным пирожком фельдшерице. Оля наконец-то встала и бочком выскользнула на крыльцо.
«Чья ему будешь»?
«Там, в стране далёкой, буду тебе»…
Женой, сестрой, рабой, чужой….
Утром ей удалось, накинув прихваченный из дома белый халат и подвязав косынку, незамеченной проскользнуть в коридор хирургического корпуса. Время пересменки – сёстры, фельдшер и врач собрались в своём закутке, и она беспрепятственно заглядывала во все палаты подряд. Борис лежал в предпоследней, самой маленькой. Вторая кровать была пуста, и она присела на краешек синего колючего одеяла. Не смотря на духоту, окно было наглухо закрыто, и из невынесенной с ночи «утки», и от особенного медицинского тазика с завёрнутыми внутрь краями, переполненного окровавленными ватками, и от открытой банки с фурацелином воздух в палате слоился даже на цвет.
Борис лежал на спине, укрытый от плеч до колен грубо-складчатой застиранной простынею с нахально лезущей в глаза печатью, и почти не дышал. Толсто нагипсованные лангетки с торчащими щепками и жёлтыми от мази бинтами. Свесившаяся рука с синяком от неточного попадания в вену. Пробившаяся за сутки щетина пепельной штриховкой очерчивала его бледность.
- Миленький ты мой. Родной, хороший. Ты спи, спи. А я просто посижу рядом. Просто посижу. Я ведь знаю – тебе сейчас больно, очень больно, но ты потерпи. Потерпи. Всё пройдёт. Зато она над тобой больше не властна, теперь ты свободен. А ноги – это искупление. Больно, но ты потерпи, постарайся. А я тебя вынянчу, выхожу. Сколько надо будет, столько и буду рядом. Разве что только сам прогонишь. А пока спи. Родной, хороший. Ты уже сделал шаг, сам его сделал, а остальное … я отмолю.
Так как, несмотря на антибиотики и постоянные перевязки, в течении трёх суток температура ниже тридцати девяти никак не падала, а раны открытого перелома обеих голеней начали активно гноиться и чернеть, Бориса срочно отправили машиной в Томск. Что произошло у Демаковых в семье, можно только гадать, но в тот же день Ольга вместе с мамой заявились к директору прямо на дом, оттуда, уже вместе с ним, перешли в школу, где забрали документы об окончании девяти классов. Пузырёк, подписывая необходимые бумажки, хмурился, но молчал, пока Ольга быстро-быстро говорила о своём неизменном решении немедленно уехать в город, где будет поступать на санитарные курсы, чтобы можно было сразу же поддежуривать в областной больнице. Раз решила и мать согласна – что ж, поезжай, только сняться с учёта и получить комсомольскую характеристику раньше понедельника не удастся. Перешлют попозже, ладно. А поздним вечером, почти уже ночью, Ольга прибежала к Лене и попросила передать Вике: она вовсе не собиралась отбивать Олега у подруги, а, наоборот, совсем даже хотела другого – думала так вот вернуть Викину близость. Потому что, когда они все, кроме неё, стали дружить с парнями, она вдруг прочувствовала тоскливый, липко безумящий страх перед собственной ненужностью. Как бы это смогло «вернуть» Вику, Ольга теперь толком объяснить не умела, но раньше у неё всё было продумано. Раньше. А теперь всё совсем по-другому, всё теперь будет хорошо у всех. И у Оли тоже.