[30] С тем же юмором и блеском написана им в неволе и шутливая поэма «Женихи»...

30

 

С тем же юмором и блеском написана им в неволе и шутливая поэма «Женихи».

Но вот – хлопотами близких людей и собственным «покаянием» – Васильев возвращается из тюрьмы в Москву, в литературную среду, – а с волками жить… Ещё требовательней, чем прежде, от него требуют «перестройки», «перековки», – да он и сам бы рад, только стихия и талант, как грехи, не пускают в рай социалистического реализма.

Поэма «Христолюбовские ситцы» (1935-1936) – последняя попытка примирить непримиримое: вольный природный дар и хомут самого «передового литературного метода». Павел снова искренне пытается послужить своим словом революции, да вот только существует эта революция больше в его воображении, нежели в жизни: страна исподволь готовится к большой войне, и мировые революционеры, вся эта болтливая ленинская гвардия, ей только помеха.

В образе главного героя поэмы, потомственного богомаза Игната Христолюбова, без труда узнаются черты самого поэта, его творческой судьбы. В густом, раскалённом масле живописи Игната Павел Васильев сам рисует образ своей поэзии:

 

Четверорогие, как вымя,

Торчком,

С глазами кровяными,

По-псиному разинув рты, -

В горячечном, в горчичном дыме

Стояли поздние цветы.

И горло глиняное птахи

Свистало в тальниковой мгле,

И веретёна реп в земле

Лежали, позабыв о пряхе –

О той красавице рябой,

Тяжелогрудой и курносой,

В широкой кофте голубой,

О Марье той желтоволосой.

 

От свежака пенноголова,

Вода шаталась не спеша,

Густого цвета золотого,

И даже в пригоршне ковша
Она была ещё медова…

Она была ещё, как ты,

Любимая!

Забыто имя –

Не оттого ль в горчичном дыме,

По-псиному разинув рты,

Торчком,

С глазами кровяными

Восстали поздние цветы!

 

А вот ещё одна, в таких же ярких и тяжёлых, смелых мазках автохарактеристика:

 

А внук давно привык к скуластым,

Угрюмым ликам расписным,

Его теперь тянуло к яствам,

Лежащим грудой перед ним:

К черемухам, к багровым тучам,

К плотам, идущим не спеша,

И к щукам, и к язям пахучим,

К кистям турецким камыша,

К платкам-огнёвкам, к юбкам драным,

К ветрам душистым в зеленях,

К золотопятым и румяным

Соседкам, пьющим чай в сенях.

 

И – трезвое признание о гнёте соцзаказа, о давлении идеологического пресса, да и о собственной шаткости: «Сколь ни работал по указке, / Сколь дрожь ни чувствовал в руке…» (перекликающееся с молодым, безоглядным: «По указке петь не буду сроду, / Лучше уж навеки замолчать…») – тут же резко обрывается выплеском неподвластной никаким указкам поэтической стихии:

 

Вставали радугою краски

На горьком дереве ольхе,

Весенним цветом,

Цветом пылким…

 

Жизнелюбие, вольная её сила так хлещет в Игнате-Павле, что любые каноны ему тесны:

 

И замечать стал дед – вот-вот

По божьим скулам вдруг ухмылка

Лучом лукавым проскользнёт.

В очах апостольских – туманы,

И у святых пречистых дев

Могучи груди,

Ноздри пьяны

И даже губы нараспев!

 

Ах, какой образ:

 

…губы нараспев!

 

Только Пашка Васильев, с его ястребиной зоркостью и жаркой к жизни кровью, был способен на такую поэтическую удаль!

Поэма вроде бы о творчестве – но на каком материале – на Божьем! Впервые Павел Васильев так широко рассматривает Божественное начало в жизни и искусстве, – даже героя своего, наперекор богоборческому остервенению – и с вызовом ему, он называет – Христолюбовым.

Чуть отстраняясь от своего второго «я», художника Игната, которого важно увлекает в Москву, на ученье, старый художник Фогг («…Ты будешь мастером, Игнашка»), поэт уже напрямую, с горечью замечает о самом себе:

 

Не так ли нас, приятель, тоже

От ненаглядной,

Злой земли

По пустырям, по бездорожью

Чужие руки увели?

Сквозь мир бродяг, сквозь сон бобылий,

Сквозь бабьи вывизги потерь…

Не так же ль нас с тобой хвалили?

Не то же ль нам с тобой сулили?

Мы разонравились теперь!

 

И вот природный художник Игнат Христолюбов, на высоте мастерства, решив послужить родной стране и народу, уже готов отдать по-есенински всю душу Октябрю и маю, да вместе с душой – уже не по-есенински – и лиру. Он создаёт для нового текстильного комбината у себя на родине свои, христолюбовские ситцы. И что же видит в этих ситцах собравшийся на открытие комбината трудящийся народ?

 

То, что на всенощной

С опаской

Пустынный колокол поёт.

Шёл ветер горестный за ними…

На них

В густом горчичном дыме,

По-псиному разинув рты,

Торчком,

С глазами кровяными

Стояли поздние цветы.

Они вились на древках – ситцы,

Но ясно было видно всем –

Не шевелясь,

Висели птицы,

Как бы удавленные кем.

 

В этих ситцах Васильев рисует даже не образ своей поэзии, а то, что творится у него на душе. Это поздние цветы его невесёлых дум, его нынешнего понимания того, что происходит в родной стране.

Ветер горестный, горчичный дым… Правда искусства, именно она водит рукою поэта. Она сильнее его, по-человечески понятного, желания приспособиться к новой жизни.

 

Мир прежних снов

Коровьим взглядом

Глядел с полотнищ…

И, рябой,

Пропитанный

Тяжёлым ядом,

Багровый,

Чёрный,

Голубой,

Вопил, недвижим!

Былью древней

Дымился в ситцевых кустах,

Лежал заснувшею царевной

С блудливой тенью на устах.

Тих, полорот,

Румян, беззлобен,

И звал

К давно ушедшим дням,

Явясь химерою, подобьем

Того,

Что страшно вспомнить нам.

И всё ж при этом

Был он весок…

Или – по-прежнему темна –

Из этих ситцев занавесок

Опять нашьёт себе страна?

И выпрыгнут былые кони,

И, восковая, горяча,

На христолюбовской иконе

Зажжёт угасшее свеча?

Что за причуды?

Кто художник?

Чьей волей

Стаи поздних птиц

Остались на дождливых пожнях,

Где запах мёртвых медуниц

Витает…

 

Затаённая в метафорах, не растраченная в самом себе, готовая зажечь, как на христолюбовской иконе, угасшее, эта свеча – непобедимая, горячая русскость, народность поэта, явившаяся из прежних снов. Ничего он не может с ней поделать, как ни ладится послужить новому миру.

Собственно, этой прежней самобытности ему и не прощает собравшаяся на праздник, новой закваски, публика, а директор комбината, тот прямо говорит:

 

На ситцах расцветает враг!

 

В точности, как основоположник соцреализма Максим Горький – «зарвавшемуся» Павлу Васильеву, что, дескать, от хулиганства до фашизма – расстояние короче воробьиного носа.

Третья часть поэмы, где Игнат Христолюбов срочно перековывается в совхозе своим оптимистом-товарищем и проникается пафосом нового строительства, столь художественно неубедительна, что и говорить о ней нет смысла. Да всё уже и так ясно. Как ни обещает миру якобы прозревший художник перестроить себя и воспеть новую жизнь, отнюдь не известно, получится ли это у него.

Да и поэт понимает: это же про себя самого. Ну как, в самом деле, Пашке Васильеву перековаться в какого-нибудь Жарова или Безыменского? Это всё равно что вольному Иртышу вдруг сделаться вонючей сточной канавой. Это невозможно.

Есть в поэме показательный эпизод. Рачительный колхозник Федосеев, благодарный советской власти, показывает Христолюбову свои угодья и вдруг спрашивает: «А вы, простите, кто же будете по профессии?»

 

Х р и с т о л ю б о в

 

Я… Я художник.

 

Ф е д о с е е в

 

Рисуете?

 

Х р и с т о л ю б о в

 

Рисую. Что ж, Фёдор Петрович, знаете вы художников?

 

Ф е д о с е е в

 

А как же? Разве не видали

В моей квартире на стене

Картин?

 

Х р и с т о л ю б о в

 

Нет-нет…

 

Ф е д о с е е в

 

Товарищ Сталин на трибуне,

И Ворошилов на коне.

 

Х р и с т о л ю б о в

 

Вам нравится?

 

Ф е д о с е е в

 

Конечно.

 

Х р и с т о л ю б о в

 

Очень?

 

Ф е д о с е е в

 

Иначе б их не приобрёл

И не держал бы…

 

Х р и с т о л ю б о в

 

Между прочим:

Гляди, летит степной орёл,

Карагачей рокочут листья,

Жара малиновая, лисья

Хитро крадётся.

Может быть,

Всё это смутное движенье

Бесстрашно

На одно мгновенье

Смогли бы мы остановить.

И на холсте

Деревьев тени,

Медовый утра сон и звук,

Малиновки соседней пенье

В плену у нас

Остались вдруг.

Настали б вьюги вновь.

Слепая

Пошла метель крутить!

Но знай,

Цвёл

И качался б веткой май.

К нам,

Чудотворцам,

Видишь ты, -

Со всех сторон бегут цветы!

Их рисовал не человек,

Но запросто их люди рвали,

И если падал ранний снег,

Они цвели на одеяле,

На шалях,

На коврах цвели,

На грубых кошмах Казахстана,

В плену затейников обмана,

В плену у мастеров земли!

Я думаю:

Зачем своё

Укрытое от бурь жильё

Мы любим украшать цветами?

Не для того ль,

Чтоб средь зимы,

Глазами злыми пригорюнясь,

В цветах угадывали мы

Утраченную нами юность?

 

Но для знатного колхозника всё это – пустые речи, ему собственный портрет подавай, да «в красках лестных», и он нисколько не стесняется заказывать художнику своё изображение и советовать ему, что рисовать. Так и власти не нужна поэзия – подавай пользу, политическую выгоду. И власть не просит – требует.

Поэт понимает: не простят ему свободных песен. Он хочет быть вместе со своей страной, но… его лира поёт по-своему. Как он ни терзает её порой – у неё свои песни.

 

…Борис Леонидович Пастернак прочитав, спустя многие годы, эту поэму, сказал дочери Павла Васильева Наталье: «Наташенька, я всю ночь читал «Христолюбовские ситцы» и плакал».

Наверное, плакал и о загубленном поэте, и о себе, которого тоже грубо заставляли «перековываться» в соцреалиста, и, конечно, просто – от поэзии.