05. Летит навстречу серый вечерний асфальт...

5

 

Летит навстречу серый вечерний асфальт, стелется под колёса молчаливая, знакомая до самой малой выбоинки дорога. Руки вбирают в себя руль, глаза – подъёмы-повороты; память же вспугнутым нечаянно лесным голубем летит далеко-далеко впереди – не потерять бы, не упустить из виду!

Да нет, что это я говорю, не потеряется она, знает же: ну что я без неё? Знаю и я: миновав околицу Старого Лимана, на горе, у самого круто стекающего к пойме песчаного спуска, задержится она, закружит, меня дожидаясь, над сосняком и оплывшей, глубоко вдавленной в склон старой дорогой.

И будет видно ей далеко-далеко; и будет видно, как притаённо, сквозь опушь редковербья и ольхи, смотрят горе, мимо всех сует и страстей человеческих, тихие очи озёр-стариц; как сразу за ними, в широком просвете меж лесов-займищ, стоит высокой озёрной водой предосеннее близкое небо, а сквозь него – в преломлении, как донная бороздка ракушки-перловицы, проступает полуразмытая далью тёмная дорога, забирающая все вправо, к Горелому ерику; а дальше, уже за Большой Рекой, больше угадываясь, – будто виснет, закрывая окоём, белёсый крутосклон потубережья, скупо заштрихованный вцепившейся в меловую крепь мелкой древесной порослью…

Я догоню её, память, на том же самом месте; догоню, но обгонять не стану. Выйду из машины, поведу взглядом, вбирая в себя медленно этот высокий, кружащий голову, обнимающий сердце гулкой кровью простор-полёт – снова, в который раз уже – и навсегда. Навсегда…

 

Среди лета к Большой Реке не подступиться: всюду машины, палатки, лодки, – ну и, понятно, всякий малоодетый люд, озабоченный активным приобщением к природе. К середине августа праздный люд этот начинает потихоньку рассасываться, и ближе к сентябрю остаются только редкие стойбища рыболовов-фанатов, наезжающих каждый год к ведомой только им дате осеннего лещиного клёва.

Ещё только спускаясь с горы у Старого Лимана, я прошептал заветное, и всё сбылось: на Косе не было никого. Среди редко стоящих дубов-подстарков темнели ровные ровики, ещё недавно оберегавшие от дождевой воды чьи-то переносные райские шалаши. Людей не было, зато всюду, куда ни глянь, рвали глаза артефакты, подтверждающие их недавнее пребывание: бумажки, полиэтиленовые пакеты, смятая фольга, банки из-под тушенки, бутылки.

 

Мне стало грустно. Всё это было так похоже на дом, в спешке оставленный жильцами, – с пыльными вырисовками контуров недавно стоявшей мебели, с выцветшим, ненужным пластмассовым цветком на подоконнике. Я уже не узнаю, не увижу тех, кто тут жил – но их тени, их шёпот, их сны все ещё остаются здесь. Незнакомые, они окружают меня, скользят рядом, вздрагивают дубовой листвой; я один среди них – чужой им, пришлый.

Не хочу, не хочу, чтобы они здесь оставались!

 

Достав из багажника лопату-«сапёрку», в низине, у самого ежевичника неторопливо, с отдышками рою яму. Земля, пронизанная корнями, упирается, крепко цепляется за глубину, но подаётся. Но вот яма – мелковатая, с неровными краями – готова, в неё летят банки-склянки, всякий прочий мусор. Передохнув, стелю рядом с машиной свернутую вдвое старую палатку, бросаю на неё спальник, кладу ватник в изголовье, под ватник засовываю фонарик. Всё. Теперь это мой мир, моя территория. Маленькая, в неделю всего, моя, говоря высоким стилем, крупица вечности. А пока надо искупаться. Вода ещё тёплая, а песок под ногами просто горячий. Даже не верится, что лето уже кончилось…

 

Утром, не откладывая дело в долгий ящик, принялся я за обжитьё: неторопливо ставил палатки, поправлял столик-самодел на поляне, разбирал-раскладывал вещи. Часам к трём пополудни, когда я, с трудом протащив сквозь низинную гущину сухую ветвистую валежину, разделывал её на дрова, с противоположенного берега донесло шумок мотора легковушки. Скоро шумок этот стих, послышались голоса, смех, у Лесниковой пристани показались люди: Шурбабан с гостем столичным, как договорились, кто же ещё? Я колобком выкатился на берег, по-мальчишески свистнул, заорал по-благому: «Э-э-э-й!»

На том берегу меня сразу заметили: высокий стройный парень в бирюзовых плавках (явно не Шурбабан!) приподнял в знак приветствия весло, девушка, одна из двух, темноволосая, крепенькая, пританцовывающая у самой воды, помахала рукой; я даже разглядел белый бликующий браслет у неё на запястье.

Да, что-то явно не срасталось.

Видно, какие-то знакомцы лесника Алексея, нашего с Шурбабаном давнего приятеля, нагрянули: парень уже тащит мотор из береговой сараюшки-времянки, ему помогает, придерживая лодку, крепенькая.

Вторая девушка, высокая, светловолосая, в пестром, тесноватом ей халатике, отмыкает «казанку» и что-то говорит им, помогая себе плавными движениями красивых, по-женски налившихся уже рук; все трое смеются. Мне стало неловко, даже стыдно: на меня они больше не обращали внимания. Правильно, думал я, а как им ещё себя вести? Не успели появиться, вылетел какой-то папуас в линялом трико с пузырями на коленях, орёт, прыгает как ненормальный. А ведь в годах, в годах уже дяденька. Да-а…

Пока я, несчастный, понуро брёл к своему обиталищу, парню – не сразу, после нескольких «чих-пыхов» – удалось завести мотор, холостые выхлопы сменились ровным, набирающим силу рабочим гулом – лодка уходила вверх по течению.

Ладно, было бы о чём жалеть… Мне и одному хорошо. Вот только Шурбабан, он-то куда пропал? Явиться он должен был тем же самым путём, через кордон – так и ближе, и надежнее, тут он прав, не пересчитывать же им со столичным гостем все колдобины нашего левобережья. Правда, это уже другая область, ну да им что с того? Они гуси высокого полета. А лесника Алексея Шурбабан знает хорошо ещё с того, «спиртового», захода: сиживал лесной царь у нашего костерка, и рыбкой баловал не абы какой; и вывез потом нас, когда дожди зарядили, «в люди», аж в самый райцентр Чарск. До сих пор в памяти, как водило его «уазик» на раскисшей нижней, идущей по дну глубокого лесного распадка дороге. Хороший мужик Алексей, надёжный, как он сам иногда говорил про понравившихся ему людей – «суцельный». Я над ним тогда всё посмеивался:

– Суцельный, говоришь? В смысле – крутой, что ли? На кликуху похоже! Он улыбался во весь рот:

– Крутые – это вы, короеды книжные. А мы – деревянные деревья… Дубы!

 

А что – мне бы такое прозвище. Дуб – это тебе не короед…