Третья жизнь Ивана Найдёнова, старовера

Третья жизнь моя несчастливая пришлась на время раскола в русской православной церкви. Я буду краток, мне особенно-то и нечего рассказать потомкам о себе, а о расколе написано уже множество книг, и только в наше, нынешнее время произошло некоторое примирение РПЦ со старообрядческой церковью. А во времена царя Алексея Михайловича Романова и патриарха Никона, когда начались его реформы церкви, у большой части верующих возникло неприятие этих реформ, противостояние, названное расколом, Я примкнул к этому расколу вместе с прихожанами храма, где нёс службу будущий протопоп Аввакум.

Мне было дико креститься тремя перстами, которыми я брал соль щепотью, я не понимал, почему надо было менять некоторый порядок церковной службы, для чего писать имя Исуса Христа через два «и» – Иисус и многое другое. Мы не знали подоплёки этих реформ. Это теперь я выяснил, что Никон мечтал возглавить вселенскую православную церковь, перенеся её престол из Константинополя в Москву, а царя он подкупил обещанием, что тот станет вселенским царём над православным миром. А для этого надо провести реформы к единому уровню с греческой православной церковью. Так я понял теперь, а тогда просто слепо пошёл за Аввакумом.

Но не вся моя третья жизнь протекала в вере, в служении Господу. Это случилось потом, ещё до раскола, после моего покаяния при встрече с Аввакумом и служении при нём в его храме, когда на моё усердие было обращено внимание.

Но душа моя просит всё-таки рассказать кое-что из того, что помнится мне, поведать про боль мою душевную.

 

* * *

На реке Ипуть, что текла по Брянщине, стояла деревенька Дегтярёвка. Называлась она так потому, что из стоящих вокруг сосновых боров добывали мужики дёготь и смолу; потому большинство людей здесь прозывалось Дегтярёвыми.

На краю деревни в новой избе поселилась молодая пара: Григорий Чёрный и Марья по прозвищу Калина: как она мне рассказывала, в девичестве любила она носить в волосах кисть цветущей калины, а по осени гроздь спелой калины перекочёвывала ей на грудь. А у Григория волос был как смоль, как дёготь, который он добывал, потому и дали ему прозвище Чёрный, так потом, возможно, их род превратился в Черновых…

  • они были, и бабы на деревне сетовали: «Господь дитяток не дал, за грехи, наверное». И однажды поутру кто-то громко стукнул им в дверь – раз и другой.

-Гриша, кто там? – вздрогнув, спросила Марья.

Григорий распахнул дверь – в проёме стояла местная баба-повитуха Сломанида со своей суковатой клюкой и свёртком на правой руке.

– Что надо? – Недружелюбно проворчал хозяин.

– Ты, Чёрный, не гневайся и дай в дом пройтить. Я к вам с добром. Марья, Калина, подь сюды!

Григорий посторонился, Сломонида вошла в горницу, прислонила клюку к лавке:

  • Вот, держи-ка, подарочек вам небесный Божеский. Бери, бери, не пужайся, – и положила на протянутые Марьей руки свёрток. Что-то в свёртке пискнуло, и Марья почувствовала, как оно там внутри свёртка под пеленами шевельнулось. Лицо Сломониды дёрнулось в улыбке. Вот, стало быть, признал матку. Разверни-ка, – приказала Марье.

Свёрток распакован на лавке, и что же? На тряпице, заменившей пелёнку, сучил ножками и ручкам младенец мужеского полу. Марья ахнула, всплеснула руками и наклонилась над ним. Сломонида что-то зашептал ей на ухо.

Григорий заглянул через их спины на лавку, крякнул, выругался и напал на повитуху:

– Ты зачем это принесла? И где взяла? И на кой он нам?

– Погодь, не наседай. Где взяла, не ваше дело. Господь дал и велел вам отнесть. – «Иди, – говорит, – к Чёрным, да им отдай, пока своих нет. Пущай, – говорит, – рóстят-выхаживают». – А коли вам не надоть, так заберу взад, найду, кому передать.

– Нет-нет! – Крикнула Марья. – Гришаня, ради Бога, оставим его у нас… – И слёзы, как говорится, ручьём хлынули из её красивых зелёных глаз…

Григорий крепко любил и оберегал свою зеленоглазую суженую. Он подумал, крякнул ещё раз и махнул рукой. Так я оказался в доме Чёрного и Калины, а кто я, откуда взялся, где меня добыла Сломонида, я не знал, как потом, когда вырос, ни терзал старуху-повитуху вопросами. Она только отмахивалась от меня своей клюкой да отнекивалась, да отшучивалась: «Зачем тебе это надоть знать? Али плохо живётся? Али горе мыкаешь у Чёрных? Иди, да не безобразничай, чтобы мне на тебя не жаловались!»

Меня окрестили Иваном, прозвали Найдёном и Подкидышем, выращивали на козьем молоке. Григорий, отец мой названный, сколотил мне люльку, Марья-мать качала её да песню мне напевала про калину:

Ой, калина, ты, калина,

Дай мне былочку всего.

Посажу её для милого

Возле дома своего…

Я вольно рос лет до четырёх, меня родители не обременяли никаким трудом. Звал я их, как полагается, тятей да маманей. А потом у них свои дети пошли, они им нарадоваться не могли. Вот тогда и мне нашлась работка: люльку качать с пищащим младенцем. Мне порой удушить его хотелось, чтобы не слышать его криков. Качаю, качаю, люльку да засну, наклоню голову, а люлька мне по лбу – хлоп, вздрогну, очнусь, вытаращу глаза и снова качаю…

Григорий с Марьей на родных-то детей нарадоваться не могли, меня вниманием да заботой обделять стали: где уж им до меня, коли своих пятеро. А, может, я ревновал к ним, кто знает. Может, и так. Только ревность эта мне подпортила, как бы сейчас сказали, биографию. Я стал дерзить, ослушиваться, сбегать из дому, драться с деревенскими мальчишками до крови. А силушку я набирал быстро, несмотря на плохую, как мне казалось, жизнь. В юношах мне уже равных по силе в деревне не было. Дрался я отчаянно; на кулачках на масленицу та сторона, на которой я стоял в стенке, всегда верх одерживала. Сделался я злой и неудержимый.

Родителей своих приёмных, а что я приёмыш, я уже давно знал, языки неукоротимые у подлых соседей всегда начеку, так вот, Чёрного и Калину я от внутренней злости и ревности тятей и маманей уже не называл, а величал с оттенком презрения тетенькой Марусей и дяденькой Гришаней. От посещения церкви всячески уклонялся, Марья меня малыʹм с трудом по праздникам в храм затаскивала. На исповеди я отчаянно врал батюшке, нёс чушь всяческую, околесицу, за что дома, разоблачённого во вранье, Григорий пытался меня наказывать – пороть, проще говоря, но чаще всего я вырывался с криками и воплями и убегал в лес, откуда не спешил вернуться ночевать домой, а мог пропадать там и день, и два, и три.

Я вырыл себе в лесу нору в том месте, где лес взбегал на бугор. Вот под этим бугром я и выкопал себе землянку – убежище, в котором мог укрыться в непогоду и переночевать. В ней я хранил своё оружие: нож и лук со стрелами, силки. Свободно мог подстрелить глухаря или другую птицу и поджарить её на костре, или добыть зайца и наварить похлёбки, или запечь зайчатину в глине на угольях. И домой спешить не надо. И посуда у меня в моём схроне появилась глиняная. Где взял? Украл в деревне, с плетня возле избы утащил. И соли был запас в нише, выкопанной в стене землянки… Пол устелил лапником и припёр из дому старый тулуп – вот тебе и спальное место, ночуй – не хочу. Зачем мне дом, мать с батяней и братьев и сестёр орава?

Однажды во время очередного побега из дому в лес я собирал грибы на похлёбку. Иду и вижу: стоит под сосной человек, монах вроде, в охабне с капюшоном и манит меня к себе ладонью, подойди, мол.

Я оробел, хотел дать дёру, но ноги словно приросли к земле.

– Иди, иди ко мне, Ваня, не бойся.

Я подошёл.

– Ну, как живёшь? Неслухом растёшь? Грешишь? В храм ходишь? Исповедуешься? Отвечай. – Строго, но не грозно спросил он. Но я перетрусил, не понимая, откуда он взялся.

– Ис.. это… поведуюсь, – кое-как прошептал я.

– Ты рождён не для непослушания, а для святого дела, помни об этом! – Он перекрестил меня и протянул руку к моим губам, Я поцеловал ее.

– Где же твой схрон, лесная обитель твоя?

– Я повернулся, показал пальцем в сторону моей землянки, потом оглянулся – а его уже не было, он куда-то исчез.

Так я и жил. Не долго, правда, пока не сошёлся случайно с небольшой ватагой гулящих людей, попросту говоря – попрошаек и разбойников: подаяние можно выпросить, а коли откажут в нём, так и отнять. Я в очередной раз третий день отсиживался в своей землянке по причине конфликта в семье. О встрече в лесу с монахом, как посчитал, я никому не рассказал и забыл о ней.

Церкви в Дегтярёвке не было, ходили в храм в соседнее село. Попик был приглашён к одному нашему сельчанину, страдающему тяжёлым недугом, отдавал он Богу душу, вот и позвали батюшку соборовать несчастного. Он справил свои дела у болящего и на обратном пути заглянул к нам. Григорий был мастер на все руки, к нему за помощью обращалась не только наша деревня, но и соседнее село.

Вот и в этот раз что-то надо было поправить в храме, и отец Савелий явился позвать его поработать в церкви.

Он вошёл в нашу избу и провозгласил:

– Мир дому сему! – И осенил всех нас крестным знамением. И, конечно, все встали и подошли к нему под благословение.

Один я не поднялся, сидел молча, а потом хотел незаметно выскользнуть во двор. Сдалось мне его благословение.

– Ваня! – Громким шёпотом пыталась остановить меня тётенька Марья.

– Ванька, Ванька, Найдён, Подкидыш, ты куда собрался!? – Завопила ребятня.

– Отрок! – Окликнул меня отец Савелий. – Подь сюды!

Я подошёл к нему и буркнул сквозь зубы:

– Чего надоть? – Марья ахнула и прикрыла рот руками.

– Надоть бы тебя посохом огреть, да потом батогами попотчевать, чтобы знал наперёд, как подобает православному подходить к батюшке. Склони-ка голову, руки сложи, как положено.

Я подчинился, он пробормотал молитву, перекрестил меня и протянул мне свою ладонь для поцелуя. Я дёрнул головой и бросился вон из избы. И вот, третий день гостевал в бору в компании сосен, охотился, собирал грибы, варил похлебку из зайчатины с грибами, спал, завернувшись в тулуп да бездельничал, не зная, чем заняться. Глуп был, умом пуст и беспечен, не ведал, что есть иная жизнь даже в те времена. Во многих нынешних молодых я замечаю сходство со мной тогдашним, и как же мне хочется обратить их внимание на глубочайшее их в жизни заблуждение: «Опомнись, отрок, пока не поздно, открой свою душу жизни, не проходи мимо храма, зажги свечу, постой с молитвой у образа Спасителя нашего Иисуса Христа!»

  • ватага как раз набрела на Дегтярёвку и давай шарить по дворам. Бабы подняли крик, мужики взяли разбойников в батоги да вилы, и пришлось им тикать из деревни в лес. И тут они и набрели на огонёк к моему лесному жилищу, вывалились из темноты вечерней лесной к костру.

Встали разбойнички полукругом перед костром, смотрят на меня, в руках дубьё да кистени.

– Ты кто есть? И что тут взыскуешь? – Спросил один из них, бородатый, атаман, судя по всему.

Я пригляделся к нему: крепок, но не страшен, и не таких валял; остальные похилей выглядят, раскидаю эту ватагу, коли дело дойдёт до драки. Я медленно поднялся, оперся на свою дрыну, ответил:

– Вы – гости, я – хозяин, мне и вопрошать вас, коли с миром пришли. Пошто пришли, люди заблудные, чего взыскуете?

В котле на костре кипела похлёбка с зайчатиной да белыми грибами. Дух похлёбки щекотал пришельцам ноздри, наверно, так, что животы подводило, и от этого они поубавили свой напор.

– Мы люди вольные, гуляем, где хотим, что добудем, то едим. По просёлкам шныряем, что найдём – не теряем. А нынче с дороги сбились да на твой огонь набрели. Позволь присесть, у огня твово обогреться, да поесть, что в торбах наших найдём.

Я пригласил их присесть у костра да отведать моей похлёбки. В торбах у них тут же нашлись ложки деревянные да горбушки хлеба аржанова и сулея с медовухой, которую враз пустили по кругу. Я хмельного никогда еще не пил и отказался, они засмеялись: «Давай, богатырь, хлебни, не отравишься».

Ну, и хлебнул. И сразу голова пошла кругом, смелости прибавилось и язык развязался. Я им всё и выложил про себя. А они рассказали мне, что гуляют по Руси вольною ватагой, и живут в основном грабежами да налётами. В торбах нашлась вторая сулея, фантазия в моей глупой и недалёкой головёнке разыгралась до того, что сложился в ней план, частично которым я поделился с ватагой.

На ночлег в моей землянке все не уместились, трое легли на кострище: предварительно отгребли уголья и накидали на прогретую землю лапника. В землянке я признался атаману, звали его Киряем, что надумал я примкнуть к его ватаге. Он похлопал меня по плечу: «Бысть тако, воля твоя. Ходи с нами, брат».

Наутро я привёл ватагу на подворье Григория Чёрного. Новых друзей попросил подождать на дворе, а сам вошёл в избу. Там как раз тётенька Марья кормила своих, и за столом у них снедала Сломонида.

– И где ж тебя носило, сокол ясный? – Строго спросила она, видя, что родители встретили меня молча.

– На охоту ходил, – ответил я скромно.

– И где ж твоя добыча? – Подал голос Григорий.

– С дружками новыми съел. Я вот пошто пришёл-то. Ухожу я от вас, дяденька Гришаня и тётенька Марья, хочу ослобонить вас от забот обо мне. У вас и без меня вон сколько забот ложками стучат.

Марья ахнула и перекрестилась: «Господи Исусе!» Григорий только брови сдвинул.

Сломонида не выдержала:

– Вот, я говорила вам, что бес в нём поселился, выгнать бы, выжечь его молитвой в храме, а вы нет, нет. Куды собрался, дурень?

– Счастья спытать хочу да мать родну поискать по свету, али я не заслужил счастья?

– Опять дурень. Каку мать? Иде она, мать твоя родна? Нету её, в земле сырой давно, как родила тебя в лесу, так и преставилась. А я трáвы собирала, да на них набрела, родить ей помогла, да она, как разрешилась, отдала Богу душу при мне. Там мы с её хозяином и погребли, матушку твою, да крест поставили, поди уж и сгнил давно. Вот как… Молчала я, не сказывала вам, да что уж теперь…

– Всё равно уйду, – твёрдо заявил я. – Нам бы баньку на дорожку принять, да поснедать чего. – Больше мне от вас ничего не надоть. Спасибо, что, рóстили и кормили меня, подкидыша. – Сказал и даже голос у меня не дрогнул.

Ничего не молвили мне Григорий да Марья. Истопили баню, ватага моя отмылась, отпарилась, стол нам накрыли, накормили всем, что в избе нашлось. И на дорогу еды в торбы наложили, сколько смогли. Уложил я в котомку кое-что из одежды да шапку зимнюю, осенила меня тётенька Марья крестом на дорожку и проводила, крестя меня вслед, стоя у ворот дома моего родного, да родного – это я понял только через много лет.

 

* * *

И пошла моя разбойничья жизнь колесом по дорогам Руси-матушки. Сколько лет – не упомню, я возмужал от бандитской жизни, окреп, в мужскую силу вошёл. От речки Ипоти дошли мы до Смоленской земли, там поватажили славно, нападали и на одиноких путников, и на купеческие обозы, и в терема боярские забирались, стражу рассеяв, и в церквушки залезали за серебром-золотом церковным. Я, правда, кистеня в руки не брал, на мне, наверное, крови не было: кулаком глушил, кого надо, а ни кистенём, ни ножом не орудовал. А дружки мои с жизнью чужой не считались, не одного встречного на небеса отправили.

Добытое сбывали на ярмарках, золото-серебро переплавляли в мелкие слитки, а украшения, взятые разбоем, продавали офеням-коробейникам, они на такое добро шибко падкими были. А, случалось, и офеней грабили. Со временем приоделись, конями обзавелись. Так что могли за полдня оказаться далеко от места налёта – ищи ветра в поле.

И занесла нас судьба кочевая в Нижегородские края. Подстерегли мы на лесной дороге купцов, следующих на ярмарку и славно их попотрошили. В укромном месте поделили добычу и решили, что каждый сам свою долю сплавит на ярмарке. Отправились туда и напоролись на конный отряд стрельцов, которых по челобитной пострадавших от нас купцов местный воевода направил на наши поиски. К тому времени ватага приросла несколькими бродягами, но отбиться от стрельцов без потерь нам не удалось. Вырвались только я да Киряй, еле ноги унесли. Остальных кого посекли, кого из пищалей постреляли, кого повязали.

Убрели мы с Киряем в леса, нашли удобное место, вырыли себе логово, в нём и отсиделись. Я занялся любимым делом – охотой, по которой скучал во время нашего бродяжничества и разбойной жизни. Так что голодать не пришлось. И стал я, посиживая у костра и поглядывая на огонь, подумывать о своей жизни, о том, как и куда она дальше покатится. Вот тут-то и стал я вспоминать Марью и Гришаню, дом родной, в общем-то не беспокойную добрую в нём жизнь. И полезли из памяти грехи мои… Как-то сидим у костра с Киряем, чай травяной хлебаем после съеденного тетерева, я задумался снова, плошку с чаем отставил в сторону, держу её на весу в левой руке. Вспомнил что-то, вздохнул и правой рукой невольно перекрестился.

– Ты чтой-то, раб божий Иван, Бога вспомнил? – Вдруг спрашивает атаман.

А он неразговорчив был, чаще всё помалкивал, хотя при случае за словом в карман не лез.

– Да так, – говорю, – и отхлебнул из плошки. – А что, спрашиваю, – ты, Киряй, никогда мне о себе ничего не сказывал? Кто ты и откуда?

– Да что сказывать. – Отвечает. – Из посада я московского, поп-расстрига, Никодимом был рукоположен. Низложили меня за пьянство и блуд, и пошёл я куролесить по Руси святой, несвятые дела творить. Всех моих грехов и не замолить мне за остатнюю жизнь. Эх, винца бы зелёного сейчас отведать, души томление унять…

Пожили мы в лесу и отправились прочь из земли нижегородской, где нам так не повезло. Сперва пристали к ватаге нищих, они не хотели нас принять в попутчики, но Киряй-Никодим пошептался о чём-то с их вожаком, и мы продолжили путь вместе с ватагой. Пробавлялись по пути в качестве побирушек чем бог пошлёт, ели вместе с нищими.

Атаман мой вёл себя тихо, никакими дерзкими замыслами со мной не делился, я даже заскучал от такой перемены нашей жизни, но помалкивал. Если ватага располагалась на отдых на пару дней на лесной опушке возле какого-нибудь села, я отправлялся в чащу за добычей. И если охота выдавалась удачной, наша ватага пировала на славу да меня нахваливала.

Потом нам встретились скоморохи. Узнав, что они направляются в Плёс на Волгу под Кострому, а оттуда – в Ивановские земли, мы напросились к ним в попутчики, обещая по дороге помогать им с прикормом. Они согласились и мы распрощались с ватагой нищих к глубокому их огорчению.

Скоморохи оказались ребятами не промах, сродни разбойникам. Только они мокрые дела не любили, пограбить да попугать встречных на это они были мастера. Ну, а мы им пришлись как нельзя кстати. И мы с Киряем снова занялись привычным делом. Ничего яркого из этого периода моего бродяжничества не припоминается. Могу сказать только, что добрались мы до Плёса, омыли тела свои грешные в матушке Волге и двинулись ватагой далее.

По дороге повздорили мы со скоморохами, показалось нам с Киряем, что обжали они нас при очередном дележе добычи, хотя мы с атаманом выследили макарьевских купчишек и нашими кулаками удалось ватаге получить знатный товар.

Скоморохи, артисты древней эпохи, народ был хиловатый, как и многие нынешние. Это я вам говорю как профессиональный артист. Мы их припугнули парой замахов, взяли своё, что считали нужным по честной делёжке и ушли от них, разошлись наши дорожки криминальные. Да, и оказались мы через какое-то время в лесу под селом Лопатицы близ Макарьева.

Устроили себе шалаш для ночлега. Киряй что-то прихворнул; уложил я его на лапнике в шалаше, а сам отправился в село на промысел, добыть еды какой-никакой.

Вечер заканчивался, ночь наступала; эта ночь в мою память крепко врезалась, она стала для меня поворотной в моей судьбе.

В редкой избе мерцал огонёк в окошке, да собаки взлаивали по дворам. Где тут чего добыть? Зашёл в одну избу, в ней баба с детишками за столом сидела, хлебали что-то из общей чашки. Перекрестился, поклонился хозяйке, а сам кошусь по сторонам, мужика не вижу.

– Ты кто, добрый молодец, спрашивает хозяйка с опаской.

Назвался паломником, сказал, что идём с другом в Сергиеву Лавру, да захворал он по дороге, а еда у нас кончилась, не поможет ли чем.

Баба пригласила меня за стол, я отказался, она засуетилась, заохала, дала краюху хлеба и пару пареных реп из чугунка на загнетке печи достала. За это время успела сообщить, что живут они бедно, хозяин у боярина на подворье долг отрабатывает…

Я поблагодарил её и ушёл со скудным подаянием в свое торбе. Пошарил втихаря по подворью, ничего не нашёл. «Не там искать надо, подкидыш Ванёк», – подумал так и двинулся дальше по селу и увидел в сгустившихся сумерках очертания церкви. В узких окнах её слабо мерцал огонь лампад. «Вот где можно поживиться!» – мелькнула алчная мысль. Да, но чем? Вином только церковным да утварью золотой или серебряной, которую можно продать. А вином горячим напою хворого Киряя. Добро! Желание добычи распалило азарт, я уже больше ничего не соображал, все мысли были устремлены на то, как проникнуть в церковь.

В общем, я забрался в неё достаточно легко: дверь в храм оказалась не запертой; я едва потянул её на себя, и она подалась, и я быстро и бесшумно проник внутрь.

Тихо. «Есть ли тут кто-нибудь?» – потянуло крикнуть.

Я даже рот прикрыл, чтобы погасить этот порыв, и осторожно двинулся к алтарю. Страшно не было, кого бояться? Левая дверь в алтарь громко скрипнула, когда я проскользнул внутрь алтаря; от этого звука я даже вздрогнул, потом, успокоившись, принялся в полутьме шарить по полкам. Ага, вот чаша. Что в ней? Понюхал – вино, отхлебнул, поставил на место. Рядом с ней стояла глиняная бутыль, проверил, опять же глотнув из неё – вино. Вот лечение для Киряя! Сунул бутыль в торбу.

Вдруг за моей спиной разгорелся свет и железная рука опустилась мне на плечи, придавив меня к полу:

– На колени, раб Божий! – оглушил меня громовой голос.

От неожиданности я пал на колени без малейшей мысли дать отсюда дёру – куда девались мои наглость, отвага и сила.

– Повернись ко мне ликом, пёс заблудший, покажи свои очи! – Снова загремел голос.

Я повернулся, поднял голову. Надо мной возвышался – он показался мне гигантом – поп в черном облачении и с большим крестом на груди, взгляд огненный пронзил меня, как, я бы сейчас сказал, электричеством, и сковал меня, я не мог шевельнуть ни руками, ни ногами, ни языком.

– Вон из святого места, пёс смердящий! – он схватил меня за шиворот и легко, словно собаку за холку, выволок из алтаря. Я молча лежал на полу. Он возжёг несколько свечей.

– Встань, подлый пёс, пошто осквернил храм сей?!

– Брат Киряй в лесу ждёт хворый и голодный, хотел ему… – Еле ворочая языком, проговорил я.

– Смотри мне в очи! Лжу баишь?

Его огненный взгляд пронизывал меня и обессиливал, мне хотелось пасть на колени и просить у него прощения.

– Прости, оте…– просипел я.

– Господь прощает, коли достоин. Крещёный?

– Да.

– Како наречен?

– Иваном, кличут Найдёном.

– Пошто тако? – Продолжал он жечь меня взглядом.

– Безродный есьм. Бабка-повитуха в лесу нашла и Марье Чёрной отдала.

– И что Марья, не стала тебе матерью?

– Они с дяденькой Григорием бездетны были, рóстили меня, пестовали меня, потом у них свои дети пошли, нарожала кучу, а я ревновал, сердцем почернел, стал зол и груб, драчлив, вырос до семнадцати годов да ушёл от них счастья искать.

– Нашёл? С разбойничками спознался?

Вместо ответа я опустил голову и поведал ему все свои разбойничьи грехи.

– Гляди мне в глаза! – Приказал он и начал читать молитвы. Я молча внимал им, и в душе моей творилось невероятное. Нет, протеста не было, наоборот, росло смирение и слёзы подступали к горлу. Наконец, я возопил, пав на колени «Господи, прости меня! Господи помилуй!» и начал истово креститься. Я кричал, а он продолжал читать. Потом накрыл меня епитрахилью, я замолк, он прочитал молитву, приказал мне встать и протянул мне ладонь. Я страстно приложился к ней и заплакал.

– Ну вот, сказал он, – исповедь твою господь услышал и грехи твоя отпущает тебе. Теперь постой. – Он ушёл в алтарь, вынес чашу, почерпнул из неё ложечкой, и в ней оказалось вино с крошкой просвирки и поднёс её к моим губам:

– Прими кровь Христову как святое причастие.

Я принял протянутое, он промокнул мне губы и протянул к ним крест, к которому я, вспоминая причастие в Дегтярёвке, приложился, лия слёзы.

– Достань-ка бутыль, которую ты хотел умыкнуть для твоего Киряя. – В ней вино, ещё не освящённое, но всё равно – церковное добро. Дадим Киряю чего покрепче. Пойдём-ка в избу к матушке поповне Анастасии Марковне. Да, коли спросить чего у меня захочешь, называй меня тако: отец Аввáкум, а в народе меня кличут Аввакýмом.

Жильё поповское было рядом с церковью. Аввакум распахнул дверь избы, покликал:

– Матушка Настасья! Примай гостя!

Из угла избы выплыла поповна Анастасия Марковна, поклонилась нам. Аввакум перекрестился на образа в красному углу, я тоже сотворил крестное знамение.

Хозяйка подала на стол, всё, что у неё томилось в печи: щи кислые с говядиной, пироги с капустой, пареная репа, овсяный кисель, натёрла редьки. Я впервые за годы своего скитания поел домашней еды. За столом Аввакум рассказал вкратце Анастасии Марковне кто я и откуда и зачем явился в Лопатицы.

Затем спросил меня:

– В лес вернёшься к дружку своему? – Я кивнул головой в ответ. – А то оставайся у нас, помогать будешь матушке по дому да в огороде и мне в храме. Я тебя обучу, алтарником станешь служить. Что молчишь, воля тянет? Воля многих тянет, да многие гибнут на ней, тако вот. – И он перекрестился. – А то приводи сюда и твоего Киряя, и его пристроим.

– Он поп-расстрига из московского посада.

– Вона как. Но попробуй, приведи.

Они собрали мне поесть для Киряя, Анастасия Марковна, Аввакум называл её «помощницей ко спасению», положила мне в торбу в чистой тряпице кусок копчёного окорока и пирогов, а Аввакум дал мне малую сулею, сказав, что там зелено вино, Анастасия Марковна налила в глиняную бутылку горячего молока, намешав в него мёду: «Вот, пусть испьёт твой дружок болящий», и я ушел, попросив Аввакума благословить меня на дорожку. Он с удовольствие выполнил мою просьбу, приняв, очевидно, это за добрый знак.

Я нашёл Киряя не в лучшем состоянии. Он стонал в шалаше, его бил озноб. Я развёл костёр, привёл его к огню, дал в руки сулею: « Пей!» Он присосался к ней, как телёнок к корове, потом оторвался, протянул сулею мне: «Будешь?» Я отрицательно мотнул головой: «Дошибай». Он выхлебал вино и набросился на окорок, заедая его пирогами, выпил молоко. На лбу у него выступила испарина.

Пока мы вечеряли у костра, я поведал Киряю о своих приключениях в Лопатицах и сказал, что Аввакум ждёт нас, приглашает к себе на житьё и работу. Киряй долго молчал, потом сказал:

– Мне новую жизнь начинать не с руки, я староват для этого. А ты иди, не то сгинешь на воле, так её и разэтак. И он длинно выругался.

Полнóчи, лёжа рядом с ним в шалаше, я уговаривал его пойти к Аввакуму. Пока он не ткнул меня кулаком в бок:

– Ладно, спи давай, разбойничек. Утро вечера мудренее.

Наутро он проснулся здоровым и бодрым. Мы перекусили остатками харчей Анастасии Марковны, погрелись травяным чайком, приготовленным на костре.

– Ну, сказал Киряй, – пошли что ли к твоему Аввакуму.

– Правда? – Завопил я от радости.

– Не ори, давай веди, а то передумаю…

Дома Аввакума не оказалась – он служил в храме; мы пошли туда, Отстояли молебен, крестились, ориентируясь на прихожан, прослушали проповедь, перед ней Аввакум прочёл отрывок из Евангелия от Матфея. Читал он громко и со страстью. Потом обрушился на паству с гневом, обличая её в грехах и требуя неистово соблюдать заповеди Божии и грозя прихожанам кулаком. Потом все стали подходить к Аввакуму и прикладываться ко кресту, который он держал в руке. Подошли и мы. Увидев нас, Аввакум поднял брови, улыбнулся и шепнул мне: «Постойте здесь, я сейчас».

Церковь опустела, поп вышел из алтаря, спустился к нам.

– Ну, что, разбойнички, молился я за вас, чтобы предстали вы передо мной. Господь милостив, сподобил вас, грешников. – И обратился к Киряю. – Ты, раб Божий, каким именем крещен был?

– Дмитрием.

– Вот что, Митрий, про Киряя забудь, живи дальше в православии, от грехов уклоняйся. Как приготовляться к исповеди знаешь? – Киряй кивнул в ответ. Требник дам, в воскресенье исповедую и причащу обоих. Ну, пойдём что ли, разбойнички, потрапезничаем у Анастасии Марковны.

Дома за трапезой Аввакум подробно расспросил Дмитрия о том, как и за что лишили его сана, покачал головой, пометал молнии из глаз своих жарких в нас обоих, молвил:

– Надо было тебя не рóсстригу подвергать, а батогами отходить, да в яму засадить, а опосля отправить в монастырь, чтобы отмолил свои грехи. Чтобы внял ты молитвам и понял, как надо Господу служить: не для обогащения своего, не для брюха, а для души твоей и душ молящихся в храме твоём о спасении, трепетать пред Богом и любить его, а не вымаливать благ.

Я внимал Аввакуму с душевным трепетом, так он влиял на меня своей духовной силой и убедительностью речи. Внимал и думал: «Господи, спасибо тебе за то, что привёл ты меня к этому твоему служителю!»

И вдруг Дмитрий-Киряй эту мысль мою повторил вслух, когда Аввакум замолчал:

– Слава тебе, Господи, что ты надоумил меня прийти в храм Аввакумов! – И перекрестился трижды.

Едва заметная улыбка вспыхнула на суровом лице батюшки.

– Ну, добро. Не словес красных Бог слушает, но дел наших хощет. Аз же некогда видев у соседа скотину умершу, и той нощи, восставше, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть; и с тех мест обыкох по вся нощи молитися. Молитися и вы, грешныя, каждодневно и живите честно, и дасть вам Господь. Ты, Митрий, от церкви не отлучен? – Дмитрий помотал головой. – Тако помогать мне в храме будешь во время служения, да обряды творить у прихожан, какие понадобятся. А ты, Иван, Анастасии Марковне в помощь будь, да с нами ходи в храм, приглядывайся к службе, а я тебя подучу, а как обвыкнешь, станешь с Митрием возле мене в храме. Ну, с богом. – И он перекрестил нас, а потом встал к иконам и принялся истово молиться. И мы с Дмитрием встали за ним, словно нас кто подтолкнул к нему.

 

* * *

И потекла наша жизнь в Лопатицах под крылом Аввакумовым. В вере православной он был неистов, с паствой строг, постоянно уличал прихожан в разных грехах и стыдил за всевозможные пороки, громил провинившихся с амвона. а священников — за плохое исполнение церковных правил и предписаний.

Марковну, которой я помогал по дому и по хозяйству – и в огороде, и дров нарубить, воды наносить да печь растопить, в свободные минуты я расспрашивал об Аввакуме, и она мне много чего поведала. Например, как во время исповеди пришедшей к нему «девицы, блудному делу повинной», в нём загорелось плотское желание, он «зажег три свещи и прикрепил к налою и возложил руку правую на пламя и держал, дондеже угасло злое желание».

Однажды в Лопатицы пришли «плясовые с медведи с бубнами и с домрами» и аскет Аввакум, «по Христе ревнуя изгнал их и хари и бубны изломал един у многих и медведей двух великих отнял – одного ушиб, а другого отпустил в поле».

Слушал я и дивился неутомимости Аввакума в служении Богу и в стремлении научить, понудить людей к жизни праведной. Это я сейчас понимаю, что понуждением трудно чего-либо добиться, всякое понуждение вызывает протест, но тогда я восхищался Аввакумом и ощущал радость, что я рядом с ним. Я подчинился ему полностью и был счастлив.

Несговорчив был он и с начальством, не терпя с его стороны ни малейшего беззакония. У одной вдовы «начальник отнял дочерь». Аввакум заступился, однако «начальник» сначала его «до смерти задавил», так что он лежал «мертв полчаса и больше», затем «пришед в церковь бил и волочил за ноги по земле в ризах», палил «из пистола» и «дом отнял и выбил, все ограбя».

Здесь я в своих воспоминаниях использую кое-что из «Жития» Аввакумова, которое я нашёл в библиотеке «Дома ветеранов сцены» после выздоровления и прочёл, не отрываясь, за ночь. И вспыхнуло многое в моей памяти, но я не буду вам пересказывать Аввакумово сочинение, его вы найдёте в каждой библиотеке и интернете, зачем занимать лишнее место пересказом, лучше самого Аввакума не скажешь. Отмечу только те события, которые касались лично меня, моего жития при Аввакуме.

Да, вот еще, хочу из Аввакумова «Жития» показать отрывок, чтобы читатель ваш, коли книгу напишете, почувствовал прелесть языка Аввакума, как писателя.

«Таже ин начальник, во ино время, на мя рассвирепел, – прибежал ко мне в дом, бив меня, и у руки отгрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодаря бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки со двемя малыми пищальми и, близ меня быв, запалил из пистоли, и божиею волею на полке порох пыхнул, а пищаль не стреляла. Он же бросил ея на землю и из другия паки запалил так же, – и та пищаль не стрелила. Аз же прилежно, идучи, молюсь богу, единою рукою осенил ево и поклонился ему. Он меня лает, а ему рекл: "благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!" Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всего ограбя, и на дорогу хлеба не дал».

В 1648 году, помнится, такой случай был. Плыл по Волге мимо Лопатиц Василий Шереметев, воевода. Ему нажаловались на Аввакума, мол и груб и самоуправен, и над людьми измывается великой своей строгостью.

– А подать мне его, негодяя, сюда ко мне на расшиву! – потребовал Шереметев.

Прибежали за Аввакумом, зовут. Я, почуя недоброе, взялся его сопроводить, но он не велел, приказал быть возле Анастасии Марковны. Я, конечно, с одобрения матушки, тайно последовал за ним вдоль берега, скрываясь за кустами.

Воевода, которого Аввакум благословил, поговорил с ним, попенял ему на его строгости и хотел было уже отпустить, но попросил благословить своего сына. Подошёл сын, как его потом назвал Аввакум, «брадобреец», в том смысле, что был он брит, как поляк, вопреки православному обычаю носить бороду и усы. Аввакум сплюнул и отказался благословлять «брадобрейца». И по приказу взбешенного его отказом воеводы его выбросили за борт. И я кинулся в Волгу и помог батюшке выбраться на берег.

Аввакум не выдержал атак на него, взял жену с недавно родившимся сыном Прокопием и пошёл с жалобой на паству и начальство в Москву, где у него были высокие друзья и даже с царём Алексеем Михайловичем он был знаком. Я с ними ходил, по пути в одном из храмов окрестили младенца. Но Аввакуму предложили вернуться в Лопатицы. Здесь его борьба с прихожанами продолжилась, мы с Дмитрием как могли отбивали его от налетавших на его дом, получали немалые побои.

Памятен такой случай, после которого я поверил, что Господь отзывается на молитвенные просьбы Аввакума, что он – святой человек. Один начальник, озлобившийся на него, подкатил ко двору со своими служками, стрелял из луков, палил из пищалей, кричал, что жизни его лишит со всей семьёю и избу порушит. А мы с ним в доме заперлись и молились, а Аввакум перед иконами просил: "Господи, укроти ево и примири, ими же веси судьбами!"

И вдруг осада прекратилась, и начальник убежал со двора, Аввакум объяснил, что святой Дух его прогнал. А ночью примчались от начальника Ефимея Стефановича, плачут, говорят, что помирает он, зовёт к себе отца Аввакума, твердит, что за него меня Бог наказует. Аввакум решил, что это, как сейчас говорят, подстава, что там его или зарежут или утопят. Помолился господу, попросил защиты и всё-таки решил идти туда. Я отправился вместе с ним. И вот чего я стал свидетелем.

Только вошли к ним во двор, выбегает его жена Неонила, хватает Аввакума за рукав и причитает:

– Поди-тко, государь наш батюшко, поди-тко, свет наш кормилец!

Аввакум удивленно ей отвечает:

– Чудно! давеча был блядин сын, а топерва – батюшко! Большо у Христа тово остра шелепуга та: скоро повинился муж твой!

  • в горницу. Вскочил Евфимей с постели, грохнулся лицом в пол перед Аввакумом и кричит:

– Прости, государь, согрешил пред богом и пред тобою! – И бьёт его дрожь.

А Аввакум в ответ:

– Хощеши ли впредь цел быти?

Евфимей:

– Ей, честный отче!

И тогда Аввакум сказал ему:

– Восстани! Бог простит тя!

А Евфимей, наказанный крепко, сам встать не может. Мы подняли его и положили на кровать, Аввакум исповедал его и маслом священным помазал. И что же?! Я удивился: стал больной здоровёхонек.

Я спросил отца Аввакума на обратной дороге, как же так произошло, что исцелился Евфимей. И он мне ответил: «Так Христос изволил». И я поверил в чудотворную силу молитвы Аввакума и связь его с Богом.

 

* * *

Но гонения от иных на Аввакума не закончились, и он снова засобирался в столицу. А я давно намеревался с одобрения отца Аввакума посетить дом родной, Марью с Григорием да братьев и сестёр. Так и поступил: батюшка протопоп в Москву, я в Дегтярёвку. А Дмитрий оставлен был храм, избу да хозяйку охранять.

Вместе с Аввакумом с попутным обозом добрался до стольного града, а дальше с возвращающимся купцами двинулся в родные края. И вот она, изба наша. Вхожу на подворье. Григорий что-то тесал топором. Обернулся на скрип калитки, глянул на меня и не узнал. И бородёнка у меня курчавилась, а раньше её не было, и одежда на мне церковная, чернецом я одевался по повелению Аввакума.

– Чего надобно, прохожий – Строго спросил отец.

– Иль не признал меня, дяденька Григорий? – Спросил я в ответ.

  • избы в этот миг отворилась и на пороге возникла Марья. Увидела меня, пригляделась и с криком «Ванечка вернулся!» кинулась ко мне и повисла у меня на шее. Она плачет, я плачу, Григорий головой мотает.

Всё семейство Черновых собралось за столом. Отец курицу зарезал, мать лапши наварила, пирогов напекла, по чарке медовухи выпили, я подарки, какие сумел накопить, раздал, потом чаю с медом напились ну и за разговором зá полночь просидели при светце.

– Ты насовсем к нам или как? – Осторожно спросила Марья и слезу смахнула ладонью.

– Ноне же и пойду, – ответил я. – Нельзя мне, должон я возвернуться; я служу у в храме у отца Аввакума, он меня божьему делу обучает. Обещал, что в дьяконы рукоположат, а там и в священники.

– Вот и ладно. Вернёшься священником, церковь в деревне построим, селом станем. – Заметил Григорий.

– Невесту тебе сыщем, не женат поди? – Добавила Марья.

– Нет, один я… Ладно, там посмотрим. А ныне мне в путь…

Пока я до Лопатиц добирался, Аввакума протопопом отправили служить в Юрьевец-Повольский (теперь Юрьевец Ивановской области). Я в Лопатицы пришёл – нет его нигде, моего батюшки; сельчане, что его гнобили да избивали и гнали, и на меня было набросились, но я не Аввакум смиренный, он хоть и силён был и телом и духом, но ударить в ответ насильника не мог, защищался только молитвой, считая, что не вправе он, слуга божий, кулаками махать. А я помахал, отбился, да на краю села у одних прихожан, что протопопу верили и ценили его, узнал, куда он подевался. И двинулся в Юрьевец-Повольский и там нашел его.

Он и Анастасия Марковна рады были моему появлению, встретили меня радушно.

– А что-то Дмитрия не видать, где он? – Спросил я.

Протопопица рукой махнула:

– Счастье своё нашёл Митрий наш. Под Юрьевцем в селе встренул вдовицу одну да прибился к ней. Отец Аввакум опустил его, благословя. Тако вот. А ты у себя в деревне никого не приглядел?

– Я, матушка, и не успел там ни на кого глянуть, окромя своих. Одарил их, чем мог, переночевал да наутро обратно к вам пустился. Я хочу отцу Аввакуму послужить. Такова моя стезя. – Ответил я.

– Ну-ну, Бог тебе в помощь. – Перекрестила меня протопопица.

В Юрьевце Аввакум не прослужил и двух месяцев. Здесь он снова проявлял свою суровость, настойчивость и беспощадность, преследуя всякое отступление от церковных правил. Минуло всего восемь недель, как, пишет сам страдалец-протопоп, «Дьявол научил попов, и мужиков, и баб, – пришли к патриархову приказу, где я дела духовныя делал, и, вытаща меня из приказа собранием, – человек с тысящу и с полторы их было, – среди улицы били батожьем и топтали; и бабы были с рычагами. Грех ради моих, замертва убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошеди умчали в мое дворишко; и пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору приступают, и по граду молва велика. Наипаче же попы и бабы, которых унимал от блудни, вопят: "убить вора, блядина сына, да и тело собакам в ров кинем!" Аз же, отдохня, в третей день ночью, покиня жену и дети, по Волге сам-третей ушел к Москве».

– Иди с ним, – послала меня Анастасия Марковна, – я тут справлюсь, а там ему твоя помощь понадобиться.

И я пошёл за Аввакумом, как за своей судьбой. В столице мы с Аввакумом Петровичем жили у его друга протопопа Казанского собора Ивана Неронова. Когда тот бывал в отлучке, протопоп служил в храме за него.

Аввакум был известен царю и дружил с его духовником Стефаном Вонифатьевичем. Протопоп в своей среде слыл учёным. Патриарх Иосиф начал «книжную справу» – исправление церковных книг. К этой работе привлекли и Аввакума.

В 1652 году Иосиф умер и патриархом по предложению Царя был избран Никон, бывший когда-то в приятельских отношения с Аввакумом. Никон тут же заменил «московских справщиков» церковных книг польскими книжниками, которыми руководил Арсений Грек, знавший греческий язык. Почему так произошло?

Аввакум, Иван Неронов и другие справщики считали, что редактировать церковные книги следует по древнерусским православным рукописям. А Никон настаивал на том, что надо брать за основу правки греческие богослужебные книги.

  • патриарх Никон собирался вносить исправления по древним «харатейным» книгам (харатья– древн. рус. папирус, пергамент, ю. ч.), но потом довольствовался итальянскими перепечатками. Аввакум же и прочие противники Никоновской реформы были уверены, что эти издания не авторитетны и имеют искажения. Протопоп подверг Никона жесткой критике с присущим ему темпераментом, изложив её в челобитной царю, которую написал вместе с костромским протопопом. Она не сработала: или не дошла до царя, или он передал её Никону.
  • начале еликого поста 1653 года патриарх Никон разослал по всем церквям «память» (указ) по которому в храмах при богослужении отменялись земные поклоны и вводилось троеперстное крестное знамение. Аввакум был уверен, что эти новые обряды есть измена истинному Православию и отческой вере, «безбожною лестью» и «блуднею ертическою». месте с костромским протопопом Даниилом они сочинили челобитную в защиту старого церковного обряда и подали ее царю. А он опять отдал её Никону. Ну и всё: после этого началось преследование Аввакума как активного противника Никоновской реформы, как бы возглавившего сторонников старины. сентябре 1653 года его бросили в подвал Андроникова монастыря.

Досталось и мне, пытавшегося защитить протопопа. Тщетно я кидался на обидчиков отца моего духовного: мог ли я одолеть тех вооружённых стрельцов, которые арестовывали протопопа? Один удар прикладом пищали и я, оглушённый, упал на землю и получил ещё несколько ударов сапогом под рёбра. Я закричал, что я – служка Аввакума, «Ах, ты служка его? – услышал я в ответ,– так на тебе ещё». И получил ещё и оказался в том же подвале.

Там просидел Аввакум с крысами четыре недели и первые три дня и три ночи «не евши и не пивши», а потом пытались увещевать его принять «новые книги», однако безрезультатно. «Журят мне, что патриарху не покорился, а я от писания его браню, да лаю, за волосы дерут, и под бока толкают, и за чепь торгают, и в глаза плюют» – писал протопоп. Он не покорился, и патриарх Никон велел расстричь его и лишить сана. Но царь Алексей Михайлович (Тишайший) заступился за него, и Аввакум Петрович был сослан в Тобольск.

Я только при нынешней жизни, читая «Житие Аввакума», разобрался, что к чему, а тогда я не мог понять, в чём причина раздора между Никоном и Аввакумом. Наедине с ним я спрашивал его об этом, и он мне с гневом и яростью, проклиная Никона, объяснял чуть не криком:

– Он погибель нашей вере уготовил, бес в него вселился, он хощет, чтобы мы крестились тремя перстами, как соль хватаем, а мы от Исуса Христа крест кладём пятиперстием! Два перста, вот, зри: этот – он поднял указательный палец, – указует на небо: там Исус, он наш, а этот, рядом с ним, – он поднял средний палец слегка согнул его в первой фаланге, – показует, что Исус – Бого-человек, был на земле, А три перста под ними сложенные вместе, – Аввакум сложил большой, безымянный и мизинец, – это святая троица, символ христианства, нашего православия – Бог-отец, Бог-Сын, Бог-Дух свят. А еретик Никон хощет Исуса называть Иисусом! И заставить нас молитися по-иному, по бесовским правилам, как в Риме и в Польше молятся. Никон пишет: «Не подобает во церкви метания творити на колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще же и трема персты бы есте крестились". И много еще чего хощет да не будет по ево, не уступлю, как иные протопопы, пущай хоть сгноит меня в остроге».

Я поклялся Аввакуму, что никогда не приму новых обрядов и до конца жизни не покину его. И когда его с женой и четырьмя детьми осенью 1653 года выслали в Тобольск, я пошёл с ними. Протопопица только родила младенца; больную, её погрузили на телегу. И все мы три тысячи вёрст тащились до Тобольска почти тринадцать недель телегами, водным путём и санями.

Я вот теперь думаю, почему Аввакум не победил? Да потому, что церковники-никониане начали жестоко расправляться с противниками реформы, казнили, языки вырывали, руки отрубали. Запуганные священники, видя тотальное нашествие жестокостей, сопровождающих внедрение новых обрядов, трусили, я так понимаю, смирялись и паству свою убеждали и склоняли к смирению и к необходимости принимать нововведения. Не в каждом священнике жил дух Аввакумов, не в каждом. А те, кто не смирялись, искали место, где можно было еще служить по старым обрядам, уходили, я бы сказал, в подполье.

Только устроились в Тобольске, местный архиепископ поставил Аввакума служить в церкви, а сам отбыл в Москву. И ссыльный священник ревностно служил, «браня от Писания и укоряя ересь Никонову».

Здесь на протопопа за полтора года было подано пять поклёпов – «Слово государево!».

Прицепился к Аввакуму с архиепископского подворья дьяк Иван Струна. Петрович мне строго наказал с ним не связываться, я домашними делами занимался, помогал протопопице, да в церкви прислуживал Аввакуму.

  • Струна к протопопову дьяку Антону, стал его пытать да мучить, а дьяк прибежал в церковь Аввакума, туда же явился и Струна с толпою. Дьяк Антон пел на клиросе. Струна схватил его за бороду. Аввакум замкнул двери церкви, повалили они с Антоном Струну на пол, связали его да ремнем отходили. Потом Аввакум принял у Ивана Струны покаяние и отпустил его с миром. А на прочих обрушил молитву, да так горячо и неистово, что они убежали, как сказал протопоп, «Побегоша, гоними духом святым».

Но недолго пришлось пожить нам в Тобольске: 27 июня 1655 года из Москвы прибыл новый указ, по которому Аввакуму с семьею предстояло отбыть под стражею в более строгую ссылку — на Лену, в Якутский острог.

Стали собираться в дорогу.

– Иван, – сказал мне протопоп, – тебе не след за нами тащиться. Я должен принять всё, что мне уготовано судьбой, а ты пошто будешь мою судьбу переживать? Останься здесь. Женись, дом построй, семьёю обзаведись, да веру старую блюди. Идти с нами я тебе не велю.

 

* * *

Аввакум отбыл, но дух его пребывал во мне. Такой же, как я, отстав от иного священника, сторонника старых обрядов, со временем и стал бы креститься никоновским трёхперстием, но я – нет, я всегда чувствовал присутствие около себя Аввакума. И вера моя была непоколебима.

А надо было жить. Добывать хлеб насущный. Протопоп велел мне оставаться при том храме, в котором он служил, но там был уже другой священник, который знал, что я сторонник Аввакума, поэтому ревниво присматривался ко мне. А я его обманывал, стараясь вести себя, как требует новый церковный устав, и осенял себя крестом, сложив три пальца, но перед этим мысленно восклицал: «Прости меня, Господи!» Дома же отмаливал свой грех перед иконами по-старому, поминая Аввакума. Но я тяготился притворством, считая его великим грехом, и подумывал о том, как бы мне изменить своё бытие.

Жил я в церковной сторожке; исполнял и эту должность – охрану храма. Для ночного бдения я должен был найти возможность выспаться днём, а ночью следить неусыпно, чтобы никакие лихоимцы не могли проникнуть в храм. Обязан я был также мести двор, топить церковные печи в холодное время.

Бывая свободным, что случалось редко, я снимал церковную одежду, вешал на гвоздь скуфейку, переодевался в обычную, крестьянскую, как в Дегтярёвке, одежду, брал рыболовные снасти и отправлялся на Тобол.

  • я был удачным, и когда возвращался с уловом, бабы провожали меня завистливым взглядом. То с лавочек меня окликали, то из открытых окон. А то и спрашивали: «Не продашь ли рыбицы, молодец?» И продавал, и это был удачный приработок, добавка к тем скудным грошам, которыми меня иногда великодушно одаривали поп отец Емельян или дьячок Евлампий.

И однажды иду вот так с уловом – хороших голавлей наудил с утра – и окликает меня женский голос из окошка. Поднимаю глаза – и всё: обмер, как в синь озёр окунулся; стою и смотрю, такой свет небесный из её глаз на меня льётся – Господи помилуй!

– Здравствуй, Ваня! – говорит мне она из окошка. – Как улов?

А у меня язык не поворачивается, что сказать, не знаю. Поднял руку с куканом, а на нём три голавля, – во, гляди, мол.

– Хороши, – говорит, купила бы, да не на что.

– Бери даром, говорю сипло, разволновался сильно, – мне не жалко для тебя.

– Ин быть тому, возьму. Ушицу приготовлю и пирог испеку. Приходи вечером, угощением отплачу.

Я протягиваю ей голавлей в окно и слышу как бы одобрительный голос Аввакума: «Вот и нашёл ты свою суженую. Благословляю!»

Тряханул головой и спрашиваю:

– А как тебя называть, красавица?

– Агатой кличут, – слышу в ответ.

– Нынче в храме службы нет, но есть дела. Как отец Емельян отпустит, приду, коли не шутишь.

– Я знаю, ты у Аввакума служил. Я у него исповедовалась и причащалась, а теперь туда не хожу, у нас своя молельня. А ты теперь-то что ж, на новые обряды перешёл, старые оскверняешь?

– Неча нам тут на улице разговаривать. – озлился я. – Для себя в сторожке молюсь по-старому. Я от Аввакума не отступлюсь.

– Так нельзя, Ваня, грех большой.

– Вечером побеседуем, Агата, живёшь небогато. – Сказал и пошёл. – А сердце-то заныло.

Она вслед засмеялась:

– Небогато, да праведно. Ну, приходи, ждать буду…

  • день я истомился в ожидании вечера. Но и сомнения мучили: идти или не идти к Агате. Пал на колени в сторожке перед иконой Богоматери, подаренной мне на прощанье Аввакумом, и молился усердно. Потом, к вечеру, подмёл церковный двор, оделся в храмовое повседневье своё, скуфейку на голову и пошёл-таки к ней и никогда об этом потом не пожалел.

А она у окна, смотрит на улицу, ждёт меня, стало быть. Я подошёл, перекрестился пятиперстно, низко поклонился ей.

– Вот, – говорю, – пришёл, как просила.

Она тихо засмеялась, как колокольчик серебряный зазвенел:

– Заходи, коли так. Только калитку за собой затвори…

Повечеряли мы славно, накормила меня Агата вкусно, давненько я так не едал. Я похвалил её стряпню, ну, и беседовали долго за чаем. Я поведал ей, что вынужден служить никонианцам, как таюсь от Емельяна и Евалампия, что в тягость мне эта служба. И ещё рассказал ей, откуда я, где рос, как ушёл из дому и скитался с разбойничками, как образумил меня Аввакум и прилепился я к нему, и как хотел идти с ним до конца, но он не взял меня с собой и велел здесь устроить свою жизнь.

Всё я выложил ей про себя, как на исповеди, не знаю, на кой я это сделал, никто меня за язык не тянул.

– И вот, теперь я маюсь здесь, никак не обрету покоя. А ты с кем и на что живёшь?

И она рассказала мне о себе, что она, хоть и молодая, уже вдова как целый год; мужа её, казака сибирского инородцы таёжные убили, когда он на охоту ушёл с дружком; что хозяйство у неё небольшое и управляется с ним она сама, да на дворе у воеводы прислуживает его жене, стирает и на кухне помогает, тем и живёт, и что когда на реке бельё полоскает, меня часто видит за рыбалкой.

Тут я глянул в окно – темнеет на дворе, пора бежать к церкви, в колотушку сторожа стучать. Распрощался с Агатой и скорее к себе. Она только и успела сказать, чтобы пришёл завтра пирог рыбный доедать.

И стал я часто захаживать к Агате, когда рано утречком, когда к вечеру, приносил ей свой улов, боле

 

112

никому не продавал. У неё была богатая божница, мы читали перед ней утренние и "На сон грядущим" молитвы, я помогал ей по двору, в огороде, еду для кур готовить…

В общем, однажды я сказал ей:

– Вот что, Агата, милая, мне некого послать посватать тебя. Я сам тебя сватаю: будь моей суженой, не откажи пойти со мной под венец.

– Я согласна, – просто ответила она и улыбнувшись обняла меня, и мы поцеловались впервые.

– Как же нам повенчаться, – задался я вопросом вслух, – у отца Емельяна что ли?

– Ни за что! Никогда не пойду под венец по ереси Никоновой, по безбожной лести, как обличал его Аввакум на своих проповедях. Наш отец Никифор повенчает нас в молельной избе нашей. – Сказала Агата.

Но не скоро пришлось нам повенчаться.

 

* * *

Углядел-таки дьячок Евлампий, как я молюсь в сторожке, донёс отцу Емельяну. Тот велел Евлампию привести от воеводы двух стрельцов, и когда они явились, вызвал поп меня к себе:

– Кощунствуешь, щенок Аввакумов?! – Вскричал он. – Не хощешь принять новые обряды патриаршие?! Дайте ему пятьдесят плетей и отрубите указательный и средний пальцы, дабы не было ему чем кощунствовать!

Силушка моя была жива во мне, разметал я стрельцов и кинулся вон из храма и побежал, куда глаза глядят. И налетел на всадников воеводиных. А сзади уже, нагоняя меня, орал Евлампий:

– Держите вора! Вяжите его!

 

113

 

И повязали меня, и пороли нещадно, а Евлампий при каждом ударе кричал:

– Отрекись от Аввакума!

Когда кончили хлестать, Емельян спросил:

– Отрекаешься? Покайся, грешник!

– Никогда, ни за что! – Прохрипел я в ответ. – И поднял правую руку с двумя перстами.

– Всыпьте ему ещё столько же! – Взвизгнул Емельян, сплюнул мне на спину и ушёл.

Я получил ещё пятьдесят плетей и лишился верхних фаланг на двух пальцах, пожалели, наверное, себя, чтоб я мог держать метлу и топор.

Меня отволокли в сторожку и бросили на топчан. И дьячок прошипел с порога:

– Кайся, Иван, пащенок Аввакумов, кайся, не то – смерть! – И хлопнул дверью.

  • должен был вечером прийти к Агате. На дворе у воеводы она слышала, как стрельцы похвалялись расправой с прихвостнем Аввакумовым, и как орал он, когда они ему два пальца оттяпали, чтобы не мог креститься по-старому. Она поняла, что это обо мне. Вечером, пока в церкви шла служба, она пробралась ко мне: ох и ах, что они, подлые бесы, с тобой сделали, Господи, накажи их! Перевязала мою руку своим платом, утешала меня, как могла. Ночью, когда всё вокруг стихло, я взял с собой Аввакумову иконку и, опираясь здоровой рукой на плечо Агаты, ушёл к ней.

Она омыла мне спину и пальцы, помазала их чем-то, приложила подорожник и крепко перевязала. Помазала и спину, дала мне чистую рубаху, уложила в постель, дав мне выпить какой-то настойки. И я уснул. Божница Агаты пополнилась подарком Аввакума.

 

114

Агата выхаживала меня две недели. Я окреп и воспылал местью. Она уговаривала меня: не ходи туда! Но я пошёл, прихватив крепкую дубину.

Явился в храм, отстоял службу, крестясь обрубками. А потом, когда Емельян хотел приступить к проповеди, взлетел на паперть, оттолкнул его и прочитал свою проповедь, подражая Аввакуму и кляня ересь Никонову. Сейчас уже всё и не упомню, но я кричал, что Никон еретик, грешник, бес, отступник от Бога, заставляет нас молиться щепотью и ходить против солнца при венчании и крестном ходе, что надо молиться и творить обряды по-старому, как учил нас здесь, в этом храме протопоп Аввакум, сосланный за это вглубь Сибири, и молиться, как молился наш Господь Исус Христос! И принялся я дубасить попа и дьячка, пока оба не свалились на пол, а народ, видя и слыша это, ринулся вон из храма. Я пропел «Отче наш», перекрестился на образа и вышел вон, отбросив дубину.

Меня не искали, наверное, не знали, где искать, а сторонники Аввакума, горьким опытом учёные, не могли меня выдать. Агата отвела меня в большую избу, где тайно справляли церковную службу старообрядцы со священником отцом Никифором. Молились тихо, без громкого пения.

Я узнал, что отец Никифор отправил опытных охотников в тайгу разведать место, где можно построить скит и там поселиться старообрядцам, чтобы жить обособленно, не соприкасаясь с грешным миром никонианства. Никифор нас и повенчал с Агатой, и свадьбу сыграли скромную: нанесли еды всякой гости, а питие – квас на берёзовом соке да кисели ягодные, да пиво.

Недолго пожили мы с Агатой в её доме в радости и в

 

115

любви. Разведчики явились из тайги, доложили, что отыскали хорошее место для скита, что там можно и землю пахать, и скот пасти. И вода есть, только место это далёконько от Тобольска.

– Но это и хорошо. – Сказал я, будучи на встрече с ними. – Чем дальше от супостатов, тем легче и спокойнее жизнь.

Кончался июнь. Стали отбирать добровольцев-строителей. Я попросился первым. Агата меня благословила. Отец Никифор отслужил молебен, и мы тронулись в путь. Через пару дней были на месте.

Начали расчищать площадь, валить лес, в общем, взялись за дело.

– Поспеем ли к Покрову?– Усомнился один из нас.– Надо бы до праздника к своим вернуться.

– Там посмотрим! – Успокоил я его.

Через пару недель поняли, что быстро скит не построить.

– Будем зимовать, – Сказал я за трапезой. – Надо рыть землянки на скорую руку, до весны скит построим. Кто не хочет, может уходить.

Ушли трое. Я набрал команду охотников, и мы не голодали. Хлеб ели экономно, пекли его в печи, которую сложили из камней и глины в большой землянке, где и молились, и трапезничали, и спали вповалку.

К середине весны наш деревянный кремль был готов. Обнесённый частоколом, он состоял из просторной избы, где будем собираться на общую молитву и трапезу, и семи срубов под жилые избы, которые, по нашим расчётам, должны будут достроить, с нашей, конечно помощью, те, кто поселится в них. Для отца Никифора, по его просьбе, отгородили угол в общей избе.

 

116

Порешили так: трое, я в том числе, отправляемся за желающими жить в скиту, остальные продолжат строительство, раскорчевку леса вокруг поляны под посев озимых.

Шли два дня. На третий день под утро вышли к Тобольску. Обошли заставу, по сонным улицам добрались до своих домов.

Калитка у ворот дома Агаты – настежь, дверь в доме – настежь. У меня сердце застучало в тревоге.

– Агата! – Закричал я, предчувствуя недоброе и вбежал внутрь. Оглядел углы и стены. Меня встретила тишина и пустота.

Я сел на крыльце, обхватив голову руками. Что делать? Куда идти? Где её искать? Может, на реке бельё полощет? Я радостно вскинулся. И тут скрипнула калитка. Ну, конечно, она пришла!

– Ага!.. – Застыл я на полуслове. Во двор вошла соседка Агаты бабушка Милана.

– Милай! – Помахал она мне морщинистой ладошкой. – Подь-ка сюды, что скажу. – Я подошёл и она зашептала. – Агату твою сын воеводин уволок. Она вырывалась, а он тащил её и кричал, что она ему будет и порты стирать, и пироги печь и ночью его ублажать. Вона как. Он тута, пока ты пропадал, часто под окнами вертелся, всё звал её к боярыне, а Агата отказывала ему. А надысь он нагрянул сюда с двумя стрельцами, они её и уволокли силком, спаси и сохрани её Господь! – Она перекрестилась по-старому и тяжело вздохнула.

Я знал привычку боярского двора: пообедают и спят вповалку, да и все так в городе поступали. И решил в это время проведать двор воеводы. Дождался часа нужного,

сунул за пояс под кафтан топор, с которым работал на

 

117

стройке скита, и пошёл наугад за любимой своей.

Шёл не крадучись – пусто кругом, только храп из окон доносится. У ворот воеводиных дремал стражник на скамейке с секирой. От шагов моих он вздрогнул и открыл глаза. Но взяться за секиру и закричать не успел, я оглоушил его кулаком по темечку. Заглянул за ворота во двор, а моя Агата несёт от колодца вёдра на коромысле к котлу на очаге, а рядом с ним бадья с кучей белья.

Я махнул ей рукой: давай, мол, скорей, она сбросила коромысло с вёдрами наземь и кинулась ко мне. Мы обнялись.

– Тихо, тихо, не кричи… Бежим! – И немедля выскользнули за ворота.

– Куда? – Кричит она на ходу.

– В скит!

– Надо ж взять чего-ничего.

– Не успеем, погоню наладят.

– Ну, самую малость!

– Давай!

Забежали к Агате, навязали пару узлов, я сунул в торбу свою иконку, хлеб засохший и – вон.

На опушке тайги услыхали конский топот. Оглянулись – погоня.

-Быстрей! – Закричал я и потянул Агату за руку. Едва мы углубились в чащу, как сзади грохнул выстрел – один, другой. Пули шорхнули мимо, срезав с кустов ветки. Агата охнула и упала, зацепившись за корягу. Я подхватил её узел.

– Торопись, люба моя! Нам бы только успеть до оврага, а там нырнём вниз и кустами уйдём, им нас в чаще не найти.

Снова бухнули пищали, и снова пули шорхнули по кустам.

118

– Бросаем узлы, их издали видать, уцелят, не дай Бог!

– Погодь! Икону и хлеб…

– Да со мной всё, скорей, пока они пищали перезаряжают… Вон и овраг уже, ну же! – И вот он, овраг. Прыгай!

Глухо ударили два выстрела. Агата охнула и осела на краю оврага. Кофта на ней была бе-ла-я!!! Я подхватил её на руки и ринулся в овраг. Там, внизу, у ручья, я наклонился к ней:

– Вставай, Агатушка, надо дальше бечь.

Она едва прошептала мне:

– Больно…

Я почувствовал что-то мокрое в ладони, которой поддерживал её за спину. Глянул: Господи, кровь!

– Идём, Ваня, сейчас, идём, – прошептала Агата и уронила голову набок. – Я поднял её на руки, лёгкую, как пёрышко, и понёс вдоль ручья сквозь густую чащу кустарника. Ни сверху, ни позади погони не слышалось.

– Пить! – Прошептала Агата.

Ещё несколько шагов и овраг кончился родником, из которого вытекал ручей. Я посадил Агату на склоне, прислонив её к берёзке. Чем водицы зачерпнуть? Я набрал воды в ладони, понёс к ней, половину пролил, черпанул ещё раз, поднёс к губам:

– Пей, родная.

Она сделала два глотка, вздохнула едва, прошептала:

– Помираю я, Ваня.

– Да что ты, Агатушка, сейчас перевяжу тебя.

Оторвал у её нижней юбки подол, свернул её косынку и положил на рану, а подолом обвязал Агату и стянул концы на груди крепко.

 

 

119

Она снова попросила пить. Я спустился к роднику и только тут увидел то, что не разглядел с первого раза: на обломанной ветке в листве висела берестяная кружка. Быстро зачерпнул воды и выпил залпом полную кружку. Потом снова набрал воды и отнёс Агате.

– Вот, испей.

Она сделал несколько глотков.

– Больно… В спине…

– Дай-ка я погляжу, ляг на бочок.

Я вспомнил, что у меня же на боку торба висит и в ней нож есть, с которым я не расставался ещё с бродяжных времён. Вон как погоня память отшибла.

Открыл рану, осторожно ввёл в неё нож. Вот она, близко, свинчатка пищальная.

-Терпи, Агатушка, молись. И стал пытаться подковырнуть пулю. Агата стонала, закусив запястье. Наконец, с третьей попытки мне это удалось. Я поднёс ладонь с пулей к её глазам:

– Вот, гляди, боль твоя. Теперь тебе полегчает.

– Это смерть моя, Ваня. – Промолвила она тихо.

– Господи! – В сердцах глухо рыкнул я. – Что мне приложить к ране, какую траву?!

– Листья дуба, – подсказала Агата еле слышно.

Я поднялся наверх, на краю оврага увидел молодой дубок, нарвал листвы и кинулся к роднику. Сделал все, как надо, затянул узел снова так туго, что Агата охнула.

– Давай-ка, родная поедим хлебушка с водицей на дорожку.

– Не хочу. Оставь меня здесь.

– И тебя ночью звери растерзают. Давай-ка перекусим и пойдём.

– Я не смогу.

 

120

– Тогда я тебя понесу. Дорога долгая, ночевать будем в тайге. Ночь переждём, а там видно будет.

Я принёс воды, отрезал кусок хлеба, намочил его, поднёс к губам Агаты:

– На, попробуй пожевать чуть-чуть.

– Она отвела рукой хлеб:

– Поешь сам.

Я поел, вернул на место кружку, поднял Агату на руки и тронулся в путь. Я нёс её и молился, и думал: «Если бы сейчас рядом был Аввакум, он исцелил бы Агату силой своих молитв. Господи, дай силы моим молитвам, спаси мою жену!»

Начало смеркаться. Надо найти место для ночлега. Я остановился у огромной ели; нижние ветви её касались земли. Я аккуратно забрался с Агатой под ель, прислонил её к стволу. Она была в забытьи. Потом выбрался наружу, наломал лапника у молодых ёлок, сделал ложе под елью и уложил на него жену, позвал тихо: «Агата, Агата!» Она не отвечала. Положил ладонь на её лоб – он пылал огнём. Что делать? Ни еды, ни воды, фляжка глиняная осталась в одном из узлов, да всё добро брошено там, за оврагом.

Я развёл под елью маленький костерок, чтобы искры не долетали до нижних ветвей, достал икону Богородицы, поставил её к стволу, встал на колени и принялся молиться, пока усталость не сморила меня в сон. Тогда я снова пощупал лоб Агаты – жар не спадал. Лёг около неё и уснул тут же. Проснулся от ударов грома. Над тайгой бушевала гроза. Угольки костерка светились едва, малиново угасая.

– Ваня! – Вдруг услышал я не шёпот, а тихий стон Агаши. – Пить!

 

121

Я вынырнул из-под ели и подставил под струи дождя шапку, положив её на траву, а сам сложил ладони ковшиком и стоял так долго, пока что-то не набежало в них с неба. Влез под ель, наклонился к жене:

– Вот, Агашенька, милая, где твои губы, омочу их водицей. – В тьме нашёл её губы, влил всё, что осталось в ладонях, потом вылез за шапкой. В ней ничего не оказалось, но она промокла насквозь. Я попытался отжать воду в приоткрытые губы Агаты, и, кажется, мне это удалось, потому что она простонала:

– Всё… Хва… – И опять забылась.

Промокший насквозь, я едва дождался рассвета, и лишь солнце взбежало на верхушки деревьев, я выбрался наружу. В трёх шагах от нашего убежища в маленькой низине блестела большая лужа. Слава тебе, господи!

Я нырнул под ель, попытался разбудить Агату:

– Люба моя, много воды рядом с нами! Напьёмся, хлебушка поедим и пойдём дальше. По пути есть озерко малое, я рыбки наловлю, у меня снасть припасена, лук смастерю, дичи набью, не пропадём! Агашенька, очнись, очнись, милая! – Я потрогал её лицо – оно пылало жаром. Дышала она тяжело, со всхлипом.

Я сломил пару веток и стал её обмахивать. Она, не открывая глаз, улыбнулась слегка и прошептала:

– Ветерок… – И снова впала в забытьё.

Я донёс Агату до лужи, зачерпнул полную шапку воды и попытался её напоить. Вода текла по её лицу, губ она не размыкала. Тогда я омыл ей лицо, и она открыла глаза, приоткрыла губы. Я снова зачерпнул воды и она напилась.

Она молчала, ни звука я не услышал из её уст. Тогда я умылся сам, напился из лужи. Поднял её на руки и понёс.

 

122

Через несколько шагов она вдруг подняла правую руку и обхватила меня за шею.

– Ух, ты, радость моя! Держись! – Я прибавил шагу.

Так я шёл с ней, наверное, полдня, ориентируясь по солнцу. Скоро должно быть озеро, вон, за тем холмом, на котором росла огромная сосна.

Вдруг Агата странно дёрнулась, вздрогнула на моих руках, её рука плетью повисла на моём плече и ладонь стучала мне на ходу по лопатке. Я, задыхаясь, внёс её на холм и опустил на землю.

  • Агата, Агата, Агашенька! – Беспомощно взывал я под сосной.

Наклонился, приник ухом к её груди. Тишина, я не слышал её сердца, только моё стучало в виски. Я закричал, завыл волком… и не знал, что делать. Сидел и рыдал, держа в своей руке её ладонь, пока она не остыла. Я сложил её руки на груди и снова сидел молча и молился.

Наконец я решил, что похороню Агату здесь, на холме, а у озера под холмом построю избушку и буду жить возле её могилы до конца дней своих. Но как же я похороню её без православного обряда погребения, без отпевания священником?..

Вот этот момент вспыхнул в моей памяти, когда я в госпитале вышел из комы, и память всех жизней всколыхнула моё сознание. И я теперь, в моей последней жизни ночью душу свой скорбный крик по Агате в подушке…

* * *

Но продолжу…

Я опустился на колени, подхватил тело Агаты… и не смог встать. Нет, до скита одному идти полтора дня, с ней не дойду.

 

123

Тогда начал топором рыть могилу, вырубая встречающиеся корни сосны, руками выбрасывая землю; через пару локтей копать стало легче – пошёл песок. Близился вечер. Наконец, я решил, что могила достаточно глубока. Настелил на дно лапнику, аккуратно опустил тело Агаты на дно, поцеловал её в лоб и в губы, плотно накрыл толстым слоем хвои. Кидал вниз землю горстями, плакал, и рождался у меня план мести.

Я вернулся в скит. Один из моих попутчиков пришёл с частью старообрядцев из Тобольска, с ними был и отец Никифор; я рассказал всем о случившемся с нами, попросил отца Никифора отслужить панихиду по убиенной рабе Божией Агате. Меня накормили, и я, измученный всем, что обрушилось на меня, лёг в углу общей избы и провалился в сон.

И привиделась мне Агата незабвенная моя. Сидит она у открытого окошка в своей тобольской избе, улыбается и жалостливым голосом говорит: «Ваня, что же ты меня оставил одну. Мне одной в моём доме холодно. Приходи скорей ко мне, любимый…»

Я проснулся резко, как от толчка. Только начало светать. Отец Никифор негромко читал утренние молитвы перед образами. Моя икона, которую я отдал ему сразу, как пришёл, уже стояла в божнице. Я стал собираться. А, собственно говоря, что мне собирать? Топор за пояс да нож и пошёл.

– Далёко, Иван, идти решился? Не помолясь? Грех это.

Я поведал ему о своём сне, сказал, что надо вернуться к могиле, поставить крест.

– Ты помолился да поел бы на дорогу. Читать умеешь?

– Аввакумом обучен, псалтырь и часы читал в храме у него.

124

– Вона как, ну, тогда на, почитай, – он протянул мне молитвенник, – а я Дуняшу попрошу подать тебе брашно. Да вертайся скорее, соберёшь охотников, дичи да мясца лесного добыть надобно. Скоро народу прибудет многонько.

До холма, на котором упокоилась моя Агата, добрался быстро, засекая по пути зарубки на деревьях, чтобы обратно не плутать. Пал на колени перед могилой, помолился и занялся тем, за чем пришёл.

Срубил неподалёку от холма молодой дубок, обтесал его, как надо, сверху отрубил часть на перекладину, вырубил аккуратно, помогая ножом и примеряясь, пазы, чтобы перекрестье сошлось плотно, и стал высверливать ножом отверстия под пробку. Потом выстругал из ветки липы пробку и загнал её плотно в крест: порядок. Затесал конец креста и вогнал его в могильный холм в ногах Агаты. А он уже осел немного. Я нарезал дёрну и обложил им могилу.

– Ну вот, Агатушка, и крест для тебя, и отец Никифор панихиду по тебе справит. Спи спокойно, лада моя незабвенная. – Сказал я вслух, прочёл молитву за упокой и спустился к озеру.

Там достал из торбы один из пирогов, которыми меня на дорогу наградила Дуняша, умял его с устатку, напился водицы озёрной, сел на берегу, обхватил голову руками и стал думать думу свою.

  • меня с панталыку просьба отца Никифора заняться охотой. Я жаждал мщения и рвался в Тобольск выследить гада и поквитаться с ним за Агату. Как я это сделаю, я ещё не знал, но решил, что порешу его обязательно.

«А что бы на это сказал Аввакум?» – вдруг стукнуло

 

125

мне в голову. Он, наверное, напомнил бы мне заповедь Божию «Не убий!» И «Любите врагов ваших». Как же я могу его любить, супостата? За что любить? И кто его накажет за смерть Агаты? Может быть, и не он стрелял? Ну и что? Он приказал стрелять, это его пуля убила её.

Я замотал головой, пытаясь стряхнуть с себя тяжесть моих сомнений. Нет, их и не может быть: я покараю супостата, коли Господь до того не покарает.

Нашёл я на берегу камень и принялся точить об него топор и нож; точу и думаю, точу и думаю, куда идти, что делать. Вот что! Надо вырезать имя Агаты на кресте. Нож острый, справился с этим быстро. И пока вырезал буквы на поперечине креста, продолжал думать о том же. Так до ничего не додумался и в сердцах швырнул нож в ствол сосны. И лезвие туго впилось в дерево. Вот она, подсказка!

Я с трудом выдернул нож, отошёл и снова метнул его. И опять он воткнулся в сосну. И я в приступах отчаянья и вспыхнувшей злобы, помню, метал и метал нож, и всякий раз он остриём впивался в тело сосны.

Снова наточил нож, потом нашёл дубок, срубил его и сделал из него знатный лук, вспомнив навыки юности. Тетиву вырезал из сыромятного ремня, который взял в скиту. Наготовил стрел, под колчан приспособил торбу и пошёл вокруг озера высматривать дичь. Удалось подстрелить селезня.

Вернулся к камню, развёл костёр (кресало, кремень и трут всегда носил с собой, сухой травы и сушняка рядом полно), запёк птицу, как бывало, съел половину с пирогом, остатки сунул в торбу, поднялся к могиле, поклонился Агате, прочёл молитву и пошёл в Тобольск.

По пути, уже вблизи Тобольска, добыл глухаря,

 

126

  • его к поясу. Скоро вышел к реке, как раз к тому месту, где часто ловил рыбу для Агаты. Омыл лицо и руки, присел на бревно и задумался: куда идти? С дальней мойки доносился женский смех.

Вдруг за спиной моей всхрапнул конь и переступили копыта.

– Эй, охотник, птицу не продашь?

Я от окрика поднялся резко, оглянулся и замер: вот он, передо мной, убийца Агаты, скалит весело зубы, красавец. И конь под ним борзый.

– Не продаю, меняю. – Ответил я и почувствовал дрожь во всём теле: вот она, минута расплаты! И ощутил в ладони рукоять ножа.

– А на что меняешь, говори, может, и столкуемся.

– Я тебе глухаря убитого, а ты мне свою жизнь за жизнь убитой тобой жены моей Агаши.

– А, так это ты, протопопов приспешник! – Он

потянулся к сабле, отвернув от меня голову, и я увидел его белую шею. И в тот же миг метнул нож. И он вонзился в неё глубоко, по самую рукоять.

Всадник даже не вскрикнул, даже не повернул голову в мою сторону; только ткнулся ею в гриву коня и захрипел. Конь нервно переступил копытами.

Я подскочил к нему, выдернул нож, поднял с травы лук и быстро пошёл к лесу. И уже за деревьями услышал женские крики. Я перекрестился: «Прости меня, Господи!»

Через два дня добрался до скита. В нём уже прибавилось народу: прибыл обоз с переселенцами. Скит теперь напоминал жилое поселение: ржали кони, мычали коровы, блеяли овцы, кричали дети…

Я подобрал артель охотников, и мы стали добывать для нашей общей кухни лесное пропитание, а также

 

127

сдавать нашему скорняку шкуры пушного зверя. Их будем менять при случае в Тобольске на ярмарке на необходимое нам.

Шло время. Я втянулся в жизнь скита, помогая, когда не был в тайге, отцу Никифору исполнять церковную службу. Но Агаша звала меня, являясь в сновидениях.

И я решился. Нашёлся среди нас кузнец Парфён; мы помогли ему построить кузню, а всё, что нужно ему для кузнечного дела, он привёз на телеге. Не он один прибыл с конём; мужики привезли не только скарб, но и прочее, необходимое в жизни.

  • для задуманного дела нужны были две дверные петли и гвозди. Класть сруб я научился у мужиков, пока мы строили скит.

Парфён сказал:

– Сделаем. – У него нашлась железная полоса, но попросил нажечь угля для горна.

Я стал на время углежогом. В общем, отковал он мне дверные петли и штыри для их смыкания, и гвозди.

Сказал отцу Никифору, что ухожу, но обязательно вернусь, как сделаю задуманное, к сезону охоты, и попросил отпустить со мной плотника Анкудина, он согласился мне помочь. И повёл Анкудина за собой к заветному озеру.

И вот я на холме у креста под сосной, пал перед ним на колени:

– Здравствуй, Агата. Я пришёл. – А слёзы льются, удержать их нет сил. Встаёт она передо мной, как живая, только руку протяни и коснись её, любимой моей Агаты…

Анкудин смотрит, ничего не понимает. Он знал Агату по нашим встречам на молебнах в Тобольске.

– Иван, а кто здесь? – Спросил он меня.

 

128

– Агата.– Коротко ответил я.

– Ох, упокой, Господи, душу рабы… – Зашептал плотник.

– Я хочу здесь у озера избёнку поставить. Буду тут жить, охотиться для скита, а вы станете приходить или приезжать за добытым. Меха можно продать в Тобольске на ярмарке и купить, всё, что будет надо для скита: соль, сахар, ружья, свинец…

– А ружья-то нам зачем?

– На крупного зверя охотиться, от врагов защищаться.

– Каких врагов?

– Ладно, давай решать, где избу ставить будем.

Анкудин оказался мужиком толковым. Он сказал, что избу желательно поставить ближе к воде с одним небольшим окном, выходящим на воду. Чтобы косолапому с воды не захотелось в избу лезть.

– Но допрежде всего, Иван, надоть печь сложить, а начать с шалаша или землянки, где мы с тобой будем ночевать. В общем, давай искать камни для печи и глину.

Каменную осыпь, нам повезло, нашли у второго холма за озером. Камней наносили, сколь надо, как сказал Анкудин. Нашлась и глина у подножия Агатиного холма. Ночевали мы в шалаше, сложенном тут же, у озера. Перед шалашом разводили на ночь костёр. Анкудин прихватил с собой небольшой котёл. В нём мы варили и уху, и птицу, и зайчатину – всё, что я добывал для нашего пропитания.

Анкудин сложил печь знатную, только нечем было закрывать её, чтобы дым из печи в избу не шёл. Но он сплёл из тальника заслонку и обмазал её глиной, Ею будем прикрывать загнеток, здесь не так жарко. Печь готова, мы её опробовали, протопили. И взялись валить лес для избы.

 

129

Всё нам дала тайга. Даже мох нашли на замену пакли, что кладут меж брёвен. Тяжело пришлось с дверью. Брёвна на доски мы не пилили – нечем было. Мы раскалывали их дубовыми клиньями. Доски получались толстые и грубые; как могли, обтёсывали их топорами, в общем, сколотили мы дверь, прибили петли и навесили её. Потолок в избе положили, как и пол, целиком из брёвен, обтесывая их с боков. Бревенчатой же настелили и крышу. Меж брёвен промазали всё глиной. Окно снаружи забили берёзовыми брёвнышками с просветом в палец. Хороша изба вышла, благодарствую, Анкудин!

Уже холода пошли, листва с деревьев полетела. Но изба стоит, дров наготовлено. Протопили печь, переночевали в тёплой избе, а наутро, помолясь, отправились в скит.

Я поднялся на холм, поклонился могиле:

– Прости, Агатушка, я вернусь.

Мы добрались до скита как раз к празднику Покрова Богородицы. Постояли, помолились в общей избе, прослушали службу, отобедали в трапезной. Поселился я в кузнице. Парфён с семьей жил в отдельной избе, которую ему сложили как раз к Покрову рядом с кузницей.

Рано утром меня подняли мои артельщики, и мы отправились в тайгу за добычей. Жизнь моя в скиту продолжилась. За всеми печалями и радостями я не забывал об Аввакуме.

Через пару недель мы вернулись, сдали добычу старосте, и моя артель стала готовиться к новому походу в тайгу. Я сообщил отцу Никифору, что ухожу к могиле Агаты, буду там жить у озера отшельником и прошу присылать ко мне каждые два месяца людей за всем, что я добуду для скита, дорогу Анкудин знает, по зарубкам

 

130

доведёт. А мне чтобы привозили только муки, коли будет лишек, да соли…

Дали мне на дорогу кое-что из пропитания, погрузили на сани, лыжи вручили, и пошёл я по первоснежью к Агатиному озеру, волоча сани за собой. Да, и щенка мне в сани положили лобастого, с крупными лапами – большая, знать, вырастет псина.

Так и жил я отшельником возле могилы моей Агаты восемь лет, изредка появляясь в скиту. Он разросся, расчистили поляну и опушку леса под поле, хлеб сеяли, просо, гречиху, горох, развели огород, коров и свиней. Церковку сложили – жизнь наладилась тихая.

Всё ладно было и у меня. Сплёл небольшую сеть, рыбу ловил: летом коптил, зимой морозил и складывал в пристройке. Ловил в капканы лис и зайцев, соболя и куницу, белку бил из лука. И пёс Бушуй меня сопровождал на охоте и охранял от всякого зверья. И досуг мой был один – молитва: о здравии Аввакума и Анастасии Марковны со чадами, моих в Дегтярёвке, не знал, живы ли они, за упокой Агаты… В снах она мне больше не являлась… За добытым мною в тайге и в озере приезжали из скита, я ходил туда на молебны по праздникам. Как узнавал о праздниках? Мне весточку присылал отец Никифор: через сколько дней прийти надо.

Прошло восемь лет с того дня, как я расстался с Аввакумом. И вдруг в скит дошла весть, что он возвращается вроде бы как с разрешения самого царя в Москву и нынче зимует в Тобольске.

Я как раз пришёл в скит с моим заматеревшим псом Бушуем. Он вырос грозным, огромным, его волки боялись и обходили мою заимку стороной.

Я вернулся на озеро, прибрался в избе, припёр дверь

 

131

толстым колом, поднялся на холм, помолился на коленях у креста, сказал:

– Прости, Агатушка, должен я уйти к Аввакуму, он зовёт меня. А ты всегда будешь рядом со мной, в сердце моём. Прости и прощай. – Встал, поклонился, осенил себя крестным знамением и пошёл в Тобольск.

А пса Бушуя я оставил в скиту у Парфёна; привязал его к кузнице и приказал, он меня всегда понимал и слушал:

– Вот твой новый хозяин. А я ухожу. Служи ему верно, как служил мне и не забывай меня. И потрепал его по загривку на прощание…

 

* * *

Ранним утром, когда едва светало, минуя заставу, я прокрался к дому бабушки Миланы в надежде, что она ещё жива, и толкнулся в её калитку. Она отворилась – хозяйка, слава Богу, ходила по двору и раздавала курам корм.

Она обернулась на скрип, приставила ладошку ко лбу:

– Ктой-то там? Ты зачем сюда пришел? А ну, сейчас хозяина позову…

– Бабушка Милана, это я, Иван!

– Батюшки-светы! – Всплеснула она руками. Никак Иван! Где же вы пропали, анчутки, али в скиту жили? А где же Агата, не с тобой разве? Зайди-ка в избу, расскажи.

Я рассказал Милане не всё, только как бежали с Агатой со двора воеводского, как преследовали нас и смертельно ранили Агату, как она умерла у меня на руках, как похоронил я её в тайге на холме у озера, как жил потом в скиту и в своей заимке. Рассказывал и сам не сдерживал слёз. А Милана только охала, крестилась и шептала молитвы.

132

– Вона как! – Вздохнула она тяжко, когда я закончил. – А тогда слухи ходили, что Агата убегла с тобой в тайгу, да там и сгинули вы оба. А потом сына его, воеводы нашего, который домогался Агаты, кто-то у реки зарезал. Так-то вот. Кто это сделал – так и не нашли, как в воду канул. А таперь-то ты куда ж?

– Мне бы Аввакума найти, он у вас, слух был, зимует нынче.

– Ага, ага, я собралась к заутрене в храм, где архиепископ ему позволил служить, так пойдём вместе.

Он там опять Никона честит, по чём свет… Да ты с дороги-то поешь чего?

– Нет, я исповедаться хочу и причаститься.

– Тогда пойдём, пора уже.

В толпе прихожан я протолкался ближе к паперти и слушал дорогого моего пастыря Аввакума, и смотрел на него и не узнавал. Он был всё так же могуч, но резкие складки на щеках и на лбу, седина, что годы минувшие вплели ему в голову и в бороду, говорили о пережитом. На женской половине храма я увидел протопоповну Анастасию Марковну, пробрался к ней, поклонился, шепнул: «Здравствуй, матушка Марковна, это я, Иван». Она глянула на меня, всплеснула руками и рот прикрыла ладошкой и закачала головой, мол, какой ты стал! И замахала: потом, потом.

Аввакум закончил службу и перешёл в левый угол храма, чтобы исповедать тех, кто не успел это сделать до службы. Когда подошла моя очередь, я приблизился нему. Он вскинул на меня глаза, взгляд его вспыхнул радостью и только спросил: «Много грешил?» «Много», – ответил я и поведал все свои грехи, не умолчав и об убийстве сына воеводы, не скрывая, за что я его покарал.

 

133

Исповедь моя затягивалась, сзади были ещё желающие. Аввакум тихо сказал, что после службы выслушает меня до конца и потом: «Ныне отпущаются грехи рабу божьему Ивану…», – Всё, как полагается.

Потом я причастился и встал рядом с Марковной, ожидая проповеди Аввакума.

И он начал, обращаясь к пастве, с того, что напомнил, как надо молиться, чтя старые обряды, как блюсти себя в чести, и всё повышал и повышал голос, пока не дошёл до крика, «проповедуя слово божие и уча, и обличая безбожную лесть».

В малом церковном домишке, где ютилась семья протопопа, я слушал, до вечерней службы, потом и после неё – до ночи рассказ Анастасии Марковны о всём, что пришлось их семье и самому Аввакуму пережить в изгнании. Как указами из Москвы его всё дальше и дальше загоняли в глушь Сибири.

Сначала указали Аввакуму с семьею отбыть под стражею в более строгую ссылку — на Лену, в Якутский острог. Но только добрались они до Енисейского острога, как их догнало новое назначение: с воеводою Афанасием Пашковым идти в Даурию, в Забайкалье, то есть. Пашков вёл более четырех сот казаков и стрельцов, для дальнего похода требовался священник. И отплыли они из Енисейска на сорока ладьях. Тут, рассказывала Марковна, выпало им самое тяжкое испытание.

В Москве протопопа не любили за неистовую прямоту, за неумолимую строгость; возненавидел его и воевода Пашков. «Грех моих ради суров человек: беспрестанно людей жжет, и мучит, и бьет», – писал о нём Аввакум в своём «Житии».

– На Ангаре нам встретились странники, –

 

134

рассказывала протопоповна, – и среди них были две вдовы, одна лет в 60, а другая и больше, они в монахини хотели постричься. А Афанасий-то что учудил для потехи: решил их замуж отдать. Так Аввакум вступился за них и был наказан; воевода выгнал нас на берег и заставил идти пешком, по непролазной тайге. Ох, как тяжко-то было идти! А потом Пашков позвал протопопа к себе, заорал на него бешено, повалил на палубу и велел дать 72 удара кнутом.

– Я знаю, что это такое. Мне Емельян с Евлампием дали сто плетей. – Вздохнул я.

  • Ну, так вот, – продолжала Марковна, – его бьют, а он молчит, молится и пощады не просит. Они изувечили его, в кандалы заковали и бросили в казенную ладью. До Братского острога на зимовку везли его в цепях, а там воткнули в студеную башню и только к Рождественскому посту отвели в теплую избу, но в кандалах, и к нам не отпускали.
  • слушал и ужасался, Не каждый мужик вынесет все, что пришлось в Сибири пережить Аввакуму, не каждая жена выдержит такую жизнь. Весной отряд Пашкова продолжил поход, переправились через Байкал и пошли вверх по реке Хилке. С протопопа сняли цепи, но приказали с казаками тянуть суда и выполнять другие работы. Но еще и о семье надо было заботиться. От озера Иргень тащили волоком сани. Пашков отнял у Аввакума помощников и запретил кому-либо к нему наниматься. Тогда он смастерил нарту и тянул её вместе с сыновьями. Вот как он писал потом в «Житии»: «У людей и собаки в подпряжках, а у меня не было. Одного лишо двух сынов, – маленьки еще были, Иван и Прокопей, – тащили со мною, что кобельки, за волок нарту. Волок – верст со сто: насилу бедные и перебрели.

135

А протопопица муку и младенца за плечами на себе тащила; а дочь Огрофена брела, брела, да на нарту и взвалилась, и братья ее со мною помаленьку тащили. И смех и горе, как помянутся дни оны. Ребята те изнемогут и на снег повалятся, а мать по кусочку пряничка им даст, и оне, съедши, опять лямку потянут».

На четвертое лето похода запасы еды кончились; ели конину, сосновую кору, траву и коренья, даже падших от лютого холода или убитых волками лесных зверей. Двух маленьких сыновей они схоронили на этом пути. И всё-таки протопоп держался мужественно и сумел не изменить себе. Молитвою, святою водою и елеем протопоп чудесно исцелил бесноватых сенных девушек Пашкова, больного внука воеводы и даже неожиданно ослепших курочек воеводской снохи. Одну из курочек подарили Аввакуму. И много лет спустя, протопоп с ласковою улыбкою вспоминал ту курочку: «Курочка у нас черненька была; по два яичка на день приносила робяти на пищу, Божиим повелением нужде нашей помогая. На нарте везучи, в то время удавили по грехам. И нынче мне жаль курочки той, как на разум придет. Ни курочка, ни что чудо была: во весь год по два яичка давала; сто рублев при ней плюново дело, железо! А та птичка одушевленна, Божие творение, нас кормила, а сама с нами кашу сосновую из котла тут же клевала, или и рыбки прилучится, и рыбку клевала; а нам против того по два яичка на день давала».

– А Петрович-то молитвою чудеса творил. И бесов изгонял из людей, и болящих на ноги ставил и всякое, – шептала Марковна. Аввакум услыхал, усмехнулся, да и говорит:

136

– В Даурах я на рыбной промысл к детям по льду зимою по озеру бежал, там снегу не живет, морозы велики живут, и льды толсты замерзают, пить мне захотелось и, от жажды томим, идти не могу; среди озера воды добыть нельзя, озеро верст с восьми; стал молиться: "Господи, источивый из камени в пустыни людям воду, жаждущему Израилю, тогда и днесь ты еси! напой меня, ими же веси судьбами, владыко, боже мой!" Затрещал лед предо мною и расступился; гора великая льду стала. И аз на восток зря, поклонихся дважды или трижды, призывая имя господне краткими глаголы из глубины сердца. Оставил мне бог пролубку маленьку, и я, падше, насытился. И плачю и радуюся, благодаря бога. Потом и пролубка содвинулася, и я, востав, поклоняся господеви, паки побежал по льду куды мне надобе, к детям. – И Аввакум осенил себя крестом. И мы с Марковной тоже, и она продолжила. Перескажу вкратце.

Наконец, пришло разрешение покинуть ссылку и вернуться на Русь. Протопоп с семьёй и брошенными Пашковым больными казаками двинулись в обратный путь, который занял около двух лет. Не было жестокого воеводы, зато были все тяготы длинной и опасной дороги через земли враждебных инородцев.

«Пять недель по льду голому ехали на нартах.– Пишет Аввакум в "Житии". – Мне под ребят и под рухлишко дал две клячи, а сам и протопопица брели пеши, убивающеся о лед. Страна варварская, иноземцы немирные; отстать от лошадей не смеем, а за лошадьми идти не поспеем, голодные и томные люди. Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится, – скользко гораздо! ... бредучи, повалилась, а иной томной

 

137

же человек на нея набрел, тут же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: “матушка-государыня, прости!” А протопопица кричит: “что ты, батько, меня задавил?” Я пришел – на меня, бедная, пеняет, говоря: “долго ли муки сея, протопоп, будет?” И я говорю: “Марковна, до самыя до смерти!” Она же, вздохня, отвечала “добро, Петрович, ино еще побредем”»…

Я сказал, что буду сопровождать их до Москвы и никому не дам в обиду. Аввакум посмотрел на меня, как мне показалось, с осуждением, и изрёк:

– Погляди на себя в зеркало: одна беда вон как тебя искрутила, а мы сколь с матушкой перенесли. Не хвастай тем, чего не можешь сотворить, грех это. Не знаешь, какая беда нас впереди поджидает.

Я уж и не помнил, когда я на себя смотрелся в зеркало. Я не баба, чтобы ужасаться, но сейчас на меня из него глядел незнакомый седой немолодой мужик.

А протопоп продолжил:

– Иди своей дорогой, уготованной тебе господом. И не пытайся шагать моею стезёй Господней.

– Я за вами пойду и буду помогать Марковне по хозяйству.

– Ин быть так. Поздно уже. Помолимся да почивать станем…

* * *

Долгонько шли мы до Москвы Я сперва было предложил Аввакуму пойти на жительство из Тобольска в наш скит и там усердно Богу молится по старым обрядам.

Он отругал меня:

 

 

 

138

– Ты не понял, что я тебе говорил?! Мне не в келье Господу служить дано, мне веру Христову на Руси спасть Богом велено!

Аввакум в страшное огорчение и расстройство пришёл, когда увидел, что в церквах служат по новым книгам. Тяжкие думы одолели протопопа. Ревность о вере схлестнулась с заботами о жене и детях. Аввакум рассуждал: «Что сотворю? проповедаю ли слово Божие или скроюсь где? Понеже жена и дети связали меня»… Однажды Анастасия Марковна, заметив печаль мужа, спросила с тревогой: «Что, опечалился?» Он в сердцах в ответ:

– Жена, что сотворю? – зима еретическая на дворе: говорить ли мне или молчать? связали вы меня! – Но в супруге Аввакум нашел достойную поддержку:

– Господи помилуй! Что ты, говоришь?.. Аз тя и с детьми благословляю: дерзай проповедать слово Божие по-прежнему, а о нас не тужи; дондеже Бог изволит, живем вместе, а егда разлучат, тогда нас в молитвах своих не забывай; силен Христос, и нас не покинет! Поди, поди в церковь, Петрович, обличай блудню еретическую.

Протопоп по пути в Москву «по всем городам и по селам, в церквах и на торгах кричал, проповедуя слово Божие, и уча и обличая безбожную лесть», то есть реформы патриарха Никона, который был в то время в опале у царя. И я везде прислуживал Аввакуму.

И хлеб его даром есть не желая, я по пути, где останавливались, ходил на охоту, добывал дичь и зайчатину к столу, али у кого работал, дрова пилил и колол, дощаники разгружал на реках, рыбу ловил. А ночами молился и вздыхал, вспоминая Агату. Ела меня тоска по ней, и печалился, что оставил я её могилу.

 

139

  • месяцы в Москве Аввакум торжествовал. Среди москвичей было много явных и тайных его сторонников, по чьей просьбе он и был возвращён в столицу. Даже царь Алексей Михайлович был к нему расположен, велел его «поставить на монастырском подворье в Кремле» и, «в походы мимо моего двора ходя», – рассказывал Аввакум, – «кланялся часто со мною, низенько таки, а сам говорит: „Благослови де меня и помолися о мне“; и шапку в иную пору мурманку снимаючи, с головы уронил, будучи верхом. Из кареты бывало высунется ко мне, и все бояре после царя челом, да челом: протопоп! благослови и молися о нас».

Посадили Аввакума на Печатном дворе книги править. Он недолго сидел смирно, стал снова везде проповедовать старые обряды и порицать никоновскую реформу.

И вскоре все поняли, что Аввакум выступает не лично против Никона, а против его реформы. Царь тогда через друга протопопова боярина Родиона Стрешнева посоветовал Аввакуму если не присоединиться к новым обрядам, то хотя бы не выступать против них.

Аввакум ненадолго умолк, но не смирился, и гнев свой вскоре стал снова изливать публично на «ересь никоновскую». Он написал очень гневную челобитную царю, где просил его низложить Никона и восстановить иосифовские обряды «и на престол бы патриаршески пастыря православного учинил вместо волка и отступника Никона, злодея и еретика».

Аввакум в то время хворал и челобитную подал через юродивого Феодора, который заступил дорогу царской карете «со дерзновением», и сунул челобитную в окошко. Алексей Михайлович жалел Аввакума как многострадальца, но когда он из челобитной увидел, что

 

140

протопоп восстаёт не только против Никона, но против всей существующей церкви, он на него «кручиновать» начал. «Не любо стало, — писал Аввакум, — как опять стал я говорить; любо им, как молчу, да мне так не сошлось». Велел царь сказать протопопу: «власти де на тебя жалуются, церкви де ты запустошил: поедь де в ссылку опять».

А я уж думал, что все мытарства Аввакума кончились, приживётся он в Москве и обретёт благоденствие.

Сослали протопопа на северá в Мезень, мы туда за ним прибыли с его семьёй. И там я искал себе работу, и угол нашёл у одного бобыля, кормился, как мог, и Марковне с детьми помогал.

Мы прожили в Мезени полтора года. Протопоп неугомонный, развернул, если сказать по-современному, свою пропаганду: проповеди, послания к своим приверженцам рассылал по всей Руси, именуя себя в них «рабом и посланником Исуса Христа», «протосингелом российской церкви» (архимандритом, ю. ч.).

За протопопом прибыли из Москвы, я просился взять меня с ним, как его слугу, меня плетьми отхлестали и отбыли, но я пошёл за Аввакумом, добрался до столицы с обозами, узнал, где содержат протопопа. А его в Успенском соборе долго увещевали, пытались уговорить обратиться в новую веру, а потом расстригли «опроклинали» за обедней, а он в ответ наложил анафему на архиереев: «проклинал сопротив». Протопопа отвезли в Пафнутьев монастырь и там «заперши в темную палатку, скованна, держали год без мала». Он не покорялся. Повидаться с ним за это время мне удалось только дважды. А насильники снова пытались его переубедить; расстрижение Аввакума было встречено

 

141

с возмущением и в народе, да и во многих боярских домах, даже при дворе, где у заступавшейся за него царицы Марии было в его день расстрижения «великое нестроение» с царём.

Вновь уговаривали Аввакума уже перед лицом восточных патриархов в Чудовом монастыре («ты упрям; вся-де наша Палестина, и Серби, и Албансы, и Валахи, и Римляне, и Ляхи, все-де тремя персты крестятся; один-де ты стоишь на своем упорстве и крестишься двема персты; так не подобает»), но он твёрдо стоял на своём: «Вселенсии учителие! Рим давно упал и лежит невосклонно и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша христианам, а у вас православие пестро; от насилия Турского Магмета немощни есте стали; и впредь приезжайте к нам учиться», «побранил их сколько мог» и, наконец, «последнее слово рек: Чисть есмь аз и прах, прилепший от ног своих отрясаю пред вами, по писанному: лучше един, творяй волю Божию, нежели тьмы беззаконных».

Его соратников казнили. Аввакума же в 1667 году наказали кнутом и повезли в Пустозерск на Печоре. Язык ему не вырезали, как Лазарю и Епифанию, с которыми он и Никифор, протопоп симбирский были сосланы в Пустозерск. Я последовал за ним, но по дороге при удавшемся свидании с ним он приказал мне идти на Мезень и помогать Анастасии Марковне.

Добрался я до Мезени, нашёл протопопову семью. Марковна обрадовалась встрече со мной. Я рассказал ей о всех мытарствах Аввакума, обо всём, что ему довелось испытать за минувшее время, рассказал, что его сослали в Пустозёрск на Печору, а мне он приказал заботиться о них.

– Мы-то здесь, Ваня, переможемся как никак, ребята

 

142

подросли, не помрём. А он там, мученик наш, один, ты к нему ступай, скажи, что я велела, что у нас всё хорошо, пущай не волнуется да молится за нас, грешных, да за себя, просит у Господа избавления от мук.

  • наверное, перенял у Аввакума терпение к тяжёлым жизненным передрягам и поворотам; попрощался с Марковной и пошёл из Мезени на Пустозёрск. Сколько до него, я не знал, дорогу на Печору люди показывали. А иной и спросит: где она, эта Печора, а я скажу, что там Аввакум томится в ссылке, меня тогда и благословят и попросят, чтобы протопоп за них помолился. Вот так и шёл все 260 вёрст как только теперь я узнал. И ещё я прочитал, что город этот старинный, что был местом ссылок и казней, нынче не значится, от исчез с лица земли.

Устроился я в Пустозёрске на жительство в пустовавшей избе: её одинокий хозяин-вдовец умер, а холостой сын его ушёл с поморами в море бить тюленей и моржей и пропал, баркас с охотниками вернулся без него.

Я выяснил, где находятся узники: в остроге в земляной тюрьме, покрутился возле неё, узнал у стрельцов, сочувствующих Аввакуму, принимают ли подаяния к узникам, Оказалось, что можно и повидаться даже, только дай магарыч.

Четырнадцать лет он просидел на хлебе и воде в земляной тюрьме в Пустозёрске, продолжая свою проповедь, рассылая грамоты и послания. Я как мог, помогал ему, доставал и передавал бумагу, чернила, еду кое-какую.

Эти годы пролетели для меня незаметно. Я жил бобылём, друзей не заводил, знакомства с женщинам избегал, хотя они пытались приветить меня да

 

143

  • Заводить семью, детей и не думал. Я близко сошелся только со сторонниками Аввакума, с приверженцами старых обрядов. Ходил на их молебны, соблюдал посты и праздники церковные. Да молился дома усердно и вспоминал Агату. Думал я тогда так: вот дождусь, когда помилуют Аввакума, отпустят его на волю и я попрошу его благословить меня на долгий путь к Агате моей, дойду, хоть и не молод уже, как-нибудь доберусь с обозами да с ссыльными до Тобольска, а там уж и до скита, и до своей заимки. И проведу конец жизни отшельником возле могилы моей Агаты.

Жизнь моя состояла в простых житейских заботах. Я рыбачил на реке, да с рыбаками ходил в море, и с охотниками, всё у меня было, да мне много и не требовалось, я всё пытался узникам помочь.

Умер царь Алексей Михайлович. На трон взошёл его сын Фёдор Алексеевич. Место Никона занял патриарх Иоаким. Аввакум написал новому царю резкое письмо, в котором он критиковал его отца, царя Алексея Михайловича и ругал нового патриарха Иоакима. Это послание решило участь и его, и его товарищей: от царя пришло грозное веление: «За великие на царский дом хулы сжечь Аввакума и его товарищей».

И мои надежды рухнули. По Пустозёрску молнией пронесся слух: протопопа жгут!

В Страстной Пяток, 14 апреля 1682 года, протопопа Аввакума, попа Лазаря, дьякона Феодора и инока Епифания перевели из тюрьмы в сруб, сложенный рядом с нею. Вокруг собирался народ. У сруба суетились тюремные слуги, раскладывая солому и хворост. Народ напирал, стрельцы стояли вкруговую с пищалями. Я прорвался сквозь толпу перед стрельцами, закричал:

– Что творите, грешники! Господь поразит вас и ваших

144

детей! Освободите Аввакума со товарищи, он святой человек!!! – И повернулся к толпе. – Что смотрите, навалимся, братья, на супостатов, добудем волю Аввакуму! – И получил удар по затылку.

Они избили меня , потом подняли на ноги.

– Ты кто таков?! – Заорал на меня стрелецкий сотник. – Царёву указу противишься? Пошто гнев в народе разжигаешь?

– Я слуга Господень и Аввакумов, а вы бесы, проклинаю вас! – И плюнул ему в лицо.

– К Аввакуму хочешь?

– Да!

– Киньте его к протопопу, пущай повидается!

Меня подхватили под руки, подволокли к срубу и втолкнули в него. И я услышал с улицы крик: «Поджигай!» И дым полез под дверь в сруб.

Я встал, Аввакум меня обнял:

– Зачем ты, Иван?!

– Я с тобой, отец, до конца!

Аввакум запел молитву, я и его друзья подхватили её. Снаружи в окно плеснулось пламя. Протопоп выставил руку в окно, подняв два перста и закричал в его:

– Православные! вот так креститесь! Коли таким крестом будете молиться – вовек не погибнете, а покинете этот крест – и город ваш песок занесет, и свету конец настанет!

Теперь-то я знаю, что «занёс песок» времени городок Пустозёрск.

Последнее, что я помню в пламени и дыму пожара, это запах горелого человеческого тела и неистовая молитва Аввакума: « Отче наш! Иже еси на небесех!»… И вспомнилась, встала перед глазами моя лесная встреча с монахом…

И снова был глубокий колодец, со дна которого я летел к дальнему пятну яркого света, и когда уже подлетал к нему, услышал голос Агаты:

– Здравствуй, Ваня! Вот мы и встретились, теперь навеки…