03.

 

Борисоглебский вскипятил чайник и какое-то время наблюдал, как из чайного пакетика в прозрачной воде прорастают темно-красные ветви. Он подумал, что если соберется устроить новоселье, то позовет на него каких-нибудь друзей и соседей, а может даже и Анфису, если только она согласится прийти одна.

Но новоселье все не собиралось, потому что Борисоглебский никак не мог расставить вещи. Он уже испробовал множество различных комбинаций, но ни одна ему не нравилась. Тогда он решил воссоздать свою старую обстановку, для чего сделал несколько мучительных попыток запихнуть шкаф между подоконником и стеной, как это было в его прежней квартире... но шкаф был значительно больше и каждый раз нагло казал Борисоглебскому невлезающий бок своего деревянного угла. А старое расположение шкафа, рядом с окном, когда он влезал так точно, тютелька в тютельку, как будто это место для него специально приспособлено, имело, между тем, следующие преимущества. Во-первых, эстетически шкаф смотрелся намного приятнее в тени, потому что был стар и массивен, а отсутствие солнечного освещения сглаживало его отчетливую старомодность, во-вторых, даже если пренебречь эстетикой, иное расположение представлялось невозможным потому, что дверцы шкафа были стеклянные и свободно проникающее через них солнце могло бы часами лежать на книгах, от чего их листы желтели, а цветные корешки выгорали. И Борисоглебский все двигал и двигал шкаф, упорно не желая мириться с его размерами, как будто установление его именно в это место являлось жизненно важной необходимостью.

Несколько раз к Борисоглебскому заходила Люда. Сначала она робко стояла у двери, а потом делала робкий шажок в квартиру и просила какую-нибудь ерунду, например соль или яйцо, а потом с непонятной горячностью уверяла Борисоглебского, что завтра же обязательно вернет, как только магазины откроются. И уходила она не сразу, а на мгновение позже, как будто чего-то ждала.

Люда жила с мамой. Раза два Борисоглебский видел эту большую, и, возможно, в прошлом красивую женщину. Роза Леонидовна сердечно здоровалась с ним, и ее обычно каменное лицо почти до неузнаваемости расплывалось в улыбке, которая касалась всех морщин и черточек, кроме глаз. Глаза по-прежнему оставались каменными. Борисоглебский еще удивился, насколько Люда не похожа на свою мать.

Роза Леонидовна спросила его о каких-то бытовых мелочах - вроде: есть ли у него телефон (хотя Борисоглебский почему-то подозревал, что она и так знает), исправен ли бачок и собирается ли он делать ремонт, а потом попросила его не стесняться и по-соседски заходить на чашечку чая, и добавила - если что...

Иногда приходил кот соседа Дымшица, Фараон. Он был сугубо домашним котом. Дымшиц не выпускал его из квартиры, и Фараон вынужден был довольствоваться прогулками вдоль наружной стены дома по узкому карнизу. При этом Фараон обладал одной неудобной особенностью. Он мог ходить по карнизу только направо. И, погостив у Борисоглебского, долго качался на форточке в раздумьях, как же ему вернуться назад. Несколько раз он добросовестно пытался шагнуть на карниз в левую, соседскую сторону, но боялся. Возможно, его левая сторона была менее устойчивой. Он жалобно косился на Борисоглебского, и тому приходилось брать кота под мышку, выходить на лестничную площадку, звонить в соседскую дверь и, извинившись перед Дымшицем за беспокойство, возвращать Фараона назад.

Почти каждый день у Борисоглебского появлялся Зорин. Обычно все его визиты начинались тем, что он долго мялся у входа в желании снять обувь, а Борисоглебский почему-то отговаривал его от этого действа, ссылаясь на грязь и неприбранность. Все это продолжалось по меньшей мере минуты четыре и кончалось победой Борисоглебского и его обещанием завтра же купить вторую пару домашних тапочек. Потом Борисоглебский жаловался Зорину на шкаф и подробно объяснял плюсы именно той, прежней постановки, а Зорин осыпал его советами и миллионами иных волнующих вариаций существования шкафа, вплоть до того, что шкаф можно поставить на середину, это как раз в стиле постмодерн, или, еще лучше, торцом к стене и спиной к свету, что тоже не лишено здравого смысла, потому что за шкаф можно будет поставить стол и таким образом одновременно убьются два зайца: во-первых, книги избегнут губительного солнца, а во-вторых, образуется что-то вроде кабинета, иллюзорно отделенного от всего остального пространства комнаты шкафом.

Потом, немного освоившись, Зорин часто приходил с двумя-четырьмя бутылочками "Клинского". И тогда они садились на кухне, долго и неторопливо смаковали пиво, а после традиционного разговора о проклятом шкафе переходили на другое. А Зорина интересовало абсолютно все. Ему вообще был интересен человек. В данном случае Борисоглебский. И это не могло не подкупать.

Темы его расспросов варьировались от происхождения самой фамилии Борисоглебского до его сердечных привязанностей. Казалось, ему необходимо было составить на Борисоглебского подробнейшее досье, причем в весьма сжатые сроки.

- Слава, ну а что же ты? Почему? - тараторил он. - Ведь если ты ее любил, Анфиску свою, то почему? Ведь пару раз ему в морду - и не поминайте лихом!

- Но это не тот случай, Саша. Она меня уже не любила, - защищался Борисоглебский.

- Да какая же тут любовь, Слава! Ты же с ней десять лет прожил! Здесь же уже не любовь, здесь больше! Здесь прорастание друг в друга! Как деревья! Они переплетаются корнями, и если вырвать одно, то другое гибнет!

Борисоглебский только разводил руками. Рана была еще совсем свежа, и любое касание ее было неприятно. А это сравнение, высказанное Зориным, его странно удивило. Анфиса действительно проросла в него как дерево, глубоко и всеми корнями, и теперь, когда она выдиралась, то выдиралась тоже как дерево, попутно захватывая с собой комья земли. Причем какие-то маленькие корешочки и веточки все равно оставались, и Борисоглебский разгребал теперь самое себя, чтобы их вытащить и уничтожить.

Иногда, выпив лишнего, Зорин начинал немного косноязычно философствовать на мироощущенческие темы. Больше всего его интересовали непостоянство времени, несправедливость любви и бессмысленность смерти. Борисоглебский его в этом не поддерживал. Сейчас ему казалось, что он всего лишь хочет спокойно и тупо дожить, не вдаваясь в подробности мироздания.

От Зорина Борисоглебский узнал почти обо всех живущих в масштабе своего подъезда, а иногда даже и других подъездов дома на Дубнинской.

У Идрисова из сто восьмой квартиры, например, была язва. И поскольку любые медикаменты Идрисов отвергал, даже не попробовав, то оздоровлялся исключительно нестандартными средствами медицины. Сначала это был точечный массаж по какой-то сложной китайской системе. Все стены квартиры Идрисова на этот момент были увешаны изображениями рук разного калибра с растопыренными пальцами и точками на них, которые надлежало давить, прижигать или колоть, чтоб добиться необходимого эффекта. За точечным массажем последовало правильное и сбалансированное питание. И одержимый новыми оздоровительными идеями, с ног до головы нагруженный овощами и фруктами, Идрисов радостно бежал с рынка, выгонял с кухни жену, творил какие-то небывалые по степени полезности салаты и съедал, попутно нравоучая и заставляя есть все семейство.

Но однажды кто-то подсунул ему книгу, из которой Идрисов узнал, что можно совсем не ограничивать себя в еде, мало того, это никак не отразится на здоровье, если каждый вечер заваривать и пить травы. Идрисов сразу же забросил салаты и вот уже года два как занимается сбором целебных трав. Многие из них невозможно было найти в пригородах, Идрисов переживал и рассказывал всем о том, как он поедет в Тибет, где (это уж доподлинно известно) трав - ложись да собирай. Но поездка почему-то все откладывалась, становясь уже основной темой шуток среди домочадцев, сослуживцев и соседей Идрисова. Теперь Тибет преследовал его повсюду: в разговорах, в открыточных поздравлениях, в тостах и даже во снах.

В сто десятой жили молодожены Муравкины. Оба они были очень похожи друг на друга. Оба - маленькие, светленькие и какие-то нечеткие, словно нарисованные акварелью. Они все время ходили держась за руку, а если и по одиночке, то, наверное, страшно тосковали. Несколько раз, за чем-то поднимаясь к Зорину, Борисоглебский видел, как долго они целовались на пороге при встрече, он даже подумал, что Муравкин куда-то уезжал, но, заметив зажатый локтем батон, понял, что тот всего лишь выходил в магазин. Они были славной парой и жили здесь тоже совсем недавно. Их отношения были настолько трогательны и неизменны, что, глядя на них, Борисоглебский почему-то думал: "В мире совсем ничего не происходит. Иногда, кажется, что он катится куда-то, а на самом деле все хорошо. Все стоит и на месте". Муравкины даже стали для него чем-то вроде символа вечности.

Эта пара обладала еще одной важной особенностью - у них не было проблем. Оба "на отлично" заканчивали институт, никогда с ними не происходило никаких историй, которые бы могли послужить материалом для сплетен хотя бы на день, никогда не видели их в нетрезвом состоянии или чем-либо похожем, они не повышали друг на друга голоса, исправно, с педантичной даже точностью, платили за квартиру и телефон. И вообще все вопросы у них решались точно и хорошо. Правда, в последнем слове, может быть, не доставало блеска, но ведь блеск - свойство преходящее, а вот устойчивая прочность...

Видимо, из-за этой их устойчивости Муравкиных любили приглашать на разные празднества, особенно когда не хватало народа или число приборов на столе равнялось тринадцати. Обычно это выглядело так:

- ...Вятиев, Абдеев, Бахтун, Еникеевы... м-м... получается тринадцать...

- Н-да.. Ну ведь Абдеева можно и не звать?

- Ты что! Это же замдиректора...

- А-а... ну тогда нужно, наоборот, позвать кого-то еще... ну хотя бы, хотя бы...

- Может, Муравкиных?

- Во-во! Муравкиных и позови! Они люди не пыльные... Пятнадцать - хорошая цифра...

С Муравкиными Борисоглебского связывал водопровод, потому что они жили прямо над ним. И когда у него засорялась труба, он звонил Муравкиным и просил их временно не пользоваться раковиной на кухне, пока не явится слесарь и не прочистит.

Их он тоже решил пригласить на новоселье, как оплот благополучия.

У Дымшица были круглые розовые глаза больного филина. Он вел замкнутую, нелюдимую жизнь стареющего доктора математических наук, жил здесь чуть ли не с самой постройки дома, и, с точки зрения Зорина, вообще был человеком очень и очень подозрительным. Во-первых, Дымшиц не водил к себе женщин, никогда (это слово Зорин выделил голосом), во-вторых, он никогда никуда не уезжал, даже летом, когда дом на Дубнинской пустел и не хранил в себе ничего, кроме тихой подъездной прохлады, какая бывает только в старых сталинских домах из толстого серого кирпича. И в-третьих, совсем уж непонятно зачем, дверь Дымшица была единственной дверью из всего подъезда, оснащенной кодовым замком. Из всего этого Зорин даже сделал предположение, что тот что-то натворил в молодости и теперь тщательно скрывался.

Старожилы говорили, что несколько лет назад у Дымшица была жена, но она умерла, и с тех пор он ведет затворническую жизнь.

Борисоглебский больше общался с его котом, а с хозяином за все время своего проживания перекинулся не больше чем десятком слов.

Во время рассказа Зорин имел обыкновение класть ладонь на стол или еще какую-либо плоскую поверхность и в определенный момент, обычно связанный по смыслу с апогеем повествования, он надавливал на стол и с силой отталкивался от него рукой. После этого руке на какое-то время предоставлялась совершенная свобода, она непрестанно двигалась, совершала какие-то кульбиты, объясняла, акцентировала и подчеркивала, пока, наконец, вновь послушно не ложилась на стол, что извещало Борисоглебского о готовящемся новом апогее.