ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, показывающая, что если человеку деваться неуда, он непременно уходит в астрал.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, показывающая, что если человеку деваться неуда, он непременно уходит в астрал.
Дмитрий Иванович Шадрин когда-то свою Дашу любил весьма и весьма пылко. Но за многие годы пылкость эта прошла, он стал относиться к Даше вполне спокойно, как, может быть, и ко всему прочему в своей жизни. Да. Но это вовсе не значит, что Шадрин уже не испытывал некоего спонтанного восторга или даже настоящей нежности к жене. Просто он постепенно привык ко всем своим чувствам и стал наблюдать за ними как бы со стороны, спокойно и, наверно, по-своему мудро. И очень часто он, вот так наблюдая, впадал в размышления вполне посторонние, уже к Даше вроде бы не относящиеся. В размышления, скажем, о жизни вообще.
Сначала Даша от таких его свойств с ума сходила. Потому что сама она привыкать к своему счастью очень боялась. И если вечером она с таинственным видом вдруг затевала ужин при свечах и под пластинку Шопена или Моцарта («А то от Чайковского всегда плакать хочется!» – признавалась она), то это обозначало, что день у нее прошел слишком уж обыкновенно. Одним словом, Даше стало казаться, что муж ее уже не любит. И поскольку женщины, особенно те из них, которые подвержены такому предрассудку, как вера в идеальное, вечно сияющее, вечно покалывающее в сердце счастье, бывают, как правило, непредсказуемыми и в поступках, и, тем более, в мыслях, то и поступки и мысли у нее были самые разные. В лучшем случае, в очередной раз заподозрив, что муж ее все-таки разлюбил, и уже почти скопивши все необходимые подтверждения справедливости этого своего подозрения, Даша вдруг нервно, как успокоительные капли, начинала искать какой-либо повод для выводов совершенно противоположных, утешительных. И, словно назло мужу (или и на самом деле назло ему?), действительно успокаивалась.
– А может быть, у тебя есть другая женщина? – затем вдруг спохватывалась она в самое, как правило, неподходящее для разговоров на подобную тему время.
– У меня есть ты, – говорил он совершенно спокойно или же раздраженно, уже ничуть не удивляясь такому ее вопросу.
– Почему же я этого не замечаю? – язвила она. А затем осторожненько продолжала допытываться: – Я тебе надоела?
– Милая моя, не виноват же я, что мы с тобою не Кукрыниксы какие-нибудь, что работать я могу только в одиночестве.
Даша пыталась различить насмешку в его словах, но – не различала и суеверно обрывала разговор. И – не удержавшись, затем ядовито просила:
– Не называй меня «милая моя», если тебе уже все равно, как меня называть.
А однажды она все-таки поделилась своими сомнениями именно с Зиной, которая могла со свойственной ей размашистостью нагородить чего угодно. Но тут, слава Богу, пришло в голову Зине лишь следующее:
– Все мужики одинаковые. У них теперь, если не пьянка, то одни только бабы на уме! А твой вон малюет и малюет. Другой бы от малевания такого беспрерывного в психушку попал. Вот и радуйся, что мужик твой всегда при деле, не ищет себе, как мой, пятый угол... И потом, если ты доковыряешься до чего-нибудь действительно страшного, тебе что, легче будет? Живи и радуйся, что он без малевания своего жить не может.
На том Даша и успокоилась. То есть, не успокоилась бы она никогда, если б при всей своей импульсивности она не была все же достаточно разумной, чтобы остановиться, чтобы не «доковырять» свое, никак не желающее стать идеальным, счастье. И наверно она решила так: ну, в самом деле, не станет же ей легче, если уверует она в самые худшие свои предчувствия очень твердо? Да и если бы Шадрин завел другую женщину, она ведь от обиды не умерла бы? И, к тому же, – обязательно бы не простила его. А как жила бы дальше?
Шадрин иногда различал эти замысловатые узоры ее страхов. И ему тоже становилось вроде как страшно. Хотя и сам он не мог понять, какого края в отношениях с Дашей он страшится. Так что, с годами научились они лишних слов друг другу не говорить, научились они только лишь потихоньку, иногда и с опаской, вглядываться друг в друга. Вернее, научилась Даша, а он хранить свой покой всегда умел.
Теперь же он просто страдал. И причина тому была не вымороченой, не такой, как у Дашиных переживаний, а, на его мужской взгляд, вполне внятной, вполне житейской.
Пытаясь заморочить себя хоть чем-нибудь иным, Шадрин устремился в гостиную и с решительной яростью схватил телефонную трубку. В сознание его, как от вспышки молнии, вдруг мелькнула картина: он набирает номер телефона, первый попавшийся, и голос в трубке кричит ему: «Ну, наконец-то, есть и для тебя, Дмитрий Иванович, одна вполне приличная работенка!» И Шадрин спешит к Даше. И они пьют чай, уже тихо и мирно пьют чай. И уже нет им дела до кавказцев, которые своими дикими нравами превратили не только рынок, но и всю Москву в неродной, в непригодный для человеческой жизни город.
Но – это, конечно, только женщины могут себе позволить быть существами крайне физиологичными, это только женщины никогда не могут справиться со своими эмоциями. А Шадрин, как я уже упоминал, умел и страдать, и, одновременно, за своим страданием беспристрастно, словно за копающимся в песочнице ребеночком, наблюдать.
То есть, один Шадрин готов был сейчас дико орать в телефонную трубку, а другой вынужден был не спеша, чтобы не перепутать цифры, вращать пальцем диск старенького телефонного аппарата, смирно да вежливо здороваться, смирно да вежливо осведомляться о том и о сем, а просьбу свою выкладывать невзначай…
От телефона не отлипал он в этот день несколько часов подряд. Приятели, едва узнав его голос, тут же скучнели, или, в лучшем случае, начинали добросовестнейше выпытывать о тех деталях его жизни, которые им были почему-то еще неизвестны, и – он это чувствовал! – многих явно согревало то, что есть в Москве человек, в сравнении с которым сами они выглядят настоящими везунчиками. Вот эта нечаянная его роль бескорыстного врачевателя иногда вызывала в нем такой спасительный азарт, что на беседу только с одним человеком у него уходило не меньше четверти часа. К тому же, прислушивался он еще и к доносившимся из спальни всхлипываниям уставшей плакать в полный голос жены.
Наконец, выдохшись, стал рассчитывать Шадрин лишь на то, что Даша, тоже испив свои страдания до дна, перестанет плакать и предложит обычным, самым будничным голосом: «Да перестань ты делать вид, что тебе сейчас повезет!». И тогда бы он дал волю своим вечно стреноженным чувствам, а она, не стерпев его отчаянного вида, принялась бы его успокаивать. И этот день вскоре канул бы, как и многие иные, перестал бы торчать занозою в их жизни...
Начав обзвон с первой страницы записной книжки, букву «К» он прикончил в сгустившейся темноте, но свет включать не стал, потому как знал, что если прервется, то телефонное это безумие у него пройдет, и набирать следующий номер он уже не решится. Из кухни же всхлипы больше не доносились, но зато запахло валокордином. Тяжко вздохнув, он набрал номер Левыкина, давно работающего в одном вполне солидном издательстве и даже однажды пообещавшего заказать ему оформление какой-либо книжки.
– Пока ничего нет, – ответил Левыкин неприветливо. Хотя Шадрин не успел с ним даже и поздороваться.
– Да, Бог с ним, – как можно бодрее сказал Шадрин. – Хотел вот узнать, как ты теперь поживаешь.
– Медленно я поживаю, – процедил Левыкин. – Половину издательства перевели на сдельную работу. А я теперь скорее экспедитор, чем редактор. Надоело все, хоть задницу на голову одевай и беги...
– Ладно, ты не отчаивайся. Меня, например, контролеры в троллейбусе уже даже не пытаются штрафовать. Лишь молча выталкивают из салона. Такой у меня видок!
– Денег тоже пока занять не могу, – сказал на это Левыкин.
Шадрин от отчаянья начал рассказывать анекдот о Мойше, который был должен деньги Абраму и потому плохо спал по ночам. И вот жена этого Мойши (анекдот он рассказывал прямо-таки с вдохновенным восторгом) высунулась в окно и крикнула Абраму, что Мойша ему деньги таки ж не отдаст. А затем к мужу вернулась, говорит: «Пусть Абрам теперь по ночам мучается, а ты спи!»
Покончив с анекдотом, Шадрин нечаянно (или не нечаянно) оглянулся и вдруг увидел жуткое, едва различимое во мгле лицо жены.
– Ты чего...? – испуганно прошептал он.
Тень жены, потревоженная этим его вопросом, тут же исчезла.
Шадрин осторожно отодвинул телефон, включил свет.
Ухо его, раздавленное в пылу разговоров телефонной трубкой, очень неприятно ныло. Хотелось вдруг заскулить или просто вытянуться на диване, закрыть голову локтями и затихнуть.
Жена опять неслышно вошла.
Но лицо ее при свете выглядело вполне нормальным. И красноту в глазах уже едва ли можно было различить. Как ни в чем не бывало, она начала переодеваться в домашний халат. А он следил за нею, пытаясь понять причину вот этого ее внезапного спокойствия.
– Ужинать будешь? – спросила она.
«Да какой тут ужин!» – хотел было закричать он. Но сил не хватило. И поэтому ответил он так:
– Просто чайку попью.
– Ну, тогда и я только чаю попью.
Затем он сидел на кухне. Хотя к чаю не притронулся. Вслушивался, как затихает боль в ухе, как немеют кисти рук, как вообще уходит из него вся жизнь, как пропадает даже бессмертные (все-таки бессмертные, все-таки никогда не утихающие!) жалость да нежность к жене. Серенький лист календаря, который жена оторвала и по положила перед ним (раньше он всегда за чаем с жадным интересом прочитывал эти листы), был последним, что Шадрин успел разглядеть на кухонном столе, прежде чем закрыть глаза и приступить к наблюдению за той матовой пустотой, которая появилась в нем вместо бессвязных мыслей и даже как бы вместо головы... Только одна маленькая точка все еще шевелилась в гладком и зыбком, как дорожная пыль, его прахе. И он, по привычке, стал наблюдать также и за этой точкой. А жена принялась вдруг изо всех сил трясти его за плечи. Точка тоже затряслась. И была она теперь коричневого цвета. Как буква «Ч». Или даже не коричневой, а, как буква «С», призрачно-синей. Вкус валидола, который жена всунула-таки Шадрину под язык, чуть было не помешал его теперь уже очень пристальному наблюдению за этой последней живой точкой. Он гневно выплюнул валидол, вскочил – нет, не вскочил, а соскользнул с табуретки и, растопырив руки, ничего не различая перед собой, поплыл (или – легко и невесомо полетел) к телефону.
– Господи! Ты с ума сошел, ты же с ума сошел со своим телефоном! – давясь новыми рыданиями, кричала такая же невесомая его жена. Но с нею тоже что-то произошло, потому что невесомым был только ее голос, а глаза ее, снова мокрые, смотрели на Шадрина очень даже пристально.
– И ты тоже о Сумарине вспомнила?! – спросил Шадрин из самых последних сил.
Но она только еще внимательней на Шадрина уставилась. Даже глаза ее, как ему показалось, еле приметно сощурились.
И тут телефон сам взорвался очень уж громким да заливистым звоном. Шадрин, не потеряв ни мгновения, снял трубку.
– А я тебе названивал часа два подряд! Что ли на шнуре твоего телефона кто-то повесился, а? – обрадованно крикнул в трубке голос Сумарина вместо приветствия.
То, что Сумарин, такой вроде бы манерный, теперь столь свойски шутит и вопреки обыкновению обращается к нему не на вы, а на ты, Шадрина сильно обнадежило. Но сам он, чтоб не вспугнуть удачу, на ты перейти не решился.
– Вы мне звонили?! – переспросил он, как в бреду.
– В том-то и дело, что звоню уже часа три подряд! – весело продолжал Сумарин. – Я тут картину одну сегодня пристроил за вполне приличную цену! И знаете кому?! (Он все-таки перешел на вы, но как бы этого и не заметил). Вот, скажите, кто с сегодняшнего дня числится в моих клиентах?
– Ну-у, наверняка ж не угадаю…, – из последних сил Шадрин покорился хоть и задорной, но очень уж неторопливой игре Сумарина.
– Вот именно, что не угадаете! – продолжал наслаждаться Сумарин своею таинственной новостью.
– И что, я понадобился как эксперт?...
– Уже ближе! Но не то, чему вы сейчас столь обрадуетесь!
У Шадрина пересохло во рту. Он осторожно, словно украдкой от Сумарина, приткнулся головой к спинке дивана, чтобы передохнуть.
А Сумарин, распалясь, никак не мог сказать хоть что-то по существу, и от избытка своего покровительственного великодушия то и дело переходил на «ты» и на «вы».