ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Сумарину начинает казаться, что художник Шадрин потерял рассудок.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Сумарину начинает казаться, что художник Шадрин потерял рассудок.
«Гляди, запоминай нашего нового Саврасова, ты сегодня одним из первых увидишь те картины, которые, может быть, будут украшать обложки школьной «Родной речи»! Во всем мире люди даже через сотни лет будут узнавать по этим картинам образ твоей державы!», – восторженно говорил когда-то отец Сумарину, а он, еще подросток, сквозь обычную для своего возраста скуку все же различал в шадринских картинах некое живое мерцание; и даже в ослепительном, в жарком и душном облаке софитов эти картины казались ему волшебным сновидением. А возвращаясь с выставки домой, он невольно всматривался в тенистые пространства дворов, в деревья, в мускулисто застывшую гладь Москвы-реки, чтобы либо с какой-то невнятной, призрачной, либо просто с уютной да тихой радостью догадаться, что все это ему уже знакомо, что он уже сердцем стал узнавать то место на огромной земле, где выпало ему родиться и по-своему жить-поживать…
Но не только вот эти грустноватые воспоминания приходили Сумарину в голову. Например, даже и дыхание у него запнулось, когда он, сидя в францовском джипе рядом с притихшим художником, вдруг вспомнил: «Всего лишь по пол тысячи долларов за такие картины! Это же кем надо быть, чтобы себя так не уважать! Ну, если получится, я ему покажу, чего он на самом деле стоит! Как некогда Суслов тайком от партии слушал джаз, так и эти именитые бандиты будут у меня Шадрина покупать!».
От того, что судьба самого Шадрина теперь зависит от него, Сумарин готов был, наверно, даже запеть, но в присутствии молчаливого водителя и двух столь же невозмутимых францовских помощников он лишь строже сдвинул брови. А когда более важный францовский помощник, назвавшийся Вячеславом Олеговичем Вигонем (менее солидный вообще не счел нужным назвать себя), вдруг оглянулся и с откровенным недоумением оглядел непрезентабельно согнувшегося на заднем сиденье художника, а затем вопросительно перевел свой рыбий взгляд на Сумарина, тот со значением усмехнулся, мол, что поделаешь, настоящие гении другими не бывают… И тут же спохватился, воспользовался моментом, спросил:
– А я так и не понял тогда, зачем вашему шефу художник понадобился?
Рыбьи глаза францовского помощника еще более поводянели, он, ничего не сказав, медленно отвернулся, и Сумарин со своего заднего сиденья теперь видел лишь его по-армейски скучный затылок.
Между тем, машина, проехав по Рублевскому шоссе, уже свернула к пестро выглядывающим из-за деревьев кирпичным фантазиям новых хозяев жизни. Дабы не упустить вот этой невероятной возможности наконец-то собственными глазами увидеть то, из-за чего по всей стране постоянно гремели выстрелы киллеров, а из танков среди бела дня расстрелян был даже парламент, из-за чего миллионы людей месяцами и годами жили без зарплат, из-за чего он сам вынужден был бросить аспирантуру на исторической кафедре, Сумарин прильнул лбом к стеклу. Но еще ничего не успел он понять в открывшихся ему диковинных архитектурных иероглифах, а машина остановилась у высоченных металлических ворот. Водитель нажал на кнопку пульта, створки ворот величественно, как в фильмах о Фантомасе, расползлись в стороны, открывая вид на просторный, японско-сочинский, состоящий из живописных камней и диковинных деревьев, парк. Шурша шинами по розовым, вперемешку с голубыми, плитам, машина поплыла по направлению к столь же диковинному дворцу в три, а если считать многочисленные, похожие на паучьи лапки, башни, то и в четыре этажа. Но водитель свернул все-таки к небольшому домику, спрятанному в зарослях на левой окраине весьма просторного японо-сочинского пространства. Именно в этот домик были выгружены картины. Здесь же, в зале с баром и бильярдным столом, было предложено Сумарину и Шадрину дожидаться своей участи.
– Если захотите выпить, то бар в вашем распоряжении, а если захотите чая или закуски, то – вон та дверь, – сказал францовский помощник и не без чувства облегчения после наконец-то выполненной работы удалился вон.
– Видишь, в лакейскую нас поместили. Всякие журналюги, а может и стриптизерши – все, наверно, здесь сидят и дожидаются хозяина. И мы, конечно, даже для этого францовского холуя – тоже мелкота. Особенно вы в своей штопаной экипировке, – шепотом поделился своими первыми впечатлениями Сумарин, когда они остались наедине.
– А почему шепчемся? – еще более тихо спросил Шадрин. И только теперь Сумарин вдруг обратил внимание, что лицо у художника, будто выпитое.
– Ну, мало ли… Уверен, что здесь есть пара камер видеонаблюдения… Это я, так сказать, для вашего сведения…
– Тогда пусть понаблюдают, как я выпью какого-нибудь, может быть, вполне приличного напитка, – сказал Шадрин опять-таки уж очень нервно и тут же направился к бару. Сумарин тоже решил пригубить граммов двадцать, но, увидев, что художник после краткого изучения бутылочных этикеток вдруг налил себе коньяка чуть ли не полный винный фужер и сразу же залпом выпил, решил воздержаться.
– Теперь я буду переживать, что вас развезет, – признался Сумарин Шадрину недовольно.
– Я пить больше не буду, не волнуйтесь, это я, чтобы лишнего в голове не вертелось, – угрюмо объяснился художник. – Теперь же, под сигаретку с кофе можно сидеть даже в этом логове… Помните, я договор у вас подписал, а вы пошутили, что оказался я в роли Фауста. И меня это не покоробило, хотя после вашего рассказа о монахе должен был бы я и призадуматься, прежде чем подписывать…
– Да это же шутка была!
– Да хоть шутка, хоть не шутка, а в моем положении все-равно деваться некуда… Но тут вроде бы уже и не пошутишь… Как выражается мой приятель Левыкин: «…всех этих реформаторов можно судить в Нюрнберге уже как нацистских преступников…» Гитлер, по крайней мере, так нас не разорил, как они. А мы тут так запросто у одного из них расположились. Ты представляешь себя сидящим в приемной у какого-нибудь Геринга? Вот же, какая у нас гнустная жизнь…
– Я предлагаю по чашке кофе выпить! – Внезапной громкостью своего голоса преодолевая свою тревогу за переживания художника, сказал Сумарин.
Сбоку от бара в этот миг открылась дверь; оттуда вышла блондинка даже более безупречная, чем, может быть, какие-нибудь немки-горничные из самых дорогих берлинских гостиниц, и весьма учтиво спросила:
– Вам кофе со сливками?
– Мне чай, – попоросил Сумарин.
А Шадрин к кофе попросил еще и бутерброд.
– А то я с утра не успел поесть, – сказал он, и встретившись глазами с Сумариным, как-то очень уж нехорошо усмехнулся.
Однако девушка вполне серьезно отнеслась к шадринскому пожеланию, и вскоре вернулась она с тарелками, на которых помимо бутербродов располагалась еще и запеченная в кляре рыба.
Пока Шадрин мрачно поедал рыбу, Сумарин пил свой чай и тихонько, как бы невзначай, внушал художнику, что от того впечатления, которое они сегодня произведут на столь богатого клиента, зависит все дальнейшее.
Художнику, видимо, не хотелось выслушивать эти сумаринские поучения; вытерши губы салфеткой, он отхлебнул кофе и важно изрек:
– Брат, во-первых, только вот здесь сидючи, пуд соли мы с тобой уже съели, и давай уж определенно перейдем на ты; а во-вторых, давай будем помнить о том, что я художник, а не чиновник средней руки. Меня этой вышколенной поварихой и рыбой можно не удивить, а лишь вернуть в нормальное состояние. Есть такой маленький городок Белозерск, на Белом озере, и вот с тех пор, как я оттуда в семнадцать лет уехал в Москву, никогда у меня не было повода переучиваться на другого человека. И только в последние полтора десятка лет я насомневался в себе досыта. Прекрати, брат, в печенке у меня ковыряться, я тебя прошу…
– Я бы, так сказать, в печенке у тебя не ковырялся, но показалось мне, что ты, Дмитрий Иванович, все-таки не понимаешь, какой у нас важный момент… И вообще – вы…, ты…, ты сегодня совсем другой человек…
– Да я все понимаю, – вдруг сникнув, признался Шадрин. – Но, честное слово, если с заказом у нас ничего не выйдет, я три раза перекрещусь от радости…
– Ты, Дмитрий Иванович, рассуждаешь, как ребенок! – Испуганно зашептал Сумарин. – Но почему только я должен за тебя переживать? Заработаем денег и затем уж порассуждаем о чем угодно, за милую душу порассуждаем! Вот уж не думал, что ты можешь вот так, в самый ответственный момент, подножку себе и мне поставить!
– Да в том-то и дело, что нищему человеку только нищету свою и можно возненавидеть! Так что можешь на меня положиться! – Воскликнул Шадрин вдруг столь запальчиво, что Сумарин вынужден был, дабы художник успокоился, встать и пройтись по зальцу, якобы осматривая его вместительное пространство.
Шадрин же, оставшись наедине, вытянул ноги, откинул голову на спинку глубокого кресла и затих, то ли обидевшись на Сумарина, то ли, что еще хуже, под воздействием коньяка задремавши.