09. За чтением ещё не листанных с четверга «Аргументов и фактов» нервы отпустили...

За чтением ещё не листанных с четверга «Аргументов и фактов» нервы отпустили, и он всё утро провалялся в постели. В одиннадцать, не вставая, он включил телек и отсмотрел местные утренние новости, повторявшие, в общем-то, вчерашнее, незначащее; ведущая, Нина Куклина (соседка, через дом живёт; вон, угол крыши из окна спальни видать; её собака, огромная овчарка Дина, лает и воет по ночам, к неудовольствию всей округи) выглядела хмурой, с болезненно измождённым лицом. Год назад её муж, Борька Куклин, наш одноклассник, зав Немиловским гороно, умер от инфаркта: каждый вечер, приходя с работы, запирался в доме и целеустремлённо напивался мертвецки... Дочь её Маша давно уехала в Москву, там окончила медицинский институт и несколько раз побывала замужем, но с мужьями у неё не заладилось, и теперь, по слухам, она работала проституткой в каком-то дорогом отеле. Сама Нина (тоже наша одноклассница) была всегда до невероятия доброй и уютной в общении, симпатичной, но к склону жизни потускнела, к тому же она заболела чем-то сложным и каждый месяц моталась в Москву на процедуры, лечилась на дочкину валюту.

После новостей Фомин и в постели пребывал с отвращением, и вставать было противно до тошноты. Вспомнилась — вслед за мыслью о занятиях Маши Куклиной — вяло свершённая на рассвете любовь с женой, которой Ксюша пыталась избежать, но он настоял, о чём пожалел, ибо Ксюша отсутствовала, отдавшись ему отстранённо и равнодушно. И, кстати, о том, что ей сегодня на работу надо, сообщила лишь за завтраком...

Фомин задремал, и его разбудил бой часов. За стеной, в зале, били часы.

Часы, ещё прабабушкино приданое, дореволюционные, били только двенадцать ударов: в полдень и в полночь. Значит, полдень... Полдня долой!.. С внезапно взыгравшим отчаяньем Фомин открылся сам себе: никуда ему сегодня не деться от того единственного — позорного и жалкого — деяния, мысль о котором он гнал из башки с той самой секунды, когда услышал от жены, что ей надо на работу.

С преодолением, с ватностью в ногах он выбрался из постели и поплёлся в зал. Отшибленная пятка побаливала. Часы на буфете ещё дохрипывали в своём чреве какую-то мелодию, некогда следовавшую за полуденными ударами — мелодию, которая затихла навсегда задолго до рождения Фомина; только вот эти хрипы и остались. Они были знакомы с детства. Фомин постоял перед буфетом, взирая на часы с пронзительной тоской... «Надо икону купить», подумал он и сам удивился этой неожиданной и невесть откуда залетевшей в его голову мысли. «Была б икона, помолился бы...» Из нижнего отдела буфета, из-под скатертей и футляров с вилками-ложками Фомин извлёк непочатую бутылку виски «Teacher’s». Он тряхнул головой, словно возражая некоему собеседнику, и решительно набулькал золотистый виски в стакан — до краёв, едва ли не с мениском. В последнюю миллисекунду вспомнил, что ведь не завтракал! — но остановиться уже не успел, вискарь уже низвергался в него, как с гор весенний поток. Передышав первый стакан, Фомин налил ещё столько же, даже больше чуть-чуть, пролил на ковёр увесистый плеск, и таким же залпом выпил. На кухне он отпластал ножом полуторасантиметровый шмат копчёного окорока и слопал его в два куса; и вдогонку поглотил два сырых яйца, не посолив.

Тарелка после Ксюшиного завтрака лежала в раковине немытая, вместе с красной кофейной чашкой. Его остывшие и крайне неприглядные в своей остылости «клёцки» в завядшей лужице сметаны ждали чего-то в фаянсовой миске на столе. Он скинул их в мусор и, размахнувшись, как дискобол, с размахом шваркнул миску в раковину, где всё, к его величайшему удовлетворению — душа облегчительно облилась ликованием! — разлетелось на дребезги, крупные и мелкие, и идиотски дорогая красная кофейная чашка «Nescafe», с которой Ксюша некогда пришла в его дом, заместив здесь Марину и дочерей, теперь покоилась середь осколков, раскоканная на несколько остроугольных черепков.

. . . . .  мать!