11. Морок. Морок, морок! Фомин очнулся. Он обнаружил на сиденье пустые обёртки от чизбургеров и банановую кожуру.
...капище халдейской богини богатства Ра’ал-Лод, сложенное из огромных обтёсанных глыб... мавзолей, где вместо тела — исполинская болванка из золота... или похожий на железнодорожную цистерну туб спресованных пачек долларов. И гигантское помещение над этими долларами вентилируется стерильным ветерком из сложных механизмов с пьезодатчиками, лазерными индикаторами влажности, сухости и электронасыщенности... а по углам под потолком — жужжащие телекамеры с вращающимися объективами и чёрные дула пулемётов, управляемых Центральным Компьютером и готовые изрыгнуть смерть на всякого, дерзнувшего посягнуть на...
Морок. Морок, морок! Фомин очнулся. Он обнаружил на сиденье пустые обёртки от чизбургеров и банановую кожуру. Слопал всё в пьяном беспамятстве и уснул?! Чертовщина... Ксюша? Нет, она не могла уйти: она бы увидела «козла», если б вышла, и разбудила бы... значит, по идее, она ещё в банке... Если в банке. М-да!
Он сделал интенсивную дыхательную гимнастику, которой его обучил когда-то, в далёкой уже молодости, институтский тренер по плаванью. В голове прояснело вроде... Дурацкие пьяные фантазмы с компьютеризированными мавзолеями и золотыми болванами сгинули. В зеркале заднего вида Фомин увидел парнишку и девицу, совсем юных, шестнадцати ещё нет. Они целовались взасос, въедаясь друг в друга. Как в кино... Они расположились в скверике, за машиной, в таком уголке, который с площади не просматривался, загороженный сиренью и раскидистой черёмухой. Здесь стояли несколько притащенных из других закутков скверика скамеек — разбитых, словно обглоданных; уязвлённые Амуром не обращали внимания на поганенький мусор вокруг — пивные банки, пачки из-под сигарет и пр. Им хотелось целоваться, и они предавались этому беспечно и жадно, пристроившись кое-как на металлических скамеечных скелетах. Фомин смотрел на них, затаив дыхание, с смурным чувством; они не видели его; наконец, парнишка обнял девицу поплотнее, всерьёз, они сплелись в объятии, и девица позволила мальцу заголить ей бедро — белое, цыплячьи худенькое, жалкое... Он там делал что-то, шарил под юбчошкой, а дивчина, оцепенев, как в детской игре «замри», и дышать, поди, перестала. Пубертатус неумело раздевал подругу, розовенькое стягивал с цыплячьего бёдрышка... Не хватало ещё, чтобы они тут совокупились — в сквере в центре города средь бела дня! Фомин тюкнул кулаком по клаксону — дуднуть этак деликатненько; но клаксон заело, как это частенько бывало уже, и протяжный резкий взвыв сирены огласил безжизненную площадь. Юницу с юнцом моментально сдуло, словно самумом; сирена истошно завывала, вынимая душу. Пришлось выковыривать клаксон отвёрткой.
«Походя спас девичью честь...»
Капище богини Ра’ал-Лод (чего только не придумается в пьяном мозгу!) возвышалось над площадью безжизненно и бездвижно, как и положено капищу, хранителю вечных истин и последних тайн. Солнце благосклонно рассыпало свои божественные златые лучи по его тяжко-серым бетонным граням и тонированным, вбирающим в себя свет, плоскостям окон.
Фомин выкопал из-под плаща и пиджака, из внутреннего кармана, сотовый телефон и натюкал номер домашнего телефона. Дома никто не ответил.
Он выбрался из машины. Обдало холодом.
Косясь на цементный куб банка, Фомин сделал несколько разминочных движений, помахал руками и направился в сквер. Позор длился, позор длился... На что уходит жизнь? А ведь уходит жизнь, уходит...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Весну внимательно прочти,
Чтоб суть душевного смятенья
Постичь с прозрачностью почти
Божественного откровенья.
И путь извечный повтори
Надежд и разочарований,
И новый замок сотвори
Из новых грёз и ожиданий.
Ты предъявляешь счёт судьбе,
Когда иссякнуло терпенье.
Ты возвращаешься к себе:
Вся жизнь твоя — самотворенье.
И в миг прозренья вдруг пойми
Всю правоту внезапной страсти,
Всю диалектику любви —
Рожденья — смерти — жизни — счастья.
Весну внимательно прочти…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Фомин пересёк сквер — через замусоренный пятачок между ободранными скамейками, где намедни готово было свершиться вселенское действо любви, вечное, как мир, мучительное, радостное и печально-грозное. Торжество и позор, слиянные воедино. Чьё-то торжество всегда оборачивается для другого позором. Этот дюжинный трюизм готовой фразой прозвучал в голове Фомина, словно кто-то произнёс её чеканно.
Он остановился на краю широкого пологого косогора, заросшего багульником, высокой сорной травой, диким укропом и прочей дрянью. Внизу косогора раскачивались под ветром чахлые сосенки и осины, худосочные и больные северные яворы с бледными и уже с весны начинающими облетать листьями. По другую сторону зарослей, в низине, разлёгся такой же сорный и бесхозный пустырь, а дальше расстилались укутанные в яблоневые сады дома Слободки, окраинного района Немилова.
Резкое белое солнце заливало лучами город.